{154}, разработали и усовершенствовали секвенаторы{155}.
— И теперь вы работаете с другими штаммами бактерий, которые, возможно, были перенесены с континента на континент? — предположил я. — Когда вы не в отпуске и не изучаете навязчивые фобии вашего деда, так?
— Не только с бактериями, — зловеще промолвил Тербер, но он все еще был в отпуске, и мысли его занимал Ричард Аптон Пикман. — А название у этой картины есть? — спросил он, снова качнув головой в ее сторону.
— Боюсь, нет. Ничего такого мелодраматического, как «Трапеза гуля» или хотя бы «Происшествие в метро», предложить не могу.
Гость снова посмотрел на меня, чуть сощурившись: верно, отметил про себя, что мне знакомы названия из рассказа, написанного Лавкрафтом на основе мемуаров, переданных ему Эдвином Бэрдом{156}. Затем допил чай. Пока я наливал ему вторую чашку, профессор встал и подошел к картине, чтобы рассмотреть ее получше.
— Должно быть, ранняя работа, — наконец подвел итог он. — Это просто портрет — всего-то-навсего учебный этюд. В лице, конечно же, просматриваются все характерные признаки, — никто, кроме Пикмана, не напишет лица так, чтобы в дрожь бросало. Даже сегодня, во времена телешоу уродов, когда жертвы генетических заболеваний, которые встарь принято было скрывать и замалчивать, отслеживаются через последовательность пластических операций съемочными группами документалистов, в моделях Пикмана все равно ощущается нечто уникальное — странное и чудовищное… или, по крайней мере, в его технике. На этом вашем портрете еще и фон необычный. В поздних работах Пикман изображал на заднем плане кладбища, туннели метро, подвалы, тщательно выписывая детали, а тут фон размытый и почти пустой. Однако картина неплохо сохранилась, а само лицо…
— «Лишь истинному художнику известна настоящая анатомия ужасного, физиология страха», — процитировал я.
Но наш интеллектуал сдавать позиции не собирался.
— …И «с помощью каких линий и пропорций затронуть наши подспудные инстинкты, наследственную память о страхе, — продолжил он по памяти, доканчивая цитату из текста Лавкрафта, — к каким обратиться цветовым контрастам и световым эффектам, дабы воспрянуло ото сна наше ощущение потусторонней угрозы»[11].
— Но вы же молекулярный биолог, — обронил я небрежно, словно бы походя. — Вы не верите в подспудные инстинкты, наследственную память о страхе или дремлющее ощущение потусторонней угрозы.
Это было ошибкой. Профессор резко обернулся, посмотрел мне прямо в глаза, и в пронзительном взгляде его явственно читалась настороженность.
— Собственно говоря, верю, — заявил он. — Вообще-то, в последнее время я очень заинтересовался молекулярной основой памяти и биохимией фобий. Думаю, мой интерес к пережитому моим дедом постепенно начинает влиять на мои профессиональные интересы и наоборот.
— Это вполне естественно, профессор Тербер, — заверил я. — Все мы начинаем жизнь как люди разносторонние, но все мы склонны воспринимать себя как некий пазл, пытаясь составить кусочки вместе так, чтобы получилось что-то осмысленное.
Гость снова обернулся к картине — к странному, искаженному лицу, что явилось словно бы квинтэссенцией самого примитивного ужаса, еще более первозданного, чем патологическая боязнь пауков или высоты.
— Раз уж у вас есть эта картина, — промолвил он, — наверняка сохранились и еще какие-то вещи, привезенные Сайлесом Элиотом обратно в Англию в тридцатых годах, когда он покинул Бостон. А посмотреть можно?
— Ну, не то чтобы эти вещи были удобства ради сложены в один старый чемодан, аккуратно убранный на антресоли или в чулан, — отозвался я. — Если какие и сохранились, то их поглотил хронический беспорядок, царящий в этом доме. Как бы то ни было, вас на самом-то деле интересует только одно — то, чего у меня нет. Никаких фотографий не существует, профессор Тербер. Если Пикман в самом деле писал лица на своих портретах с фотографий, Сайлес Элиот их так и не нашел — во всяком случае, из Бостона с собою не привез. Поверьте, мистер Тербер, если б привез, я бы знал.
Не знаю, поверил мне профессор или нет.
— Не согласились бы вы продать мне эту картину, мистер Элиот? — спросил он.
— Нет, — покачал головой я. — Простите, если это сорвет ваши планы монополизировать рынок, но как знать, сколько можно нынче выручить за Пикмана, если бы какую-нибудь из его картин выставили на продажу. Не то чтобы он был в моде.
Отвлекающий маневр гостя не сбил. Его не интересовали цены аукционных залов, и он знал, что я не закидываю удочку насчет выгодного предложения. Он сел и взялся за вторую чашку чая.
— Послушайте, мистер Элиот, — сказал он. — Вы со всей очевидностью знаете куда больше, чем открыли в своих письмах, и вы, похоже, понимаете, что и я поведал бумаге далеко не все. Я буду с вами откровенен и надеюсь, что тогда вы охотнее пооткровенничаете со мной. Ваш дед когда-нибудь упоминал человека по имени Джонас Рейд?
