Избранные произведения — страница 5 из 21

у возвышенного созерцания, действию идеальных картин, — лишь бы они не были совершенно произвольными и совершенно лишенными подобия той правды, которая нас окружает или заключена в нас». Таким образом, и он соглашается, что поэзия должна обманывать; то же самое он утверждает и подтверждает со всей решительностью в сотне других мест своих наблюдений. Мне кажется, тут все ясно: сам кавалер увидел, как его рассуждение согнулось и острие его отклонилось в сторону, и, если я не ошибаюсь, все эти «даже» и «совершенно» подобны скрепам, которыми он обычнейшим образом хочет его починить, после того как оно, искривившись в его руках, наконец сломалось. Но эти скрепы остаются всего-навсего словами, потому что из предыдущего следует, что поэзия не может и не должна обманывать, а если она и может и должна обманывать, тогда все заключения кавалера и романтиков, не имея опоры, непременно рухнут. Ибо нет человека, который бы не знал, что следует различать два рода обмана: один мы назовем обманом рассудка, второй — обманом воображения. Если, например, какой-нибудь философ убедит вас в том, что само по себе ложно, это будет обман рассудка. А обман воображения — это тот, на который еще и в наши дни способны изящные искусства и поэзия; потому что прошли те времена, когда люди зарабатывали свой хлеб, распевая по улицам и переулкам стихи Гомера[74], и когда вся Греция, собравшись в Олимпии, восхищенно слушала повествования Геродота,[75] сладчайшие меда, а потом при виде его один говорил другому, указывая пальцем: «Это тот, что описал Персидские войны и прославил наши победы»; сегодня читатели и слушатели поэта — люди просвещенные, более или менее образованные. Правда, поэт некоторым образом должен делать вид, будто он пишет для простого народа; между тем как романтики, кажется, требуют, чтобы он писал для простого народа и делал вид, будто пишет для образованных, — а эти две вещи исключают друг друга, в отличие от названных мною, потому что воображение людей просвещенных превосходно может, особенно при чтении стихов, когда оно желает быть обманутым, как бы спуститься и стать наравне с воображением невежд, тогда как воображение невежд не может возвыситься и стать наравне с воображением просвещенных. В нынешние времена у таких читателей и слушателей поэта рассудок не может быть обманут поэзией, зато может быть и нередко бывает обмануто ею воображение. Кавалер ди Бреме и вместе с кавалером романтики, провозглашая, что поэт в своих вымыслах должен приноровиться к нашим обычаям и мнениям и к истинам, известным в наше время, не смотрят на то, что поэт не обманывает и никогда не обманывал рассудка (или разве что случайно в те отдаленнейшие века, о которых я говорил раньше), но обманывает фантазию; не смотрят они и на другое: ведь если мы, едва открыв книгу и увидев в ней стихи, уже знаем, что она полна вымыслов, и все-таки, читая ее, желаем и стремимся быть обманутыми, а потому, берясь за чтение, незаметно для себя готовим и настраиваем свою фантазию так, чтобы она поддалась иллюзии, то смешно говорить, будто поэт не может внушать ее, не применяясь к нашим обычаям и мнениям, словно и мы не даем нашему воображенью полной воли обманываться, и у него самого нет сил забыться, и у поэта нет сил заставить его забыть и мнения, и привычки, и все, что угодно; они не смотрят на то, что рассудок среди бреда, овладевшего воображением, прекрасно знает, что оно сумасбродствует, но всегда и во всем верит и менее ложному и более ложному, верит ангелам Мильтона и аллегорическим существам Вольтера[76], точно так же как Гомеровым богам, привидениям Бюргера[77] и ведьмам Саути[78], так же как аду Вергилия[79]; верит ангелу с небесным щитом «из самого блестящего алмаза»[80], спасшему Раймонда, не меньше, чем Аполлону с «мохнатой» и «бахромистой» эгидой[81], шествовавшему впереди Гектора в сражение. Словом, как я сказал вначале, все дело в том, должна ли поэзия внушать иллюзии или нет; если должна, — а это, очевидно, так, и романтики сами, помимо воли, утверждают то же, — все остальное только слова и софистические ухищрения и желание силою доводов заставить нас поверить тому, что заведомо ложно для нас, ибо мы действительно знаем, что поэт, будь он христианином, и философом, и человеком во всем современным, не обманет нашего рассудка, а явись он язычником, невеждой и древним, он все равно обманет наше воображение, если в вымыслах своих будет истинным поэтом.

