ки, люди, лишившиеся рассудка под орудийным огнем, и очереди из жалких оборванцев, выстроившиеся в переулках перед общественными столовыми.
Битва на Марне могла бы быть поводом к бурному ликованию, но к этому времени в Париже не осталось никого, кто мог бы торжествовать победу. Убранный тысячами флагов город вяло улыбался под ярким солнцем. Его улицы были все так же пустынны, а ночи — по-прежнему темны. Не было ни сенсационных новостей, ни героизма, ни звона колоколов, ни народного ликования. Все это становится немыслимым в те дни, когда мужская половина нации гниет в окопах. Не может быть такой вещи, как героизм, там, где миллионы людей идут на страшную смерть с тем настроением, какое было у европейских армий на протяжении этих трех лет. Миллионы героев! Этого одного было достаточно, чтобы полностью обесценить воинскую доблесть.
Почему я видел окружающее в таком свете? Ведь я пытался воспринять живописную, драматичную, гуманную сторону войны. Но все казалось мне бесцветным, все эти миллионы людей представлялись винтиками бездушной и скучной машины. То же самое произошло и на передовой. На протяжении значительного отрезка времени я был свидетелем битвы на Марне. Вместе с французами я находился на позициях севернее Амьена, когда началась окопная война. Почти всегда это было одно и то же механическое действие. Сначала нам было интересно знакомиться с новыми способами ведения войны. Но чувство новизны скоро стиралось, так же как стиралось оно и у солдат в окопах.
Во время битвы на Марне я провел один вечер с несколькими британскими солдатами-обозниками в маленькой деревушке Креси. С севера доносился грохот тяжелых орудий, раскалывавший темноту. Зачем пошли воевать эти томми? Они и сами толком не знали. Один сделал это потому, что пошел Билл, другой — потому, что хотел на время уйти из дому, третий — оттого, что хорошо платят. Вот и все.
Позже, примерно 1 октября 1914 года, мне пришлось заночевать в Кале. Чувствуя себя совершенно одиноким, я отправился в конце концов в единственный в городе клуб, где можно было найти вино, песни и девушек. Заведение это было переполнено солдатами и матросами, часть которых приехала в отпуск с фронта. Я разговорился с одним «пуалю»[37], который заявил мне с нескрываемой гордостью, что он социалист и к тому же интернационалист. Он был приставлен охранять немецких военнопленных и с энтузиазмом рассказывал мне, какие они замечательные ребята, и все тоже социалисты.
«Но, послушайте, — спросил я, — если вы член Интернационала, почему вы воюете?»
«Потому, что на Францию напали», — сказал он, смотря на меня без тени смущения.
«Но немцы уверяют, что это вы напали на Германию».
«Да, — ответил он пресерьезно, — я знаю, что они так говорят. Военнопленные рассказывали мне об этом. Наверное, так оно и есть. Возможно, что обе стороны подверглись нападению…»
Лондон был оклеен огромными афишами с призывами: «Вы нужны королю и родине! Записывайтесь добровольцами на время войны!» На всех площадях проходили военное обучение группы молодых людей. Это были представители средних и зажиточных слоев: банковские служащие, биржевые маклеры, преподаватели университета и народных школ, — потому что в этот период рабочие и Ист-Энд не были заинтересованы в воине. Первый экспедиционный корпус был сметен с лица земли на пути из Монса. Англия на предельной скорости теряла голову. Началось образование «воинства Китченера».
Широкие массы английского народа мало что знали о войне и еще меньше думали о ней. И все же именно они должны были сражаться, записываться добровольцами, призываться. Торговые и промышленные компании начали увольнять рабочих и служащих призывного возраста, а «патриотические» черные списки лишали их возможности получить другую работу. Иными словами, это означало: «Иди в армию или подыхай с голоду». Вспоминается, как однажды я увидел мчавшуюся по Трафальгар-сквер вереницу огромных грузовиков. Они были битком набиты молодежью и украшены плакатами «Подарок Гарродса империи». Люди, ехавшие на них, были служащими магазинов Гарродса. Их гнали на призывные пункты.
Было в Лондоне и многое другое, внушавшее отвращение. Утром по Сити разъезжали большие лимузины с плакатами на ветровых стеклах, призывавшими вступать в армию; в лимузинах преудобно сидели откормленные и разодетые господа и дамы. С товаров, выставленных в магазинах для продажи, были сорваны ярлычки «Made in Germany» и заменены ярлычками «Made in England». Рейнские и мозельские вина подавались в ресторанах с закрашенными этикетками. Благотворительные концерты и танцевальные вечера, полные неописуемого снобизма, превратили осень 1914 года в «самую веселую лондонскую осень».
И при всем этом — бесконечные разговоры о «немецком милитаризме», о «правах малых наций» и о том, что «надо покончить с кайзеризмом». Противно было сознавать, что в действительности правители Англии не верят в эти набожные эпитеты и банальности. И лишь от широких масс простого народа требовали, чтобы они жертвовали своей жизнью, потому что «Бельгия подверглась нападению» и «бумажка была изорвана в клочки». Совсем как у нас на родине, где умные люди не могут сдержать улыбки или слез, когда президент Вильсон рассуждает об американской «демократии» и «демократии», отстаиваемой в этой войне Америкой.
