Автор предлагаемого рассказа (опубликован в «Антологии прозы 1945–1960 гг.», изданной в Ханое) родился в 1935 году и принадлежит к среднему поколению вьетнамских писателей. Рассказы и повести Нгуен Киена вошли в школьные хрестоматии, а роман «В родном краю все спокойно» (1974) расценен вьетнамской критикой как одно из крупных художественных достижений в литературе последних лет.
Нуген Киен остается верным раз избранной теме, изображая в основном вьетнамскую деревню и ее людей. Об этом свидетельствует даже одно лишь перечисление его повестей и сборников рассказов: «В деревне», «Майское поле», «Перед жатвой», «Дни и ночи тыла», «Опавшие листья», «Дальние края», «Волны».
Превосходный знаток сельской жизни, Нгуен Киен много и плодотворно работает. Во Вьетнаме он по праву считается тонким стилистом, мастером передачи крестьянского разговорного языка. Диалоги в его работах состоят из метких и точных фраз. Проза Нгуен Киена сочна и колоритна, и по ней сразу отличишь признанного бытописателя вьетнамской провинциальной жизни.
Писатель обладает особым даром рассказать о том или ином важном событии в жизни персонажа кратко, без нажима, как бы походя. Даже касаясь драматических моментов, он обходится простым, доступным и понятным языком, избегая трафаретных ходов и высокопарных фраз. Нгуен Киен убеждает читателя подкупающей естественностью поведения своих героев — в дни мира и дни войны, которая вторгается в повествование и является своеобразной «темой в теме».
Дело в том, что в годы вьетнамской войны, как и во всякой другой общенародной битве за свободу родины, деления на фронт и тыл не существовало. Нет полного спокойствия во Вьетнаме и сейчас: американские войска покинули страну, но на границе СРВ продолжают провокации китайские гегемонисты, которые грозятся «проучить» Вьетнам, расправиться с героическим народом за то, что он остается верным идеалам социалистического интернационализма.
Прочтя рассказ «Дети», читатель убедится, каких тружеников мирной вьетнамской деревни изображает Нгуен Киен, какая сложная и тревожная жизнь прожита ими и как они, опаленные войной, пришли на зеленые рисовые поля, к милым бамбуковым куртинам.
Н. Хохлов
Дети
Маленькая наша деревушка затерялась среди широких полей. От нас полдня ходу только до тележной колеи, а уж до проселочной дороги и того более. Даже рынок и тот у нас не собирается. Когда приходит сезон дождей, поля в округе заливает вода, и нашу деревушку издалека можно принять за одинокий зеленый островок, будто стоит он посреди реки, покрытый буйными зарослями дикого сахарного тростника. В эту пору года люди к нам добираются разве что на лодках, по небольшому каналу, что проходит рядом с деревней. Да и не часто появляются эти лодки. Видать, потому и неведомо никому, где прячется деревушка, которая называется Ха.
Правда, как наступило мирное время[20], в наши края стали наведываться журналисты и даже иностранцы. Приезжают, чтобы посмотреть на бывшую партизанскую базу. Но она находилась в стороне от наших полей, в джунглях. Там осталось только пепелище — земля, густо замешенная на осколках снарядов и бомб, битой черепице и обломках кирпича. Приезжие подолгу там задерживаются, ходят, рассматривают, щелкают фотоаппаратами, но к нам не заглядывают.
Раз только группа школьников вместе со своей учительницей, возвращаясь с партизанской базы, завернула к нам передохнуть. После безмолвия пепелищ наша деревенька поразила их яркой зеленью и птичьим гомоном. У нас не торчат скелеты взорванных блокпостов или сожженных домов, не висит у околицы осколок бомбы, который заменяет в наших деревнях гонг, не видно ни колючей проволоки — ее нынче повсюду пустили вместо плетней, — ни мостовых, крытых гусеницами от разбитых танков. В нашей деревне не найдешь даже железных рельсов, а ведь почти на всех деревенских прудах нынче из них сооружены мостики.
