Когда Вилья[11] выступил из Чиуауа в Торреон, он перерезал телеграфные линии сообщения с севером, приостановил железнодорожное движение до Хуареса и под страхом смерти запретил передавать в Соединенные Штаты известие о его выступлении. Он хотел застать федеральные войска[12] врасплох. Это ему прекрасно удалось. Даже в штабе Вильи никто не знал, когда намечено покинуть Чиуауа. Армия пробыла там так долго, что мы все были уверены, что она застрянет там еще на две недели. И вдруг в субботу утром, проснувшись, мы убедились, что телеграфная и железнодорожная линии перерезаны и три огромных состава с войсками бригад «Конеалес-Ортега» ушли. Бригада «Сарагоса» покинула этот пункт день спустя, отряды самого Вильи — на следующее утро после нее. Передвигаясь с обычной для него быстротой, Вилья через день сосредоточил всю свою армию в Йермо, а федеральные войска даже и не знали, что он покинул Чиуауа.
Вокруг установленного в развалинах станции переносного полевого телеграфа собралась толпа. Внутри щелкал телеграфный аппарат. Солдаты и офицеры наперебой то и дело заглядывали в окна и дверь, и каждый раз, когда телеграфист кричал что-то по-испански, в ответ раздавался дружный взрыв хохота. По-видимому, телеграфист случайно подключился к линии, не разрушенной федеральными войсками и соединенной с линией военного телеграфа федералистов Мапими — Торреон.
«Слушайте! — закричал связист. — Полковник Аргмедо, командующий cabecillos colorados[13] в Мапими, передает телеграмму генералу Веласко в Торреон. Он сообщает, что видит дым и большое облако пыли в северном направлении, и полагает, что какие-то отряды мятежников движутся к югу от Эскалопа».
Настала ночь. Небо было облачное, и резкий ветер начал поднимать столбы пыли. Над растянувшимися на мили составами горели огни костров, разожженных солдатскими женами на крышах товарных вагонов. Далеко по степи, так далеко, что в конце концов они стали казаться маленькими точками с булавочную головку, рассыпались бивуачные костры, едва приметные в облаке густой пыли. Поднявшаяся песчаная буря совершенно скрыла нас от глаз часовых федеральных войск. «Даже бог, — заметил майор Лейва, — даже бог на стороне Франсиско Вилья».
В самый разгар песчаной бури на открытой платформе, прицепленной перед нашим вагоном, расположилось несколько солдат. Они лежали у костров, положив голову на колени женам, и пели «Кукарачу», в которой в сотне сатирических стихов рассказывалось о том, что бы сделали конституционалисты[14], если бы отобрали Хуарес и Чиуауа у Меркадо и Ороско. Сквозь порывы ветра слышался многоголосый грозный ропот толпы, и время от времени часовые выкрикивали тонким голосом: «Кто идет?» Затем ответ: «Chiapas!»[15] — «Что за люди?» — «Chaco». В ночи раздавались зловеще звучавшие гудки десяти паровозов, подававших друг другу сигналы через определенные промежутки времени.
На следующее утро, на рассвете, генерал Торрибио Ортега, худой смуглый мексиканец, пришел в вагон завтракать. Солдаты называли его «честным» или «самым храбрым». Он один из самых простосердечных и бескорыстных солдат в Мексике. Он никогда не убивает своих пленных. От революционной власти Ортега не взял ни цента сверх мизерного жалованья. Вилья уважал его и доверял ему больше всех своих генералов. Ортега в прошлом был бедняком, простым ковбоем. И вот он сидел здесь, положив локти на стол, забыв о завтраке; глаза его сияли, он улыбался своей милой тонкой улыбкой и рассказывал нам, почему он пошел сражаться.
«Я — человек необразованный, — говорил он, — но я знаю, что воевать — это самое последнее дело для любого народа. Но что делать, когда положение становится невыносимым? А? И если уж мы пошли убивать наших братьев, должно же из этого получиться что-нибудь хорошее? А? Вы в Соединенных Штатах не подозреваете, чего только мы, мексиканцы, не пережили. Тридцать пять лет на наших глазах грабили наш народ, простой бедный народ, каково? A? Rurales[16] и солдаты Порфирио Диаса убивали наших отцов и братьев, а «правосудие» оправдывало их. У нас отнимали наши маленькие участки земли, и всех нас продавали в рабство. Мы мечтали о доме, о школе, в которых мы могли бы учиться, а они смеялись над нами. Все, чего мы хотели, — это чтобы нас оставили в покое и позволили нам жить и работать, заботиться о величии нашей страны. Но мы устали, очень устали от вечных обманов, нам надоело терпеть все это…»
На улице в крутящейся пыли, под покрытым бегущими облаками небом, в темноте выстроились длинные цепи кавалеристов. Офицеры проходили вдоль колонн, тщательно осматривая патронташи и винтовки…
По пустыне на запад, к далеким горам шли на фронт первые кавалерийские отряды. Около тысячи всадников двигались десятью линиями, расходясь, как спицы колеса от оси. Их шпоры звякали, красно-бело-зеленые флаги развевались на ветру, тускло мерцали одетые крест-накрест ленты с патронами, постукивали о седла винтовки, тяжелые высокие сомбреро и пестрые одеяла довершали картину. За каждой ротой следовали пешком десять-двенадцать женщин, неся на спине и на голове кухонные принадлежности. Кое-где брели мулы, навьюченные мешками с зерном. Проходя мимо вагонов, женщины громко кричали что-то остающимся здесь друзьям…
Сам Вилья стоял, прислонившись к вагону и заложив руки в карманы. На нем была старая шляпа с обвисшими полями, грязная рубашка без воротника и сильно поношенный, лоснящийся коричневый костюм. Вся пыльная степь перед ним была усеяна появившимися, как по волшебству, людьми и скачущими лошадьми. Царила страшная сумятица: седлали и взнуздывали лошадей, раздавались хриплые звуки оловянных рожков. Бригада «Сарагоса» готовилась покинуть лагерь. Эта фланговая колонна в две тысячи человек должна была двинуться на юг и атаковать Тлахуалило и Сакраменто. Вилья, по-видимому, только что прибыл в Йермо. В понедельник ночью он задержался в Камарго на свадьбе своего земляка. Его лицо носило следы усталости.