И так как он имеет власть обманывать, ему остается по своему благоусмотрению выбрать в пределах правдоподобного лучшие иллюзии, самые отрадные для нас и наиболее отвечающие назначению поэзии, — а оно состоит в том, чтобы подражать природе, — и ее цели — доставлять наслаждение. Пусть труднее внушить те иллюзии, которые должны навязать нам иные мнения и привычки, нежели наши собственные, — но ведь обязанность и заслуга поэта не в том, чтобы выбирать себе легкие задачи, но в том, чтобы любая избранная им задача казалась легкой. Теперь следует взглянуть, кто доставляет больше наслаждения нашей душе и больше следует природе, а значит, и хорошему вкусу: тот ли поэт, кто не слишком старается идти вослед мнениям и обычаям наших дней, оставаясь во всем прочем большим поэтом, или же тот, кто привержен всему современному; ведь поэзия, разумеется, должна идти тем путем, который ведет к наиболее сильному, чуждому поверхностности и легкомыслия, чистому и естественному наслаждению слушателя, при том что она может обмануть одно воображение. Но, быть может, — меж тем как простой народ не вчера и не позавчера, а уже давным-давно перестал слышать голоса поэтов, — романтики все же хотят, чтобы и он слушал и читал поэта, хотя сами и стараются сделать поэзию как можно более мудреной, метафизической и недоступной рассудку простого народа. Впрочем, допустим, что его удалось заставить слушать и читать поэтов; правда, я легче поверю тому, что кто-нибудь надеется это сделать, нежели тому, что это возможно сделать, — недопустим, что это сделано, а также что поэт может внушить иллюзии рассудку; тогда я прежде всего спрошу, что будет лучше: если поэт станет приспосабливаться к религии, к мнениям и обычаям народа, усваивать его верования и при этом все же лгать — и потому, что в поэзии иначе нельзя, и потому, что мнения народа в большинстве своем ложны, а значит, будет положительным образом обманывать простолюдинов, морочить им голову новыми заблуждениями и вздорными выдумками и крепче вбивать в них старые, укреплять их в прежних ребячествах, увеличивать их суеверные страхи, глубже укоренять их невежество, — или если поэт, придерживаясь иных суждений, станет измышлять таким образом, что простой народ получит от его вымыслов то наслаждение, которое и есть цель поэзии, но поверит в них только воображением, от чего ему не будет никакого вреда. Поэтому, если предмет поэзии извлечен из верований, мнений и обычаев наших дней, неизбежно произойдет одна из трех вещей: либо поэт никогда не солжет, а значит, и не будет поэтом; либо он обманет своей ложью рассудок простого народа и по-настоящему повредит ему, отяготив его пустыми и злостными суевериями, — ведь, на наш взгляд, когда дело идет о религии, всякое ложное верование есть зло; либо он обманет только воображение. Отсюда (допустим, что последнее возможно; в действительности же такое если бы и происходило, то крайне редко, ибо простой народ принял бы все за чистую монету) я перехожу к тому, что хотел сказать во-вторых: если поэт, и не придерживаясь современных верований и привычек, способен обмануть воображение, значит, сказанное мною относительно просвещенных людей сохраняет силу и для невежд, так что и для них следовало бы выбирать те вымыслы, которые, обманывая больше или меньше, доставляли бы самое сильное наслаждение: ведь цель поэзии — не обманывать, а доставлять наслаждение, обман же есть для поэта только средство, пусть и самое главное, а как средство сойдет и обман воображения, без которого никто из просвещенных людей не получал бы от поэзии удовольствия, — тот обман, который можно сочетать с подлинным поэтическим наслаждением. Все, что я сказал о народе, следует понимать в прямом смысле; я предупреждаю об этом, дабы не показалось, будто я, вперекор романтикам, утверждаю, что поэзия не должна быть народной, между тем как именно мы хотели бы видеть ее народной, а романтики — метафизической, рассудочной, ученой и отвечающей знаниям нашего века, к которым простой народ почти что непричастен. Но я уже дважды отметил это противоречие романтиков; новейшая философия изобилует противоречиями настолько, что в дальнейшем мне, быть может, не раз придется оспаривать два противоположных мнения, одно из которых близко к моему собственному, и читатель, если не присмотрится попристальней, подумает, будто я оспариваю самого себя. Так исследуем теперь намеченное мною, — а именно какая из двух поэтических манер более естественна и доставляет больше наслаждения и образованным и невеждам: древняя или же современная.

Опыт, и взаимное общение, и науки, и тысячи других причин, которые нет нужды называть, с течением времени сделали нас столь непохожими на наших далеких предков, что если бы они воскресли, то, наверно, с трудом признали бы нас за своих внуков. Потому-то ничуть не удивительно, если мы, такие практические и ученые, такие изменившиеся, мы, которым очевидно сокрытое от древних, и ведом целый мир причин, неведомых для древних, и несомненно то, что для древних было невероятно, и старо то, что для древних было ново, — мы обыкновенно глядим на природу иными глазами и в различных случаях жизни не испытываем и сотой доли ощущений, возникавших у наших предков от тех же причин. Но ведь и небо, и море, и земля, и весь облик мира, и зрелище природы и ее дивных красот изначально соответствовали свойствам естественных зрителей, а естественное состояние человека есть невежество, между тем как состояние ученого, который, созерцая звезды, знает, почему они восходят, и не удивляется ни грому, ни молнии, а созерцая море и землю, знает, что заключает в себе море и что — земля, и почему набегают и убегают волны, и отчего дуют ветры, текут реки, растут деревья и травы, и отчего та гора — нагая, а эта одета лесами; которому досконально известны чувства и характеры людей, и силы, и самые скрытые пружины, и связи, отношения и соответствия великого мирового целого, и то, что на языке новой науки называется «гармониями природы», «аналогиями» и «симпатиями», — состояние его есть состояние искусственное, ибо природа в действительности не распахнута настежь, она прячется, и нужны тысячи хитростей и чуть ли не козней, тысячи ухищрений и орудий, чтобы, тесня ее, давя и пытая, силой вырвать у нее из уст ее тайны, — но, пытаемая и разоблаченная, она не дарует уже тех наслаждений, которые прежде дарила по доброй воле. То, что я говорю об ученых, говорится в большей или в меньшей мере обо всех просвещенных людях, а значит, и о нас, особенно о тех, кто не принадлежит к простонародью, а из простонародья о тех, кто живет в городах, и вообще о любом человеке, кто дальше отошел от первобытного и естественного состояния людей. Я не спорю о пользе всего этого, и мне не приходит в голову соперничать с теми философами, которые оплакивают человека, иб