Избранные произведения — страница 18 из 50

зских и немецких резервистов перед зданиями их консульств.

Правда, о войне пишут в газетах, каждый поезд привозит груды крикливых, истеричных французских и немецких журналов. Газеты читают все и на несколько минут погружаются в обсуждение новостей. Тогда всюду слышится: «Неужели немцы действительно возьмут Париж? А приведет ли это к окончанию войны? Они и вправду хотят меня запихнуть на военную службу, скоты…» Но затем разговор вновь переходит на женщин, театр и последний обед. Вы пьете ваш аперитив, любуетесь видом на залитое солнцем озеро и возвышающиеся за ним мощные цепи снежных вершин с маленькими беленькими городишками, приютившимися у их подножья, и восторгаетесь этим видом, пока не настанет время идти завтракать…

Мы сумели попасть на последний, как нам сказали, поезд, идущий в Париж. Немцы — так мы называли странных, чужих людей незнакомой расы, не имеющих ничего общего с милыми и приятными жителями Берлина и Мюнхена, — были уже, как известно, в тридцати километрах от Парижа. Не верилось, что наш поезд дойдет до места назначения. В Сернадоне мы остановились на станции рядом с десятью вагонами третьего класса, из которых доносились песни и приветствия. Все двери и окна вагонов были убраны зелеными ветвями и виноградными лозами, из них высовывались сотни юных лиц и машущих рук.

Это была сама молодость Франции, ее молодая кровь, юноши призыва 1914 года. Они отправлялись на военные пункты для прохождения специальной подготовки, которая отштампует все их мысли и чувства и превратит их в маленькие частички послушной машины, годные лишь на то, чтобы их бросили против обработанной таким же способом молодежи Германии. Молодые солдаты кричали: «Да здравствует Франция! Кайзеру отрубим усы! Даешь Эльзас-Лотарингию!» В десяти местах распевали различные куплеты Марсельезы, еще где-то пели «Sambre et Meuse»[21] и сотни вариантов модных песенок парижского мюзик-холла. Все это сливалось в оглушительную какофонию, в гимн молодости, освобождению от школы и вступлению в новую интересную жизнь. На стенах вагонов были нарисованы мелом непристойные изображения пруссаков в унизительных позах перед победоносным французским солдатом. Рядом видны были надписи: «Смерть пруссакам!», «Поезд идет прямо на Берлин», «Здесь предоставляются гиды немцам, желающим путешествовать по Франции».

Позднее я встречал полки ветеранов, прошедших службу в Алжире и Бельгии. Их вагоны не были разукрашены. Отправляясь на фронт, они не пели и не выкрикивали приветствий. Ехали они с обыденным, бесстрастным видом людей, отправляющихся утром на повседневную работу на шелкопрядильной фабрике. Механически, как животные, употребляли они все свободное время лишь на еду, питье, сон и во всем подчинялись своим офицерам. Вот во что предстояло обратиться молодежи призыва 1914 года. Мысль эта была не из приятных.

Десять вагонов с молодежью были прицеплены к нашему поезду, и в пути до нас все время доносились песни и крики. Смеркалось. Мы стали замечать, что на каждой станции собирается молчаливая толпа одетых в серое людей, в большинстве женщин. Ими были забиты все полустанки, многие высовывались из окон домов, стоящих вдоль железной дороги. С взволнованными лицами, плача, махали они платками: сестры, матери, возлюбленные призывников 1914 года. Когда стемнело, начался дождь, но они все стояли под открытым небом, и стояли уже много часов — молчаливые, серые, в сгущающихся сумерках, чтобы в последний раз взглянуть на своих мальчиков, едущих неизвестно ради чего воевать с немцами по повелению высшего разума, олицетворенного в правительстве.

В Бурге, где дорога, идущая с восточной границы, соединяется с железнодорожной линией на Лион, мы сошли с поезда и отправились пообедать. Вокруг нас суетились солдаты и множество женщин в белых одеждах — сестер Красного Креста. Медленно подошел поезд из Бельфора. Когда он остановился, до нас донесся ужасный запах иодоформа. Из окон высовывались мужчины с забинтованными руками и головами. Они просили папирос. «Откуда вы?» — спросил я у одного из них. «Из Эльзаса», — ответил он. А солдаты на платформе ревели: «Они из Эльзаса! Взяли мы уже Страсбург или нет?» «Я не знаю, — ответил один из раненых. — В окопах никто ничего не знает. Но во Франции уже нет немцев». «Что ты, друг мой! — закричал другой. — Они в тридцати километрах от Парижа». — «Слышали, ребятки?» — «Неправда, — заявил другой раненый, с головой, обмотанной окровавленными бинтами. — Мы слишком много их поубивали. Сколько же их всего, этих проклятых пруссаков?»

«Ну и ладно, мне наплевать! Я еду домой, в свою деревню. Буду есть яйца и попивать вино. А проклятая война может убираться ко всем чертям».