— В такие богом и людьми забытые деревеньки французы не наведывались, — объясняла учительница удивленным ребятам. — Вот и выпало им счастье остаться нетронутыми…
Как я на нее рассердилась тогда! Услышав такое, от обиды заплачешь. А потом успокоилась: что с молодой учительницы спрашивать, ведь и я в молодости так же вот думала…
Мы живем втроем: я, мой отец — мы его дедом зовем — и шестилетняя дочка, Тхао. Домик наш стоит на краю деревни, уже у самых зарослей бамбука[21]. Сад у нас небольшой, но густой, узким клином спускается вниз к самому каналу, упираясь в дамбу. Наш дед — великий умелец: к чему руки ни приложит, все ладно у него получается. Сделал мостки на канале, чтоб можно было постирать да помыться, и ступени к воде, выложив их из деревянных брусков или камня.
Как-то раз, помню, под вечер, услышала я, как на канале остановилась лодка, видно, неподалеку от наших мостков, и донеслись до меня стоны и жалобные причитания — голос был женский. Я косила траву в саду и сперва увидела хозяев лодки — оба были в отчаянии, только хозяин казался серьезным и настроен был решительно, а хозяйка в растерянности не знала, что делать. Потом я увидела, как они помогли выйти из лодки какой-то женщине, — взяв ее под руки, осторожно вывели на берег. Женщина была на сносях, в дороге у нее, верно, начались схватки. Она морщилась от боли, стонала, испуганно озираясь по сторонам. Идти она не могла, застыла на месте, руками обхватив свой большой живот. Лодочники пытались помочь ей отойти от берега, но женщина не в силах была сделать шагу. Так и стояли они на берегу, не зная, что предпринять: разве захочет кто приютить у себя роженицу, да еще чужачку.
А тут дочка моя, Тхао, прибежала на канал, — я ей велела намыть к ужину бататов. Увидела незнакомых людей и кинулась ко мне, дергает за кофту, пальцем в сторону лодки показывает. Доченька-то моя немой была, с трех годков не могла словечка молвить, а ведь раньше так бойко говорила. Я, конечно, верила: рано или поздно она опять заговорит, непременно говорить станет моя доченька. А пока по глазам ее да жестам обо всем догадывалась, что сказать ей хочется. Дочка моя такая большеглазая, вся в отца. Глянула я на нее — вижу встревоженные ее глаза и поняла, зовет меня доченька к людям, что на канале стоят.
Пришли мы с ней на берег. Лодочник помог женщине подняться на дамбу, что наш участок от канала ограждает. А бедной женщине совсем худо стало, видать, самая пора рожать наступила.
Было уже под вечер, солнце к закату клонится, а жара никак не спадает, несчастной женщине и без того худо, а тут еще жара донимает. Тут я ее и признала: это, оказывается, была та самая учительница, что с ребятишками у нас на отдых останавливалась да про «везенье» нашей деревни толковала. Что же с ней приключилось: или время родов по молодости перепутала, или преждевременные схватки начались?..
— Вы что, решили человека уморить, положили на самое пекло! — набросилась я на хозяев лодки.
— Нам бы только до деревни ее довести…
— Ишь чего захотели! Скорей с рук сбыть, самим убраться, а тут без вас возись, будто нам своих бед не хватает…
— Такое несчастье в дороге приключилось, не знаем, что и делать! — стала причитать лодочница.
— Что делать-то? Человека не уморить до смерти. Ведите ее скорее к нам в дом, вон она какая бледная…
Повели мы учительницу к нам. А Тхао сразу деда побежала искать. Он у нас каждый вечер на кладбище ходит, где партизанские могилы, будто на работу туда отправляется: прибирается там, веником каждую могилу обметает; потом постоит, на небо посмотрит, на обелиски красные с золотыми звездочками и уж тогда домой идет. За годы, что война шла, столько всякого в нашей семье случилось… Все дед со стиснутыми зубами переносил, а если, бывало, слеза на глазах у него блеснет, то это, значит, от большого гнева… Горе свое дед умел глубоко прятать. С Тхао всегда только шутил. В доме успевал все дела сделать, а на мою долю и оставалось, что поесть приготовить. Весь дом на деде держится, без его совета ничто не обходится — так уж у нас заведено.
