Избранные произведения. II том — страница 34 из 139

. Застонав, я попытался встать и почувствовал, что между ног у меня мокро и разит мочой. Я расхохотался.

— Пьянство, сэр, всегда вызывает мертвецкий сон и обоссатушки, — сообщил я «Иисусу», перефразируя бессмертного Барда{113}.

— Вам нужен кров? — спросил мой спаситель.

— Кров — это было бы клево, добрый человек, — отзываюсь я, с трудом поднимаясь на ноги и изо всех сил пытаясь удержать равновесие.

Джентльмен развернулся и зашагал прочь. Сообразив, что мне нужно идти за ним, я побрел следом, спотыкаясь в густеющей тьме, миновал огромный пруд с низко стоящей водой и, наконец, выступил из-под густых дубовых крон на открытое место. Мы пересекли широкую грунтовку и подошли к двухэтажному строению на гребне исполинского холма. Я поглядел вниз: день угасал, у подножия уже заискрился огнями какой-то городишко. Дом, по всему судя, был примерно той же эпохи, что и одежда моего молчаливого провожатого. Может, во времена сухого закона тут была гостиница с подпольным баром. Иначе зачем бы ему торчать здесь, на холме, так далеко от города?

«Иисус» ввел меня в прихожую с парой стульев и комодом, заставленным изящными безделушками. На второй этаж уводила лестница. Мы прошли сквозь двустворчатые двери в очаровательную гостиную, наполненную, как мне показалось, отборным антиквариатом. Медный канделябр освещал комнату мягким светом, один из диванчиков выглядел особенно соблазнительно. Я плюхнулся на него — и погрузился в мягкую глубину. «Иисус» меня покинул; небось пошел поискать мне смену одежды. Я наклонился к низкому чайному столику перед диванчиком и взял в руки массивный фолиант, переплетенный в красную кожу, — тяжеленный фотоальбом, как оказалось.

Матушка моя преподавала историю искусств и литературу университетским балбесам, так что у нас дом был битком набит роскошными изданиями. Я с упоением рассматривал их еще ребенком, задолго до того, как начал интересоваться текстовыми пояснениями к иллюстрациям. Мама всегда поощряла во мне творческое воображение; уже после того как отец нас бросил, мы частенько играли с ней вместе, пытаясь копировать великие произведения искусства с помощью цветных карандашей, акварели и детского пластилина. (И какой же восхитительно мрачной получилась моя пластилиновая «Пьета»{114}!) Поскольку я от природы ленив, я так ничего и не достиг ни в искусстве, ни в литературе, хотя толика таланта у меня есть. Во мне прелюбопытным, трагическим образом смешались интеллект и беспутство; моим первосвященником стал Оскар Уайльд. Я в равной степени чувствовал себя как дома и в музее классического искусства, и в самой глубокой трясине Злых Щелей{115}. Искусство было одной из моих самых безобидных маний. Так что открыл я этот переплетенный в кожу альбомище и принялся рассматривать фотографии словно завороженный.

Первая из фотографий представляла собою вариацию на тему картины «Дерево с воронами» Каспара Давида Фридриха{116}, вот только вместо самого дерева центральное место в кадре занимал вопиюще тощий старикан с длинными волосами и бородой, в позе, имитирующей Фридрихово дерево. В небе над ним тучей реяли вороны; один уселся на его костлявое плечо. Фотоотпечаток был коричневого оттенка сепии; таких давным-давно не делают.

Я перевернул страницу: следующая фотография оказалась злобной пародией на «Мону Лизу». На ней изображалась ветхая, изможденная старуха; и однако ж в лице ее еще сохранились остатки былой красоты. В свое время она, верно, была обольстительна. От ее дьявольской улыбки у меня мороз шел по коже, равно как и от вида пальцев, что обхватили второе запястье, впившись в иссохшую плоть. Из-под острого ногтя выступила одна-единственная капелька крови: только она и выделялась на фотографии ярким пятном.

На следующей фотографии был «Иисус», он позировал с фонарем, облаченный в платье золотистого шелка, поверх платья был наброшен вышитый плащ; странная корона из металлических шипов венчала его чело. «Иисус» стоял под сенью дубовой рощи и стучал по древесному стволу. В отличие от двух предыдущих снимков, этот был совсем свеженький, цветной.

Я перевернул страницу и при виде следующего фото не сдержал восхищенного вздоха: этот снимок имитировал мою любимую картину, «Ночной кошмар» Фюссли{117}, причем великолепно. Где удалось отыскать существо, как две капли воды похожее на инкуба Фюссли, оставалось только гадать. Однако были в нем и пугающие странности. Злой дух на фотографии казался каким-то недоделанным: у него прискорбным образом не хватало обеих ног и всех пальцев. Одна изувеченная лапа утыкалась в его же подбородок, у самого рта; создавалось впечатление, будто тварь насыщается собственной плотью.

Женщина, на которой восседал демон, была в белом, как и на подлиннике картины, но с темными волосами; они рассыпались, скрывая почти все лицо. В отличие от оригинала, губы ее не изгибались в недовольной гримасе. Над женщиной и ее инкубом, слева от зрителя, в зазор прикроватного полога просунулся лошадиный череп.

