вио и Джорджо Вазари, делают понятным, куда целят упоминания Анонима об «исключительности» и «всеобъемлемости» Леонардо, об его обладании «многими редкими способностями», о «причудах его фантазии» и т. д. Эти замечания надо сопоставить с утверждениями, что Леонардо создал крайне немного произведений искусства, ибо «как говорят, он был всегда недоволен собою». Заключительный же рассказ Анонима о том, как Микеланджело уязвил Леонардо попреком, что свое дело тот делать не умеет, конную статую Сфорца так и не отлил, а вот за чужое дело, за толкование сочинений Данте, берется, — этот финал показывает, из каких кругов исходила первая биография Леонардо и какие цели она преследовала.
Паоло Джовио, один из виднейших литературных клевретов кардинала Алессандро Фарнезе, постоянный сочлен его гуманистического кружка, равно как Джорджо Вазари, сподвижник Джовио в биографическом искусстве, ученик, победивший учителя, писавшие оба в 40-х годах XVI века, подхватили тему Анонима и развили ее более открыто. Джовио говорит о том, что ничто не занимало так Леонардо, как труды над оптикой, что он «отдавал себя нечеловечески тяжелой и отвратительной работе в анатомических изысканиях, рассекая трупы преступников» и т. д., причем «изобретая многочисленные побочные вещи, он чрезвычайно нерадиво работал над одним определенным искусством и довел до конца очень мало произведений», что «увлекаемый легкостью своего гения и подвижностью натуры, он постоянно изменял своим первым замыслам».
Джорджо Вазари, в сущности, не менял этой схемы. Как ни подробны и ни профессиональны его описания леонардовских произведений, как ни противоположны они общим и туманным характеристикам Джовио, мало что понимавшего в изобразительных искусствах, — исходные точки у обоих одни и те же. Вазари также утверждает, что «Леонардо, при его понимании искусства, начинал много произведений, но никогда ни одного не довел до конца», что «таковы были его причуды, что, занимаясь философией явлений природы, он пытался распознать особые свойства растений и настойчиво наблюдал за круговращением неба, бегом луны в движением солнца», что «его мозг никогда не прекращал своих выдумок по части ежедневного делания моделей и чертежей, показывающих, как с легкостью сносить горы и прорывать сквозь них туннели и т. д.», и что он «достиг бы великих итогов в науках и письменности, не будь он таким многосторонним и непостоянным, ибо он принимался за изучение многих предметов, но, приступив, затем бросал их».
Наконец, заключительное слово было во всеуслышание сказано в начале следующего века, через девяносто лет после смерти Леонардо. Оно исходило от представителя нового поколения художников, уже боровшегося с мастерами и эстетикой Ренессанса. В программном труде Idea dei Pittori (1608) Федерико Цуккари громко заявил о том, о чем Вазари говорил еще обиняками. Для Цуккари, типического апологета «маньеризма», теоретика искусства феодальной реакции, Леонардо — центр нападения. Он открыто обвиняет Леонардо в измене существу искусства и в порочности методов творчества. Он заявляет, что Леонардо — «очень достойный человек по своему мастерству, но слишком рассудочный в отношении применения правил математики, для передачи движения и поз фигур при помощи линейки, наугольника и циркуля, ибо все эти математические правила надо оставить тем наукам и отвлеченным изысканиям, геометрии, астрономии, арифметике и т. п., которые своими опытами обращаются к рассудку. Мы же, мастера искусства, не нуждаемся ни в каких других правилах, кроме тех, которые дает нам сама Природа, чтобы изобразить ее…».
Эта декларация достаточно красноречива сама по себе. Но ее смысл много более значителен, чем это может показаться по внешности. Обвинение леонардовского искусства в рассудочности, требование освобождения художников от влияния математики, протест против «правил», аппеляция к «Природе» с большой буквы, это — совсем не полемика сгоряча, не демагогия, хватающаяся за наиболее эффектные средства нападения и потакающая простейшим инстинктам людей, которых нужно завербовать в свой лагерь. Цуккари только выводит следствие из глубоко продуманной эстетики, которую он противопоставляет художественным методам Леонардо. Он собирает и углубляет то, что по кусочкам, по зернышкам, точно бы сожалея, а не осуждая, и как бы мимоходом, а не в упор, вплетали в свои славословия по адресу Леонардо биографы и теоретики XVI века. Там, где они говорят о «чудачествах» великого художника, — Цуккари говорит о regole, о методе; там, где они указывают на непостоянство Леонардо, на его отклонения от искусства к наукам и изобретательству, — Цуккари говорит о научно-рационалистической системе искусства; там, где они благочестиво кончают апологией художнику, вопреки его странностям, — Цуккари выступает с хулой и осуждением самого существа леонардовского творчества.