Дед пришел, когда мы довели учительницу до дому. Она сидела неестественно выгнувшись, выставив вперед живот и опираясь спиной о стенку и жадно ловила воздух широко открытым ртом.
— Дед, — сказала я умоляюще, — вот, прихватило несчастную посреди дороги…
— Убери комнату, там ее уложим.
Хозяева лодки, видать, счастью своему не веря, на нашего деда уставились. Тут я их попросила помочь мне учительницу в другую комнату перевести, а потом они убрались восвояси.
Дед помог учительнице лечь на кровати как надо, чтоб удобней ей было. Я заметила, поначалу он помрачнел, увидев у нас незнакомую женщину, потом, приглядевшись к ней, стал улыбаться, начал шутить.
Тхао стрелой носилась взад и вперед, выполняла все поручения, что ей давали, и жалостливо поглядывала на учительницу, когда та морщилась от боли. Чуть дед только потрепал ее по плечу и, показав на кухонную пристройку, слово молвил, девочка мигом отправилась кипятить воду, — такой смышленой да расторопной я ее никогда еще не видела.
Я знала: дед наш в старых книгах разбирается, даже лекарства из трав готовит, — значит, за помощью к повитухе бежать не надо, сами как-нибудь управимся.
У нас говорят: роды что наводнение — одна напасть. Столько дел сразу надобно сделать — и батат сварить на ужин, и приготовить все необходимое для роженицы. Уж мы кончали возиться, а учительницу тут вроде бы отпустило, полегчало ей, она перестала стонать, затихла, только тяжело дышала.
— Роды-то, похоже, трудные будут, — проворчал наш дед.
Бедняжка наконец пришла в себя и стала припоминать все, что с ней случилось. Оказалось, звали ее Хань, она была из Вана, большого села, там учила детей.
— Вы мне жизнь спасли, — чуть не плача говорила она. — Как вас и благодарить, не знаю!
— Лежи, лежи, тебе отдохнуть надо, сил набраться, о благодарности думать еще рано.
Она послушно затихла, лежит, пригорюнившись. Так мне ее жалко стало! Сама я уже два раза рожала, вот и решила рассказать, как она сама должна помогать ребеночку на свет явиться. Словом, научить тому, чему меня когда-то добрые люди учили. Женщина жадно ловила мои слова. Глаза ее, добрые и ласковые, не мигая, смотрели на меня умоляюще, будто спасти просили. Словно сердце мне обжег ее молящий взгляд, и вспомнила я другие глаза и другого человека, что восемь лет назад точно так же вот на меня смотрел…
В ту далекую пору наши края под врагом оказались. Помнится, уже поздним вечером понадобилось мне на канал сходить, спустилась я к воде и вдруг слышу, будто в саду кто-то стонет. Перепугалась я, бежать хотела, только ноги к земле приросли: прямо на меня что-то темное движется. Пригляделась — человек ползет, еле-еле, из последних сил выбивается. И тут он умолять меня начал, а голос слабый, словно ветер шелестит в листве:
— Бабушка, спаси меня…
— Ты кто?
— Помоги, прошу, помираю…
— Да кто ты, что за человек?
Он уже разобрал, что голос у меня не старый, и шепчет:
— Солдат я, девушка, солдат. Помоги мне…
Я хотела уже в дом его вести, да вспомнила, сколько в деревне вражеских лазутчиков шныряет, в форме наших солдат переодетых.
— Коли солдат, так убирайся, да поживее! — сказала я громко.
— Помоги, сестра, не бросишь же ты меня помирать здесь?
— Вот закричу сейчас, люди сбегутся, сразу тебя куда надо доставят!
