Избранные произведения. II том — страница 54 из 139

никогда им не был. И идол разомкнул свои каменные челюсти, чтобы присоединиться к нашей песне. Он выпевал без слов тайное имя первозданного хаоса, который ворочается в сердце черного водоворота, неназываемое имя, которое не способен выговорить человеческий язык и не способны услышать человеческие уши ни с целыми, ни с лопнувшими барабанными перепонками.


С тех пор прошло тридцать лет, зачем-то говорю я. Немало воды утекло.

Времени не существует, говорит каменный человек.

Он и вправду ничуть не изменился. Если он и живет, то не стареет.

Так ты готов?

Да. Я сделал нечто ужасное.


Каким-то образом я нашел дорогу домой. Должно быть, это было вскоре после возвращения отца с работы, потому что я застал его в нашей разгромленной гостиной. Он глядел на крупнокалиберный пистолет, который валялся на полу, и на забрызганные кровью и мозгами стены и мебель. Моя сестра лежала ничком на крыльце. Мать свернулась клубочком перед отцом, как будто уснула.

Он безудержно рыдал.

Он так и не заметил, что я раздет, что я вымок и продрог, что мое тело покрыто ожогами от прикосновений каменного человека или крылатых сущностей. От меня несло потом, как бывает при лихорадке. Я попытался что-то сказать, но изо рта вырвался странный затухающий вой. Слепящие огни сверкали и кружились по всему дому, звуки казались странно искаженными, у обращавшихся ко мне людей был нарушен темп речи, их голоса хрипели и дребезжали, как сломанные механизмы. Возможно, по моим щекам текла кровь. Одна из барабанных перепонок лопнула. С тех пор я частично глух на это ухо. Дом кружился, качался, и все казалось бессмысленным. Ноги отчаянно болели от прикосновений звезд, как будто я брел по щиколотку в горящем небе.

Знаете, чем это кончилось? Кто-то завернул меня в одеяло, как маленького ребенка, и налил мне кружку горячего какао.

После того я провел немало времени в известных заведениях — высоких тюрьмах из красного кирпича, где приходится носить пижаму днем и ночью, в окружении безумцев, считающих тебя одним из них, где все время горит яркий свет и нет места темноте, кроме той, что ты бережно втайне взращиваешь внутри себя, несмотря на все старания воркующих и кудахчущих профессионалов, которые осторожно тычут в тебя словами, лекарствами и призывами заглянуть в корень своей проблемы. Они требуют признаний, признаний, признаний, непреклонные, что твой инквизитор, их притворная мягкость терзает не хуже дыбы и тисков.

Признаний.

И все же я выдержал. Я сохранил свои секреты. В конце концов за недостатком улик, или недостатком вины, или недостатком интереса, а может, за недостатком чего-то столь низменного, как финансирование, после множества суровых лекций на тему того, что я совершенно лишен нормальных человеческих чувств, в восемнадцать лет, будучи нищим одиноким сиротой, я был выброшен на берег Реального Мира, чтобы отыскать свой путь.

Остальное — обман. Надувательство. В моем сердце царила тьма, но я ловко скрывал свою тайну. Поначалу приходилось браться за самую грязную работу и водиться с отбросами общества, но мало-помалу я научился изображать из себя человека и вести «нормальную» жизнь. Я зашел так далеко в своем притворстве, что даже умудрился жениться на Маргарите, получившей куда лучшее воспитание, чем я, и стать отцом дочери, которую мы назвали Анастасией, что значит «воскрешение», как в воскрешении надежды.

Но это было лишь частью плана. Другой его частью был переезд из родной Пенсильвании, и хитростью мне удалось внушить домочадцам мысль о необходимости перебраться в Аризону.

Аризона их пугала. В этом нет никаких сомнений. Просторные пустые равнины, безбрежность которых жители восточных штатов попросту не способны постигнуть. Ночью можно проехать сотню миль между заправкой и придорожным кафе и не увидеть абсолютно ничего. Небольшой городок вроде Пейджа, оседлавший вершину холма со своими магазинами и зелеными газонами, казался каплей краски, брызнувшей на совершенно пустой холст по прихоти художника. Всего в десяти милях от города расстилались бесплодные лунные пейзажи. Я взял Маргариту с собой, чтобы посмотреть на Большой каньон при свете звезд, и она была напугана его безбрежностью, в то время как мне хотелось нырнуть в эту пропасть, в которой не было ни верха, ни низа, ни расстояний, а была бесконечность — только руку протяни — и клубящийся черный хаос в самой глубине, имя которого не следует произносить.


Ты пришел ко мне.

Я знал дорогу.

Пробуждение во тьме.

Да. Потому что я сделал нечто ужасное.

Тогда слушай.

И мы оба слушаем. Не важно, что я наполовину глух в реальном мире, потому что этот звук исходит из безбрежной темноты. Мы глядим с вершины далекой столовой горы на пустынный пейзаж, который простирается в черное ничто, и не видим ни единого огонька, ленты шоссе или зарева на горизонте, которые свидетельствовали бы о том, что нога человека ступала на эту планету. Из этой дали и темноты, из-за приземистых круглых холмов, очертания которых угадываются лишь потому, что заслоняют свет звезд, исходит вой, который я определенно слышал раньше и не переставал слышать ни на минуту, звук, который не способно исторгнуть человеческое горло.