— Еще один из приятелей Пикмана, — отозвался я. — Якобы специалист по сравнительной патологии. Рейд считал, что Пикман не вполне человек — что он отчасти сродни тем тварям, которых писал.
— Именно. Безусловно, тогда, в двадцатых, генетика находилась на самом примитивном уровне, так что Рейд и не мог продвинуться дальше смутных подозрений, но были времена, когда в колониальной Америке насчитывалось множество изолированных локальных сообществ, в которых зачастую придерживались каких-нибудь сектантских верований, поощряющих инбридинг. В больших городах такого, понятное дело, не встречалось, но семья Пикмана родом из Салема и жила там во времена антиведьминской истерии. Те, кто перебирался в города по мере того, как нация индустриализировалась, — особенно в районы победнее, как, скажем, Норт-Энд и Бэк-Бэй в Бостоне, — зачастую придерживались старых обычаев в течение одного-двух поколений. Должен напомнить, что сейчас рецессивные гены все разбросаны по популяции далеко друг от друга, так что в нужной комбинации встречаются нечасто, но вот прежде, в двадцатых…
Меня захлестнула до странности осязаемая, пусть и несколько преждевременная, волна облегчения. Профессор Тербер, похоже, был на ложном пути или, по крайней мере, недалеко продвинулся в правильном направлении.
— Вы пытаетесь сказать, что на самом-то деле ищете образчик ДНК Пикмана? — предположил я, с трудом сдерживая улыбку. — Вы хотите купить эту картину, потому что надеетесь, на ней где-нибудь прилип волосок или осталась засохшая слюна — а может, даже капля крови, если художник вдруг оцарапался, закрепляя полотно в раме?
— Образцы ДНК Пикмана у меня уже есть, — заявил профессор — да так, что улыбка разом сошла бы с моего лица, если бы я сам заранее не подавил ее усилием воли. — Я ее уже секвенировал и нашел рецессивный ген. Теперь я ищу мутационный триггер.
Рано я списал гостя со счетов. Он же, в конце концов, ученый — он не из тех, кто погонится за результатом, перескакивая через промежуточные стадии. А профессор, верно, принял мою тревогу за непонимание, потому что продолжил, не дожидаясь ответа.
— У нас у всех, мистер Элиот, есть множество рецессивных генов, — объяснил гость. — Они безобидны до тех пор, пока соответствующий ген в гомологичной хромосоме функционирует нормально. Сегодня главную проблему представляют те из них, что могут вызывать рак, если и когда здоровый парный ген инактивирован в отдельной соматической клетке и заставляет эту клетку делиться снова и снова, образуя опухоль. Обычно такие опухоли — просто бесформенная клеточная масса, но, если рецессивный ген гомологичен одному из генов, участвующих в эмбриональном развитии, инактивация здорового двойника может вызвать странные метаморфозы. Когда в эмбрионе происходят подобные сбои, на свет появляются уроды — вроде тех, на которых ссылался Гуго де Фриз{157}, впервые создав слово «мутация». В зрелой соме такое случается куда реже, но случается… Большинство инактиваций носят случайный характер и вызываются радиацией или обычными токсинами, но некоторые более специфичны и отзываются на определенные химические канцерогены — мутационные триггеры. Вот поэтому некоторые конкретные лекарственные вещества связаны с определенными видами рака или другими мутационными деформациями — вы, вероятно, помните скандал по поводу талидомида{158}. Джонас Рейд, понятное дело, ничего об этом не знал, но он знал достаточно, чтобы понять: с Пикманом происходит нечто странное, — и записал свои наблюдения касательно изменений во внешнем облике Пикмана. Более того, он стал искать и другие подобные случаи — то есть тех, кто Пикману позировал, — и нескольких даже нашел, прежде чем отказался от исследования, когда отвращение возобладало над научным любопытством… Разумеется, подобных уродов родные старательно прятали от чужих глаз, так что Рейду удалось отыскать не так уж и многих, но у него была возможность понаблюдать за двумя-тремя. Его исследования неизбежно ограничивались несовершенством технологии, и он не имел возможности изучать полотна в последовательности, а вот у меня есть ДНК, и я составил список работ Пикмана — настолько полный, насколько возможно, причем поздние работы все датированы. Я изучил ряд картин от «Трапезы гуля» до «Урока» и, как мне кажется, вычислил, что происходит. Я не следы ДНК Пикмана надеюсь найти на вашем полотне — и на любом другом артефакте, связанном с Пикманом и доставшемся вам от деда, — но остатки какого-нибудь другого органического вещества, возможно протеина, — словом, мутационный триггер, который и запустил процесс постепенного преображения Пикмана и не столь постепенную метаморфозу его моделей. Если вы не продадите мне картину, может быть, я мог бы одолжить ее на время, чтобы досконально изучить ее в лаборатории? Университет Саутгемптона наверняка позволит мне воспользоваться их оборудованием, если вы не захотите, чтобы я увозил полотно в далекую Америку.