— Можешь кричать, — разозлился он. — Меня тэями[22] не запугаешь! Кричи сколько влезет, только сперва погляди, что у меня на плечах да на спине.
Я подумала-подумала, наклонилась и его плечи ощупала. Только притронулась, сразу руку отдернула — вся спина чем-то скользким залеплена.
— Пиявки, — сказал он, — всю кровь, гады, высосали…
До сих пор как вспомню — в дрожь бросает…
— Что с вами, отчего вы дрожите? Вам приходилось когда-нибудь принимать роды? — боязливо спрашивает учительница, не сводя с меня глаз, точно боясь, что я ее одну оставлю.
— Да не бойся, сама два раза рожала, — успокаиваю я ее.
Но она по-прежнему не сводит с меня испуганных, широко открытых глаз, словно спрашивает: «Правда? Можно тебе верить? Ведь сейчас на всем белом свете на одну тебя моя надежда…»
Вот и парень тот, когда мы его в дом внесли, тоже на нас с дедом так же смотрел. Потом он рассказал, что, идя на задание, нарвался на засаду и целых восемь дней скитался, прятался на пустых полях. Явочный пункт, куда он шел, был раскрыт, вся округа полицией наводнена, и никто из крестьян не пустил его в дом. А в одной деревне даже обстреляли. Вот и прятался он на затопленных рисовых полях, все время в воде, в холоде, голодный — уже не в силах стоять на ногах, не в силах отодрать' пиявки от своего тела — до того обессилел. Только у нас дома в себя пришел, немного ожил…
Долго, наверно, я так сидела, погруженная в воспоминания, пока учительница не спросила тихонько:
— О чем вы задумались? Скажите, а ваш муж, где он? Может, недоволен будет, что я у вас осталась?
— Да нет, — улыбнулась я ей. — Он у меня добрый! На все согласный…
Он и вправду у меня был очень добрым, — такого еще поискать нужно. Выхаживали мы его с дедом месяца три, а то и все четыре. Привыкли к нему, а он про себя уже считал меня своей суженой, только мне ни слова не говорил. Потом ушел: его послали на разведку вражеского форта в Иенми. Об этом он нам ничего не сказал. Потом уж про все узнали: как наши солдаты подорвали этот блокпост, как вся наша округа свободной стала. И он с нашими солдатами вернулся, и стали мы тогда с ним мужем и женой. Вот от той истории с пиявками и пошло. Сколько у нас этих пиявок! Поля ведь заливные. Как увижу хоть одну, сразу нашу встречу первую вспоминаю…
Вдруг учительница отчаянно вскрикнула. Я опрометью бросилась за дедом.
— Дед, дед, скорее!..
Дед, оказывается, ходил, чтобы ветку отломить с дерева. Зеленую ветку над дверью прикрепляют, чтоб отвести злой глаз от младенца.
— Чего кричите! — цыкнул на меня дед. — Торопись не торопись, а роды будут долгие!
Я побежала на кухню, там Тхао караулила, когда вода в котле закипит. На дворе уже совсем стемнело. Поглядела я на дочку: личико у нее, освещенное огнем очага, такое веселое, такое ясное, прямо как прежде, когда она еще разговаривала. Глазки радостные на меня смотрят — глазами она в отца пошла, такие же, как у него, огромные да черные. Поглядела она на меня, заулыбалась и ручонки сложила, точно маленького баюкает. Я ей сказала, чтобы сбегала и принесла бритву и нитки. Она вихрем понеслась, только головой тряхнула, это потому что волосы на глаза ей всегда падают. Хорошая у меня девочка! Жаль только, отец ее так и не увидел. Когда она родилась, наши края снова оказались в руках врага, а мужа моего на другую партизанскую базу перевели.
Дед очень любит Тхао, балует ее. Такая умница-разумница растет! Всего три годика ей было, а она уже лопотала. Положу ее с собой спать, только и слышно: «Мамочка-мамочка», с дедом положу — «Деда-деда…» несется. Отца звать начинает, а спросишь: «Где папка?» — на ножки встанет и пальчиком вперед показывает: «Папа ба-бах!» Но если чужой про отца спросит, так она только головкой мотает.