Слышишь? — спрашивает мой спутник.

Конечно слышу.

В таких местах, в темноте мы ближе к внешним сферам. Измерения, врата, называй их как хочешь, соприкасаются.

Другие люди это слышат?

Христиане говорят, что это вой обреченной души. Аборигены живут здесь много дольше, и у них есть более древние идеи на сей счет.

Мы стоим в темноте, глядя в невообразимую даль, и на мгновение звезды подергиваются рябью, как будто отражение в зеркальной глади пруда, под поверхностью которого что-то пронеслось.

Спутник берет меня за руку, как в тот первый раз в темноте. Это на удивление человеческий, ласковый жест.

Вой заключает в себе все. Он есть вселенная. Я не слышу ничего другого. Я не могу говорить, не могу слышать, и мы вплетаем свои голоса в непостижимый хор, а сущности окружают нас, и их крылья хлещут меня, словно ветер. Их когти, или пальцы, или что там у них обдирают с меня всю плоть, которую следует отринуть, хватая нас и вознося с вершины горы к звездам и темноте за ними.

Я все еще могу касаться мыслей своего спутника и общаться с ним без помощи речи — или, возможно, с помощью речи снов. Его слова возникают у меня в голове, словно мои собственные.


Я начинаю понимать, что в этом заключается моя трагедия.

Я совершил нечто ужасное, но недостаточно ужасное.

В те годы, что я притворялся, я вовсе не чувствовал себя обреченной душой. Это было чертовски приятно. Маргарита пробудила во мне чувства, о существовании которых я и не подозревал. Мы были счастливы. Когда родилась наша дочь, я радовался. Она научила меня смеяться, чего я не делал очень давно.


Это нужно отринуть.


У меня была жизнь.

И я ее потерял.

Снова.

Я совершил нечто ужасное.


Это не важно. В темноте не существует подобных понятий.


Но что, если я не могу отринуть их полностью? Что, если условие nihil выполнено лишь частично? Что, если в конечном итоге мой грех слишком мелкий и человеческий, банальная смесь трусости, гордыни и отчаяния?


Звезды закружились вокруг нас безбрежным водоворотом, а затем темные пылевые вихри заслонили свет и мы пронзили их, несомые своими похитителями, ибо именно похитителями я считаю тех, кому мы вручили свою судьбу. Вновь внизу пролегла ледяная равнина под черными солнцами, и гигантский каменный идол замаячил впереди. Его каменные челюсти заскрежетали и каменное горло исторгло вой, выпевая имена властителей первозданного хаоса и имя самого хаоса, которое нельзя произносить.


Я совершил нечто ужасное.

Истории, семейной истории свойственно повторяться, грехи отцов ложатся на детей и так далее и тому подобное, но повторяться не в точности и не так, как вы могли бы предвидеть, ибо ужас ситуации заключался лишь в том, что после долгих счастливых лет Маргарита начала отдаляться — не потому, что изменила или решила развестись, и уж точно не потому, что я вышиб ей мозги из крупнокалиберного пистолета или вынудил это сделать. Все намного проще: у нее нашли рак мозга, и после бесконечных судорог, горячечного бреда и госпитализаций, во время одной из которых я в последней раз видел ее подключенной к мониторам и трубкам, как бессмысленный предмет, а не свою любимую, научившую меня, совершенно неожиданно, быть человеком; после того, как я не мог больше набраться смелости, чтобы навестить ее или прошептать ее имя, я снова заглянул в темноту и вспомнил странные видения своей юности, и оказалось, что мой спутник, мой наставник со множеством забавных имен, которые я выдумал для него, мой безымянный друг все еще ждет меня, как будто это было вчера.


Трусость и отчаяние. Как ни прискорбно, я повел себя совершенно по-человечески.


Падая с черного неба к подножию огромного идола, более похожего на бога, чем любые порождения человеческого воображения, я понимаю, что мое единственное преступление состоит в том, что я лжец, утверждавший, будто готов к этому путешествию, хотя на самом деле нет, что я не сумел отринуть свою человечность — или же внезапно обрел ее вновь.

Я зову своего спутника. Я произношу незнакомые слова, словно апостол, лепечущий на чужих языках{152}, спрашиваю, друг ли он мне, был ли он мне другом всю мою жизнь. Я говорю ему, что у меня есть имя — Джозеф. Я спрашиваю, как его зовут, и каким-то образом вторгаюсь в его сознание. Передо мной мелькают отрывки его жизни, я узнаю, что он был астрономом, работал в Аризоне около 1910 года, звали его Эзра Уоткинс, и в глубине его души тоже жила незатухающая тайная боль. Он боится, что я могу вскрыть нарыв и вынудить его признать свою боль, прежде чем темнота поглотит его полностью и навсегда.