«Caramba! — проговорил он с усмешкой, — мы начали танцевать в понедельник вечером, танцевали всю ночь, весь следующий день и последнюю ночь тоже! Вот была пляска! Какие девушки! Девушки из Камарго и Санта-Розалии — самые красивые в Мексике. Я измотался вконец, rendido! Это было утомительнее, чем двадцать сражений…»
Затем он выслушал донесение подскакавшего к нему штабного офицера, ни минуты не раздумывая, дал ему точные указания, и офицер тут же ускакал. Сеньору Кальсадо, распоряжавшемуся движением по железной дороге, он указал, в каком порядке должны двигаться на юг поезда. Сеньору Уро — главному квартирмейстеру, — какие припасы должны быть сняты с поездов и распределены между людьми. Сеньору Муньосу — начальнику телеграфа — он сообщил имя капитана федеральных войск, которого неделю назад бойцы из отряда Урбины взяли в плен вместе со всем отрядом на холмах близ Ла Кадена и убили. Он приказал ему подключиться к телеграфной линии федеральных войск и послать генералу Веласко в Торреон донесение якобы от имени этого капитана из Конекос с просьбой передать распоряжения на дальнейшее… Казалось, он все знает и всем распоряжается…
Готовые к бою артиллерийские орудия были расставлены большим кругом, зарядные ящики открыты и мулы загнаны в середину круга. Полковник Сервин, командир орудий, взобрался верхом на огромную гнедую лошадь. Маленький и щуплый, не более полутора метров ростом, он выглядел невероятно смешным. Он махал рукой и выкрикивал приветствия генералу Анхелесу, военному министру в правительстве Каррансы[17], — высокому тощему мужчине без шляпы, в коричневом свитере, с перекинутой через плечо военной картой Мексики, сидевшему верхом на маленьком ослике. Потные от усталости люди работали в густой пыли. Пятеро американцев-артиллеристов присели покурить у орудия с подветренной стороны. Они окликнули меня: «Слушай, парень, не знаешь, какого черта вмешались мы в эту обедню? С прошлой ночи нечего жрать, работаем по 12 часов; скажи, не хочешь ли запечатлеть наши физиономии?» К вечеру бригада «Сарагоса» ускакала в пустыню. И опять наступила ночь.
Непрерывно крепчал ветер, становясь холоднее и холоднее. Взглянув па небо, на котором еще недавно сияли новые звезды, я заметил, что оно все покрыто темной тучей. Сквозь пелену носящейся в воздухе пыли просвечивали тысячи тонких полосок света от огней, передвигавшихся на юг. Там и сям вдоль вытянувшихся на мили составов ярко вспыхивали огни топок. Сначала нам показалось, что до нас донеслись издалека выстрелы больших орудий. Но вдруг небо неожиданно раскололось от края до края, раздался страшный удар грома, и полил дождь как из ведра. На мгновение шум и суета армий замолкли. Все огни разом погасли. Затем с равнины, где расположились солдаты, донесся громкий крик досады и замешательства вперемешку с раскатами смеха. К нему присоединилось горестное стенание женщин. Я никогда не слышал ничего подобного. Но через минуту эти звуки смолкли. Мужчины завернулись в свои серапе и укрылись от дождя в зарослях кустарника, а сотни женщин и детей на платформах и крышах вагонов, ничем не защищенные от дождя и холода, сидели молча, с индейским стоицизмом дожидаясь рассвета.
Состав цистерн с водой двинулся в путь первым. Я ехал на паровозе, на скотосбрасывателе. На нем уже расположились на постоянное жительство две женщины с пятью детьми. Они разожгли на узкой железной платформе небольшой костер из веток мескито и пекли на нем tortillas. Над их головами свистел и хрипел паровой котел и развевалось на ветру развешанное на маленькой веревке белье.
День был чудесный. Светило солнце, и лишь иногда набегали большие белые облака. Армия двигалась на юг двумя мощными колоннами по обеим сторонам железной дороги. Небо до самого горизонта заволокло огромное густое облако пыли, поднимавшейся над колоннами. Небольшие группы всадников двигались вперед рассыпным строем. То там, то здесь мелькали большие мексиканские флаги. А между колоннами медленно ползли поезда. К небу поднимались на равном расстоянии один от другого черные столбы дыма от паровозов; они становились нее меньше и меньше, пока на самом горизонте, на севере, не слились в сплошной грязный туман.