Берлин не так откровенно грешил лицемерием, как можно было бы ожидать. Ведь Берлин готовился к войне много лет. К тому же здесь не было такой необходимости рекламировать войну, как в Лондоне и Париже, так как у немцев не было в этом вопросе таких расхождений. И все же видеть, как сотни тысяч одетых в серое автоматов неумолимо попадали в эту безжалостную машину, откуда не было возврата, как через Бельгию они перебрасывались бесконечными потоками шириной в милю и разливались батальон за батальоном вокруг развалин крепостей, окруженных трупами, было отвратительнее, чем все, что я видел в других странах.
Осмелится ли теперь кто-либо утверждать, что немецкому народу сказали правду о войне или вообще сказали что-либо, о чем стоило бы говорить? Нет. Весь народ погнали в окопы — не дав ему возможности что-либо узнать или возразить — еще безжалостнее (хотя и ненамного), чем в других странах, за исключением России.
Я был на немецких передовых линиях, где люди, покрытые вшами, стояли по пояс в воде и стреляли во все, что двигалось на расстоянии восьмидесяти ярдов за земляной насыпью. Их лица были землистого цвета, они беспрерывно стучали зубами, и каждую ночь кто-нибудь сходил с ума. На поле между окопами на расстоянии сорока ярдов лежала гора трупов, оставшихся после последнего наступления французов. Все лежавшие там раненые умерли, причем не было сделано ни единой попытки спасти их. А теперь тела их медленно, но верно погружались в грязь, утопая в ней. На этом участке солдаты проводили три дня в окопах, а шесть дней на отдыхе в тылу у Комина, куда командование доставляло пиво, женщин и передвижные библиотеки.
Я спросил у этих забрызганных грязью людей, которые стояли под дождем, опираясь на мокрую земляную насыпь, и из-за своих маленьких стальных щитков стреляли по каждому движущемуся предмету, — кто их враги? Они посмотрели на меня непонимающе. Я объяснил им, что хочу знать, кто находится против них в тех траншеях, что отстоят на восемьдесят ярдов. Они не знали. Англичане это, французы или бельгийцы — никто этого не ведал.
На протяжении обширного русского фронта я видел тысячи молодых гигантов, безоружных, раздетых и подчас голодных, которых отправили на фронт, чтобы они остановили продвижение немцев дубинками и своими беззащитными телами. Если кто-нибудь думает, что русские люди хотели этой войны, то ему стоит лишь приложить ухо к земле теперь, когда массы русских прервали свое вековое молчание, и он услышит приближающуюся поступь мира.
Трудно передать невообразимую жестокость русской военной системы прежнего времени, через механизм которой проходила русская молодежь. Я видел, как офицер на улице Петрограда бил по зубам солдата за то, что он не приветствовал его с должным раболепием. Само собой разумеется, с солдатами обращались, как со скотиной. Какое зло причинили русскому крестьянину японцы, персы, турки, австрийцы или пруссаки, под пушками которых он находился на чужой земле, далеко от своей милой родины? Что за дело ему до того, что Австрия напала на Сербию или Германия на Бельгию? Прислушайтесь теперь к нему, к его простым словам, которые так раздражают представителей западной «демократии»:
«Мир без аннексий и контрибуций!»
«Каждый народ имеет право сам определять свою форму правления».
В Сербии меня поразил сначала невероятный ущерб, причиненный войной и эпидемией этому народу, «еще не испорченному цивилизацией». Откровением были также и свидетельства хитросплетений и интриг, в которые великие державы, готовясь к войне, втянули правителей Сербии. Один молодой серб рассказал мне, как создавался заговор с целью убийства австрийского эрцгерцога и как попустительствовало этому заговору сербское правительство. Он же сообщил мне все, что знал, про деньги, заплаченные русским министром…
К счастью, я был в Болгарии, когда та оказалась втянутой в войну ее царем и немецкой дипломатией. У меня была возможность видеть собственными глазами, как современное государство обводит вокруг пальца свой народ. Ибо из тринадцати политических партий Болгарии семь партий, представлявших большинство народа, были против вступления страны в войну. Их делегации регулярно информировали царя о своей позиции и настаивали на созыве парламента. Но царь, министры и военные власти ответили на это внезапным объявлением мобилизации. Одним росчерком пера нация была превращена в армию. Отныне всякое общение между гражданами, всякий протест пресекались или топились в крови.
Я мог бы рассказать дальше об Италии, Румынии и оккупированной немцами Бельгии, о том, как везде я встречался с одним и тем же неизменно повторявшимся фактом большого значения, а именно, что война эта не была народной войной. Народные массы различных стран не имели и не имеют никаких оснований продолжать борьбу, кроме случаев, когда речь идет о самозащите или о мести. И даже теперь достаточно одного лишь приказа, чтобы миллионы людей на всех фронтах тотчас же прекратили сражение, побросали оружие и пошли домой…