Дед над ней подтрунивать любил: «Вот будет у тебя маленький братишка, станешь его сама нянчить!» Обделила нас судьба родней, никого у нас нет, муж мой — сирота круглый, и я у деда одна, вот дед всю свою любовь внучке и отдал.
— Подросла уже наша крошка, — сказал он мне однажды. — Оставь ее на меня, сходи мужа проведай.
Удалось мне до партизанской базы дойти, и прожили мы с мужем целых полмесяца вместе. А когда я стала собираться обратно, муж мне свою карточку дал и велел хранить, дочке показывать, чтобы росла, отца помнила.
А я, глупая, как-то соседу, нашему дальнему родственнику, ее показала, мужем похвастаться решила, так этот прохвост взял да и украл у меня карточку, то ли от зависти, то ли из подлости. Только нет у меня этой фотокарточки, и я все себя за глупость казню…
Передо мной стояла Тхао, протягивая бритву и толстые нитки — я и не заметила, как она вернулась. Очнулась от своих дум, когда она меня принялась теребить, звать за собой. Скорчила жалобно рожицу, руками обхватила живот и стала стонать, — видно, у учительницы опять начались схватки. Я скрутила вместе три нитки, чтобы пуповину перевязать, прокипятила их и бритву, приготовила таз искупать младенца и побежала в комнату. Тхао не отставала от меня ни на шаг. Я было прикрикнула на нее построже, но она заупрямилась, и я отступилась.
Учительница лежала бледная, губы искусанные до черноты. Я подложила ей под спину половину старенького, чистого одеяла — оно у меня в рюкзаке оказалось, а другой половиной живот накрыла. Помнила, когда я рожала Тхао, мне вот так же военная медсестра сделала.
Как и предсказывал наш дед, роды были долгие и мучительные.
— Тяжелый ребенок… — бормотал дед. — Потерпеть придется. Приподними-ка ее немного, поддержи…
Я помогла учительнице приподняться и подложила ей под спину руку, поддерживая ее. Она обхватила рукой меня за шею и судорожно, всеми пальцами вцепилась мне в плечо.
— Потерпи, милая, потерпи, — успокаивая, шептала я ей. — Не бойся, уже скоро, скоро…
Пальцы женщины только крепче впивались в мое плечо, и через них ее боль как будто переходила ко мне. Ох, как я эту боль человеческую чувствую, ведь сколько мне самой пришлось настрадаться…
Вскоре после того, как я с партизанской базы вернулась, поняла, что затяжелела. А тут нежданно-негаданно схватили меня и отправили в Иенми, на форт, где наемные солдаты стояли. Как ни далека наша деревенька, а вот поди ты, пронюхали, проклятые! Ох, как меня били, кричали, что мы с дедом связных да разведчиков в доме прячем. А я только одно твердила: знать ничего не знаю, и все тут!.. Очень я за дитя свое, что под сердцем носила, боялась.
И хотя болела я тяжко от побоев, но ребеночка уберегла.
Через две недели меня снова забрали. Опять грозились, били, а потом карточку мужа показали. Вон оно что! Гаденыш тот, седьмая вода на киселе, донес, крыса вонючая… Обмерла я, теперь, кроме смерти, и ждать нечего. Но они меня в камеру отвели, даже бить перестали. Оказывается, сержанту я приглянулась, решил он потешиться. Видел, что тяжелая я, если силой добиваться, так и помереть могу. Вот и стал каждый день захаживать, уговорами да посулами всякими силился меня склонить. Говорил: кабы не он, давно б мои косточки на погосте гнили. Я при нем молчала, слово молвить боялась, а как уходил, так плакала в голос. А ребеночек под сердцем все рос, не давал остыть тоске по мужу. Последние силы уж меня покидали, а я все старалась держаться, только чтоб дитятко мое свет увидало.
Когда рожать пора пришла, отпустили меня домой.
