«Прогрессивная партия не может быть отдана на откуп одному, двум или трем лицам! — кричал председатель Робинс, указывая прямо на Джорджа Перкинса. — Она должна быть народной партией, финансируемой народом. Я призываю зал к подписке на фонд для проведения избирательной кампании». Последовал взрыв неистового энтузиазма. За двадцать минут делегаты на галерее подписались на 10 000 долларов. Это была поистине величественная дань духу «дешевой скотины».
Потом по трибуне пошел шепоток, что прибыл ответ от Теодора Рузвельта. Если съезд настаивает на немедленном ответе, говорилось в нем, он вынужден отказаться. Прежде чем принять назначение прогрессистов, полковник Рузвельт должен услышать заявление судьи Хьюза. Он даст ответ Национальному комитету Прогрессивной партии 26 июня. Если комитет сочтет позицию судьи Хьюза по вопросам готовности и американизма подходящей, Рузвельт отклонит выдвижение прогрессистов. Если же комитет сочтет позицию судьи Хьюза неприемлемой, он проконсультируется с комитетом о том, как лучше поступить. Мы, репортеры, так же как и Джордж Перкинс и заправилы съезда, знали об этом еще за час до того, как заседание было отложено. Но ни единое слово не достигло еще ушей делегатов в зале.
Председатель Робинс дипломатично объявил, что, согласно воле делегатов, он позаботится о том, чтобы собрание было отложено ровно до пяти часов, хотя никто не просил его об этом. В зале по-прежнему бойко собирали деньги. Жертвовавшие их делали это потому, что думали, что Теодор Рузвельт поведет их на новую битву. Только в речах губернатора Хирама Джонсона да Виктора Мэрдока пробивалась нотка горечи и предчувствие измены.
«Прости нас, боже, за то, что мы с самого начала не действовали так, как следовало!» — воскликнул губернатор Джонсон.
Еще меньше иллюзий питал Виктор Мэрдок:
«Паровой каток прошел над нами! — воскликнул он. — Мы никогда больше не должны откладывать выполнения своих решений».
А затем без четырех минут пять председатель Робинс объявил с похоронным видом о новом письме от Теодора Рузвельта и зачитал его. И прежде чем собравшиеся могли осознать его смысл, заседание было отложено и его участники, огорошенные и недоумевающие, выходили через многочисленные двери на улицу. Понадобилось несколько часов, чтобы истина дошла до этих людей, чтобы они поняли, что мессия предал их за тридцать политических сребреников. Но в конце концов, я думаю, они поняли.
В тот же вечер я посетил штаб-квартиру прогрессистов. Рослые, бронзовые от загара люди плакали, не стесняясь. Другие ходили взад и вперед ошеломленные. В воздухе царило ощущение беды. Да, интеллигенты-радикалы знали, что это произойдет таким образом, так нагло и грубо, но они думали, что полковник мог бы оставить и им какую-нибудь лазейку, как он оставил себе. Они не понимали, что это было как раз в его духе. В том-то и заключалась его цель, что он хотел бесповоротно порвать с этими «чудаками», с этим «сбродом». Его намерением было нанести им пощечину, предложив в качестве кандидата от прогрессистов Генри Кабота Лоджа. А теперь они остались, по выражению одного из прогрессистов, «одни на подпиленном суку».
Что же касается полковника Рузвельта, то он вернулся обратно к единственным людям, с которыми ему хорошо: к «хищникам-плутократам». Теперь он по крайней мере не связан больше с демократией. От одного этого ему, несомненно, легче дышать. Что же до самой демократии, то мы можем только надеяться, что когда-нибудь она перестанет доверять людям.
1916 год.
Антинародная война
Был один из тех влажных и душных летних вечеров, какие нередки в Вашингтоне. После превосходного обеда мы сняли для удобства пиджаки и перешли в библиотеку. Дворецкий принес нам сифоны, лед, высокие стаканчики и принадлежности для курения.
Нас было четверо или пятеро: я — человек новый в этом мире, и другие — умные молодые люди, год назад или около того кончившие колледж. Теперь они работали добровольцами: кто в комитете по снабжению при Продовольственном управлении Гувера, кто в одном из бесчисленных подкомитетов Совета национальной обороны.
Люди эти располагали достаточными средствами, чтобы позволить себе работать на войну в Вашингтоне. Ни у кого из них не было подлинного опыта в борьбе за существование. По своему складу ума они были более склонны к психологии и литературной критике, нежели к политической деятельности. Войну и воинскую повинность они восприняли как шаг вперед в осуществлении политической теории, согласно которой человечеством в конечном счете будет управлять разум. Позвольте мне добавить, что каждый из них был готов «внести свою лепту», даже если бы пришлось умереть за родину. Один из них собирался записаться добровольцем в авиационный корпус, другие думали, что смогут принести больше пользы на постах советников и организаторов, нежели в окопах.
«Ни один сколько-нибудь интеллигентный человек не считает войну популярной», — заговорил один из парней.
Как-то вечером мы, несколько человек, обедали вместе. Тут были Джо, Джордж Ньютон, несколько ребят из Военного департамента и крупные заправилы-дельцы из подкомитетов Совета национальной обороны.