Паровоз дал свисток, и длинный ряд вагонов двинулся на юг; скрылись из глаз забинтованные руки, высунутые из окон в прощальном приветствии. В конце поезда были прицеплены две платформы, пол их был устлан соломой. Когда они поравнялись с нами, мы могли заметить в полумраке ряды тяжелораненых солдат, лежащих на спине. До нас донесся тихий протяжный стон…

Мы приближались к Парижу. Вдоль дороги стало попадаться все больше солдат. На опушке почти каждой рощицы можно было видеть стреноженных кавалерийских коней, а из-за деревьев подымались дымки от костров, на которых готовили пищу.

А там на небольшой возвышенности рота солдат, скинув мундиры, рыла траншею. Они высоко вскидывали лопаты, которые сверкали на солнце. В другом месте группа людей большими топорами рубила деревья. Еще дальше, у въезда в какую-то деревню, солдаты навалили поперек дороги булыжники, мебель, пни, создавая наспех баррикаду. Мимо нас один за другим шли поезда с солдатами. На платформах везли серые пушки с длинными стволами. Мы вступили в Парижский укрепленный район.

Вспоминаю, как мы увидели первого британского томми. Наш поезд надолго остановился посреди моста через большую реку. На парапете, менее чем в двадцати футах от нас, сидел английский солдат и удил рыбу. Леска была привязана к штыку, каска съехала слегка набекрень, он насвистывал «Путь далек до Типперери», пристально и с удовлетворением вглядываясь во что-то на западе. Услышав наше английское приветствие, он подошел к нам и начал рассказывать о своих приключениях: «О да, я проделал вместе со всеми весь путь отступления из Бельгии. Возле разъезда у нас была небольшая стычка, я видел, как ирландская гвардия была изрублена в куски в Вивье-Вудсе. Мой друг был захвачен пруссаками возле местечка, которое они называют, кажется, Катто. Они сняли с него и штаны и…»

Как раз в середине этого волнующего рассказа подошел еще солдат: «Знаете ли, за все время, что мы здесь, мы не получали никаких новостей. Не можете ли вы сказать, сэр, не знаете ли вы, русские вступили уже в Берлин?» — «Глупости, — ответил другой с презрением. — Откуда? Они еще и Пиренеев-то не перешли».

Я осведомился: «Как называется это место?»

«Я точно не знаю, — ответил томми. — Мы здесь всего-навсего неделю. А для того, чтобы научиться выговаривать его, требуется немало времени. Эти все французские названия так похожи одно на другое».

Наш паровоз дал гудок, и мы отправились дальше.

В Париж мы прибыли, когда авангард немцев был всего в тридцати километрах от города. Было прекрасное сентябрьское утро; воздух прохладный, бодрящий. В такие дни весь Париж возвращается из деревни, и на улицах города народа больше, чем в любое другое время года. Мы же попали прямо с вокзала в вымерший город. Длинные перспективы пустых улиц: ни омнибусов, ни грузовиков, ни трамваев, все магазины с закрытыми ставнями и буквально увешаны флагами. Из каждого окна было выставлено по пять флагов: французский, бельгийский, русский, сербский и английский. Время приближалось к полудню, но на Больших бульварах не видно было ни души. А ведь обычно, как говорится, если здесь посидеть на террасе кафе в течение часа, то перед тобой пройдет народ со всего света. На Рю де ла Пэ тоже не видно было ни одного человека. Смолкло все: грохот омнибусов, автомобильные гудки, крики уличных разносчиков, топот конских копыт — все, что некогда превращало эти улицы в самый шумный уголок в мире.

Кругом царила мертвая тишина, и только копыта лошади моего извозчика гулко цокали по мостовой. Казалось, что город, разукрашенный для какого-то блестящего празднества, внезапно тяжело заболел. Мальчишкам-газетчикам запретили громко выкрикивать заголовки газет. Они молча протягивали газеты прохожим, как бы говоря: «Нас арестуют, если мы скажем вам, как близко подошли к Парижу немецкие армии, но за пять сантимов вы можете все это прочесть здесь сами». Итак, мы могли купить и пробежать глазами последнее официальное коммюнике, гласившее: «Стратегическое отступление войск союзников продолжается с большим успехом…»

Париж, впервые за всю свою историю, был безмолвен. Мы все немало слышали о стоическом спокойствии парижан в то время, когда город находился в опасности, о несгибаемом мужестве, с которым они смотрели в лицо грозящей им осаде. Но в действительности дело было в том, что все время, пока два миллиона французской молодежи вели отчаянную битву против немецких орд, вторгшихся с севера, Париж — сердце и душа Франции — ничего не знал об этом и оставался спокойным и апатичным. Когда же враг подошел вплотную, Париж и не подумал дать ему отпор, а сразу опустел. Около двух миллионов человек покинули город в южном и западном направлениях. Великолепные, роскошные особняки — дворцы богачей — были предоставлены в распоряжение Красного Креста. Этот на вид патриотический акт на деле был рассчитан на то, что флаг Красного Креста спасет здания от разрушения немцами. К ставням заколоченных магазинов прикреплялись записки: «Владелец и все приказчики ушли в армию. Да здравствует Франция!» И тем не менее, когда после битвы на Марне население стало возвращаться в город, те же самые магазины открывались и владельцы со своими приказчиками без малейшего зазрения совести возвращались на прежнее место. Когда опасность миновала, некоторые особняки и дворцы были отобраны у Красного Креста.