Надо признать, что теоретик маньеризма бьет в корень. Он не прикидывается недоумевающим, как делает Аноним, Джовио и даже Вазари. В самом деле, о чем печалуются первые биографы? О том, что Леонардо был-де слишком разносторонним, увлекался многими вещами разом, отдавал математике, естествоиспытательству, инженерии больше времени, чем живописи, и потому написал очень мало картин, да и те никак не мог довести до конца. Переменить бы эти соотношения,—и все пришло бы в порядок! Цуккари выставляет иное положение. Дело не в многосторонности Леонардо, а в существе его художественного мировоззрения. Нападения на Леонардо являются у Цуккари следствием общей характеристики, которую он дает всей враждебной системе: «Я утверждаю, — и знаю, что говорю истину, — что искусство живописи не полагает оснований своих (non piglia i suoi principi) в математических науках, да и не нуждается в обращении к ним (nе ha necessita alcuno di ricorre), чтобы обучиться какому-нибудь правилу или знанию для своего мастерства или даже уяснить его себе при помощи отвлеченного мышления (ne anco per poterne ragionare in speculatione)… Я не отрицаю, что все создаваемые природой предметы, как показывает Аристотель, обладают пропорциями и мерой; но ежели бы кто-либо пошел на то, чтобы все вещи созерцать и постигать при помощи теоретико-математических спекуляций и соответственно работать, то, помимо совершенно непереносимых тягот (il fastidio intolerable), это было бы и тратой времени, которая не принесла бы никаких полезных плодов (un perdimento di tempo, sensa sostanza di frutto alcuno buono). И в виде решающего примера Цуккари делает выпад против «очень достойного по мастерству человека, но слишком рассудочного» — Леонардо.
«Достойный» же человек занес в одну из своих тетрадей: «пусть не читает меня в основаниях моих тот, кто не математик»[10]. У этого положения менее всего ограничительный смысл. На «основаниях» воздвигнуто все здание леонардовского мышления и работы. Его наука и его искусство опираются на них и пронизаны ими. Интеллектуализм, научный метод, математические правила не просто уживаются рядом с непосредственным изображением природы, с интуитивным отношением к ней, а входят в самую сердцевину леонардовского искусства, составляют основу его теории и практики.
Цуккари в известной мере прав, — его враждебный взгляд проницателен. Он нащупал самую принципиальную фигуру в противном лагере. Никогда никого нельзя было назвать в такой мере «художником-ученым», как Леонардо. Более того, ни разу во всей истории искусства, ни раньше, ни позже, не случалось, чтобы наука так последовательно и решительно входила в самую кровь художественного творчества, как у Леонардо. В этом — его исключительность, и в этом же — его трудность; здесь его полнота, но и его ограниченность. Леонардо был той точкой Ренессанса, в которой все стремления и интересы передового человечества эпохи, во всех областях знания и искусства, слились воедино. Энгельсовская знаменитая характеристика Возрождения в старом введении к «Диалектике природы» больше всего применима к Леонардо: «Это был величайший прогрессивный переворот, пережитый до того человечеством, — эпоха, которая нуждалась в титанах и которая породила титанов по силе мысли, страстности и характеру, по многосторонности и учености. Люди, основавшие современное господство буржуазии, были чем угодно, но только не буржуазно-ограниченными». И недаром первым под энгельсовское перо легло имя Леонардо. Ему одному дал он эпитет «великого» и дважды повторил это. Перечень леонардовских свойств у него более разителен и впечатляющ, чем то, что он сказал о Дюрере, Макиавелли, Лютере, трех других типических фигурах, им упомянутых: «Леонардо да Винчи был не только великим художником, но и великим математиком, механиком и инженером, которому обязаны важными открытиями самые разнообразные отрасли физики». Это крупнее, чем соединение художника и фортификатора в Дюрере, политика, историка и писателя в Макиавелли, реформатора церкви и реформатора языка в Лютере. Энгельс обобщает: «Люди того времени не стали еще рабами разделения труда, ограничивающее, калечащее действие которого мы так часто наблюдаем на их преемниках. Но что особенно характерно для них, так это то, что они почти все живут всеми интересами своего времени, принимают участие в практической борьбе, становятся на сторону той или иной партии и борются, кто словом и пером, кто мечом, а кто и тем, и другим. Отсюда та полнота и сила характера, которая делает из них цельных людей».
Ни один из художников Кватроченто или Чинквеченто не может выдержать этой энгельсовской характеристики в такой степени, как Леонардо. Это — мастер Ренессанса par excellence. Он действительно и всеобъемлющ, и целостен в своем энциклопедизме. В этом смысле он более титаничен, чем Микеланджело, не переступавший пределов искусства, более человечен, чем Рембрандт, печалующийся, в сущности, о судьбах среднего, обыкновенного бюргера, более гармоничен, чем Рафаэль, умевший в совершенстве уравновешивать лишь формальные части своих произведений. Если искать сопоставлений для Леонардо, его можно сравнить с Данте. Он так же велик, так же сложен, — и так же труден.