Мы хотели придумать сенсацию, или, как выражаются коммивояжеры, «подать войну». Три битых часа сидели мы, ломая себе голову, но не смогли придумать ни единого достаточно серьезного аргумента, который мог бы возбудить патриотизм рядового гражданина, не будучи вместе с тем откровенной ложью. Конечно, у нас были достаточно веские аргументы для себя, но для любой рекламной компании они были чересчур… скажем мягко, «возвышенны».
Тут заговорил энергичный полковник авиации, который сидел, откинувшись назад и пуская к потолку дым из дорогой сигары.
«Знаете, что нам нужно? Только одно — то самое, что помогло в Англии. Потери. Сначала невозможно было заинтересовать массы англичан войной; им нельзя было внушить, что война — это их кровное дело. Но когда начали приходить списки убитых, раненых и искалеченных — кстати, тут Англия должна благодарить немецкие зверства, — тогда ненависть к немцам начала просачиваться из семей убитых и раненых в толщу народа. Ведь патриотизм — это общественный гнев, приспособленный для военных целей.
Если бы я задался целью сделать эту войну популярной, я начал бы с отправки трех или четырех тысяч американских солдат на верную смерть. Это привело бы в возбуждение всю страну».
Когда бы этот молодой человек мог пробудить Америку, попросту пожертвовав собой, я думаю, что он не поколебался бы сыграть роль Курция[36]. Он сделал бы это, несмотря на то, что по своей натуре был человеком, чуждым романтических иллюзий, и что в данном случае он лишь играл бы на сентиментальности публики ради сознательного достижения своей цели. Но он прекрасно знал, что не может совершить ничего такого, что могло бы хоть в самой легкой степени воодушевить американский народ, даже если бы это действие само по себе не было чуждо его темпераменту. Единственное, что может задеть людей за живое, — это боль, горе, чувство безвозвратной утраты. А потому давайте перебьем несколько тысяч парней для нашего общего блага.
Жизнь дешево ценится теперь, и если, уничтожив несколько тысяч молодых людей — меньше, чем погибает за день на фронтах мировой войны, — можно будет сделать решительный шаг к освобождению человечества, я знаю, где найдутся люди, способные сделать это. Но когда тебя принуждают или соблазняют дешевыми эффектами поддерживать политические теории, которые слишком сложны или изысканны, чтобы воспламенить массу народа, то это, по-моему, смахивает на те старые, недемократические махинации, которые явились причиной пожара в Европе.
Года полтора я провел в различных странах и на разных фронтах, побывал во всех столицах воюющих стран, наблюдал военные действия на пяти фронтах. Один из моих лучших друзей обвинял меня в том, что я не понимаю значения войны, что на меня не производят впечатления потрясающие контрасты этого всемирного катаклизма. Он говорил, что я перешагиваю через все это, руководствуясь своей предвзятой идеей социалиста, согласно которой правящие капиталистические классы цинично и злонамеренно втянули свои народы в войну, и что за всем этим я отказываюсь видеть что-либо другое.
Согласен, я действительно поехал за границу с определенной идеей, и моя идея была в основном именно такова. У каждого человека была в начале войны по крайней мере одна теория. Но вскоре я разочаровался. Я обнаружил, что многие люди отнюдь не настолько умны, чтобы этот обман вызывался необходимостью. Это относилось даже к социалистам и противникам милитаризма, которые расставались со своими убеждениями, как со старой кожей, едва лишь на улицах раздавался барабанный бой и проносили флаги.
Боюсь, что я никогда по-настоящему не понимал драматизма и красоты этой войны. В первые недели, проезжая через Францию, я думал, что никогда не смогу забыть эти украшенные цветами воинские поезда, переполненные смеющимися и поющими ребятами призыва 1914 года, которые так весело и беззаботно уезжали на фронт. И после этого я увидел Париж, но не героический, суровый и непреклонный, каким описывали его все репортеры, а обезумевший от страха, охваченный поголовной паникой город, жители которого в своем неистовом стремлении попасть на поезда, отходящие на юг, затаптывали женщин и детей.
Я видел множество безобразных вещей: мелкие торговцы наживались на снаряжении, в котором нуждались солдаты; богачи отдавали свои красивые особняки под покровительство Красного Креста, а потом, когда немцы отступили к реке Эна, отбирали их обратно. Военно-медицинское управление вело закулисную борьбу с Красным Крестом, в результате которой в городе пустовали тысячи больничных коек, а раненые умирали под дождем прямо па булыжниках Витри.
Что противостояло этому? Нация, вставшая как один человек, чтобы отразить нашествие, но в большинстве своем состоявшая из людей не слишком воинственных и потому чувствовавших себя, как мне казалось, в очень глупом положении и совершенно бесполезными. Флаги, безлюдие, шпиономания, женщины с безумными глазами и немецкие аэропланы, методически сбрасывающие бомбы на улицы. Шок и последовавшее за ним медленное, но неизбежное расстройство повседневной жизни, постоянно растущее напряжение. А позднее однорукие и одноногие кале