Дед наш и принял роды. Летом это было, такой же вот ночью, жаркой и душной. Родился у меня мальчик, маленький да слабенький, но так уж я его любила, так лелеяла, мою кровиночку, слезы мои тяжкие.
И вот как-то появился в нашем доме сержант с форта в Иенми, сам пришел да еще солдат с собой привел.
— Согласишься со мной жить — всю семью кормить ста ну, а нет — прикончу твое отродье у тебя на глазах!
Зашлось у меня сердце, побелела я, слезы сами собой полились.
— Убей лучше меня! Пожалей деток, нет на них вины!
А он знай хохочет, думает, я его испугалась. Подошел и тянет меня к себе. Плюнула я в рожу его поганую, оттолкнула что есть силы. Ох, горюшко-горе! Как выхватит он у меня из рук маленького, вцепился в шею и поднял вверх, как кутенка. Мальчик мой из пеленки выскользнул, голенький, ножками засучил, запищал жалобно и тут же смолк.
И тут Тхао — она сзади меня пряталась — как закричит, заплачет. Этот детский крик и плач ровно ножом острым мне по сердцу полоснул!.. Тхао кинулась на бандита, стала вырывать у него из рук братика. Тогда она мне не малышкой несмышленой показалась, а тигрицей разъяренной. Как отчаянно пыталась выхватить маленькое тельце из лап палача! И даже вырвала уже, но бандит опрокинул ее наземь и стал пинать кованым ботинком. Тхао, бедняжка, каталась по полу, прижимая к себе маленького, стараясь уберечь его от ударов.
— Убивают, помогите! — кричала я.
На крик прибежал дед, сбежались соседи. Сержант приказал солдатам стрелять, но они не посмели в людей целить, палили в потолок. Набросились мы на сержанта, разодрали на нем одежду в клочья, убить были готовы, и пришлось всей этой своре убраться из деревни от греха подальше.
А мальчик мой помер. Стал дед поднимать их с Тхао, а маленький уже не дышит. Увидела Тхао мертвого брата, и страшная бледность покрыла ее лицо, глаза широко раскрыты, не мигают, ну прямо как неживая стоит. Губы стиснуты, ровно железные, что-то сказать хочет, а не может, только хрип из горла доносится. С того самого дня девочка моя и не говорит…
Ох, дети мои, деточки, горе мне горькое! Не стрелял никто, никто дома не жег, а вот тут, в этом самом доме, сыночек мой умер, доченька моя онемела!
Болью сердце мое исходит, о господи!..
— Больно! Ой, больно!.. — тихо вскрикивает учительница, а мне чудится, будто это я кричу.
Зачерствело сердце за эти годы, от боли, от горя зачерствело. Но как вижу чужую беду, чувствую чужую боль, так смягчается мое сердце, наполняется состраданием. Вот и с учительницей этой — жаль ее, бедняжку, тяжко ей приходится. Но ведь радость-то какая! Счастье какое!…
Уложила я ее поудобнее, деда позвала:
— Иди, дед, скоро уже!
Засуетились мы с дедом вокруг роженицы, и такая радость, такое счастье душу мою охватили, хоть тревога тоже не отпускала.
— Иди, маленький, иди, умненький, иди, послушненький! — приговаривала я, словно хотела ускорить появление новорожденного.
— Готовься, сейчас младенца примешь! — тихо сказал мне дед.
И вот он родился, маленький человечек!.. Взяла я его на руки и подняла. И руки мои дрожат — свершилось святое дело, появилась новая жизнь, потому и радость переполняет мою душу, оттого и дрожат мои руки…
«Ну, подружка, — мысленно говорю я учительнице, — ну, милая, еще потерпи самую малость, вот так… Теперь все хорошо будет. Не бойся, мы с дедом тут, возле тебя!»
Омыли ребеночка. Мальчик был розовым, пухлым, громкий крик его огласил комнату. И тут за спиной моей раздался радостный детский возглас:
— Мама, мальчик!