Я заерзал на диванчике; нос мне защекотал запашок от мокрых брюк. Чувствуя себя не в своей тарелке, я захлопнул альбом, встал и пошел осматривать комнату. На одной из стен висела громадная картина: дубовая роща под покровом ночи. Над деревьями изогнулось нечто вроде бледной лунной радуги; я вспомнил, что вроде бы видел похожий эффект на какой-то из картин Фридриха. Впечатление создавалось и впрямь жутковатое. Темнеющее пространство испещрили смутные крылатые пятна, я счел их ночными птицами.

Я вдруг почувствовал, что уже не один, и развернулся лицом к вошедшим. Женщина, высокая и хрупкая, была одета в длинное черное платье винтажного шелка, с тугим парчовым воротником, расшитым рельефным золотым и серебряным узором. Изящные руки — в черных кружевных перчатках, черты изможденного лица едва просматриваются сквозь вуаль. Я различал лишь бледные, бесцветные глаза, наблюдающие за мною. Незнакомка стояла позади полуразвалившегося инвалидного кресла, а в кресле устроился инкуб с той самой фотографии, которой я только что любовался. Я всмотрелся в злоехидную, гротескную рожу, отмечая нездоровый цвет кожи, желтые глаза, нос картошкой и росчерки синих вен.

— Добро пожаловать в Призрачный лес, — выдохнул этот недомерок высоким, детским голоском. — Филипп пошел приискать вам одежду. А вам неплохо бы помыться. К спальне Перы примыкает крохотная ванная комната. Ступайте за Перой, будьте так добры.

— Спасибо, эгм…

Я замялся, не зная, как к этому существу обращаться; пожимать изувеченную ручонку мне тоже не улыбалось. Я пригляделся к его правой руке и заметил, что она отличается от той, что на фотографии: на ней было два недоразвитых пальца там, где на снимке — ни одного.

— Эблис Моран, — представился карлик, наклоняя голову.

— Хэнк Фостер, — улыбнулся я.

Безмолвная женщина протянула мне руку и повернулась к двери в углу. Я проследовал за нею в коридор, а затем, сквозь еще одну дверь, — в просторный будуар. Расстегивая пуговицы рубашки, я наблюдал, как она вошла в небольшую ванную комнату, повернула кран и принялась добавлять в текучую воду разнообразные соли из старинных склянок. Я поблагодарил хозяйку, но она, по-прежнему без единого слова, поманила меня внутрь и закрыла дверь. Я попробовал воду — не горяча ли? — затем разделся и влез в ванну. Эффект был мгновенным. Мои блаженные постанывания смешивались с паром: это расслаблялись усталые руки-ноги и грязная плоть. Я едва заметил, как в дверь тихонько вошел «Иисус» с целой охапкой свежей одежды и сложил свою ношу на закрытое сиденье унитаза. Он нагнулся, макнул одну руку в воду, затем другую; поднял их над моей головою и вылил мне на волосы пригоршню воды; я так и замер. А он, улыбнувшись, закрыл кран, поднялся и вышел за дверь.

О’кей, подумал я, надраивая себя мочалкой; я угодил в дом, битком набитый психами и гомиками. Я выдернул пробку, послушал, как, журча, утекает вода, затем вылез из ванны и схватил первое попавшееся полотенце. Осмотрел одежду: вся она оказалась из прошлого десятилетия, но подойти подошла; я посмотрелся в ростовое зеркало и в кои-то веки остался собою доволен: ничего общего с алкоголиком и наркоманом, в которого я превратился после смерти матери.

Толкнув дверь, я вошел в сумеречную спальню Перы. Полумрак частично рассеивали настенные светильники в виде старинных канделябров, где каждую свечу венчала электрическая лампочка. Вся меблировка была выдержана в темных тонах; окно завешивали длинные сине-фиолетовые шторы. Широкую кровать застилало черное покрывало. Молодая женщина покоилась на постели совершенно неподвижно — точно безжизненный прах на смертном одре. Хрупкие руки сжимали кусок крепкой веревки. Я шагнул к кровати и опустился перед ней на колени, словно собирался помолиться за душу опочившей возлюбленной. Я тронул веревку, Пера чуть повернула голову — бледные глаза уставились на меня из-под вуали.

И тут Пера запела: я видел, как губы ее чуть касались кружевной завесы. По спине у меня пробежал холодок. Я узнал песенку из любимой пьесы моей матери.

Помер, леди, помер он,

Помер, только слег.

В головах зеленый дрок,

Камушек у ног.{118}

Я не был уверен, что за реплика следует за песней, потому процитировал ту строку, которую вспомнил:

— Как вам живется, милочка моя?{119}

Пера улыбнулась, подула на вуаль, — лицо мне овеяло нежное, сладостное дуновение. Затем она отвернулась от меня и уставилась в потолок. А я задержал взгляд на висящей над кроватью картине, и в ней тоже узнал одно из самых любимых произведений моей матери: «Офелию» Джона Эверетта Милле