Обернулась я; Тхао на цыпочки поднялась, с младенца глаз не сводит. Ох, эти глаза отцовские, большущие да темнущие! В ладоши хлопает, смеется моя девочка. Никак, думаю, брежу я или все снится мне!
— Мальчик!
Губы Тхао шевелятся, и не серые они у нее теперь, а ярко-красные, и белые зубки так и сверкают! Заговорила, заговорила моя доченька! Мы с дедом, замерев, глядим на нее. Совсем другим, каким-то новым нам кажется ее личико. Даже учительница, хоть и измученная болью, в себя еще не пришедшая, а и та глаз от моей девочки отвести не может. Ровно свет от личика Тхао по всему дому разливается. А она на нас не глядит, от младенца оторваться не может. Маленькие — они все друг на друга похожи. Вот и этот, как две капли воды, на братика Тхао, на моего мальчика походит. Прижала я его к сердцу крепко, никому отдавать не хочу!..
Назавтра соседи со всей деревни собрались, прослышали, какая в доме радость. На доме зеленая ветка висит, — вот люди к нам и пожаловали. Дед наш даже в поле не пошел, во дворе гостей принимал. Тхао на канал за водой целый день бегала, чай кипятила. Гости норовят приласкать ее, слово доброе ей молвить, а девочка стесняется, за деда прячется. Веселая стала моя доченька, только говорить еще боится.
Мы с учительницей в комнате остались, нам и отсюда слышно, что во дворе творится.
— Почему же вашего мужа до сих пор нет? — вдруг спросила меня учительница.
— Далеко он, в командировке…
Далеко он, ох как далеко!.. Никогда больше домой не вернется. Пробыл он в партизанах недолго, и перевели его опять в регулярную армию. Об этом я уже от чужих людей узнала, он перед дальней дорогой даже домой заглянуть не успел. Воевал под Дьенбьенфу[23], там и погиб. Вместе с однополчанами похоронили его в братской могиле. Нет у него ни своей могилки, ни своего обелиска. В Дьенбьенфу похоронен. Слышала я, края там просторные…
— А кто он у вас?
— Солдат.
— И мой тоже солдат! Вот совпадение. Мы с ним еще в войну познакомились, уж после свадьбу сыграли. Полмесяца вместе только прожили, он сразу в час,пь уехал. Писала ему, что ребеночка жду, да не мог он, видно, приехать. Может, на Тет явится сына поглядеть.
Учительница помолчала немного и добавила:
— В первый раз, потому и боялась так родов. Знала, что в июне вроде бы должно быть, только в школе экзамены, вот до последнего и дотянула. Столько вам хлопот доставила.
— Какие же хлопоты? Для нас это радость! — улыбнулась я. — Теперь ты нам как родная будешь, а муж твой вернется — станет нашему деду сыном. Вот увидишь — все так будет!..
— Пожалуй, с будущего года стану в вашей деревне учительствовать. Пусть Тхао и мой малыш вместе растут, как брат и сестра.
Я опять улыбнулась, ей ничего не ответила. Да и что говорить, и вправду сроднились мы теперь.
Вспомнила я тут, как раньше ученикам своим она про нашу деревню говорила, и захотелось мне ей, своей сестре названой, все как есть рассказать. Про то, какой страшный след война оставила в этой не тронутой врагами деревне, и в этом непорушенном доме, и в этом чистеньком дворике. Разве дело только в том, что деревню с землею сравнивают, дома сжигают, — и деревню, и дома можно заново выстроить. Вот близкие от тебя уйдут туда, откуда возврата нет, — это беда непоправимая, это горе горькое… Но не стала я ничего говорить, зачем этой женщине радость ее великую омрачать. Ведь ее радость нашей радостью стала, и негоже мне в такой день старую рану бередить…
И сидели мы с нею молча, и спал маленький, а мы его сон стерегли.
За стеной во дворе шумели наши гости, народу собралось множество. И голосок Тхао звенел в общем радостном хоре.
Перевод с вьетнамского И. Зимониной