Горе
— Да, счастье ревниво! Значит, ему, как всякой ревности, свойствен стыд. А стыд — это молчание. И получается так, что о настоящем счастье мы помалкиваем, а то определение счастья, которое у нас сходит с языка, неправильно, неточно…
— Получается, по-твоему, Александр, что всякое счастье, в котором мы признаемся, самообман в лучшем случае?
— Да, это желание иметь счастье. Хоть какое-нибудь! Хоть сколько-нибудь! Вполне законное желание, между прочим. Кхе-к!
Здесь доктор Макарьевский издал короткий сиплый звук, означавший, что рассуждения его окончены и пора на работу. Однакож, сдернув с руки халат и бросив его на спинку стула, он вернулся к окну.
Солнце с усилием пробилось сквозь тучи. Лучи его проникали всюду. Они лились с травы, с листьев, еще застегнутых по-весеннему, с мокрой крыши — и так обильно, что словно ветерок сквозил на сердце. Обширный двор с колодцем посредине, поставленным будто для перспективы — доктор изредка писал акварелью и потому любил художественные перемены, — двор за одну ночь покрылся высокой и стройной травой. Пузыристая роса дрожала на ней.
Сыро заскрипели ворота больницы. Один раз, другой, третий. Пора начинать прием.
Александр Яковлевич обернулся к жене. Она стояла, прислонившись к шкафу, держа в руках лущащийся изношенный портфель. Круглые, большие и какие-то плотные глаза ее смотрели на мужа с нежностью и любовью. Под широким, утиным носом ее слегка дергалась упругая верхняя губа. Лицо ее, как всегда во время подобных споров, было немножко и задорное, немножко и виноватое. Доктору было приятно, мило смотреть на него. И, как всегда, немножко грустно. Вот так спорят каждый день они, а зачем?.. Доктор улыбнулся и слегка потрепал жену по плечу.
— Иди, иди, утица, иди, саксонушка, — сказал он тихо. — Утята тебя небось ждут не дождутся.
— Постой, постой, Александр, — удерживая его руку на плече, проговорила жена. — Тебе словно бы жаль, что ты счастлив?
Он ответил ей так, как отвечал часто, а отвечал потому, что фразу эту впервые решилась высказать она.
— Счастье без ребенка, Иринушка, все равно что заем без отдачи. Ну, ступай к своим школьным утятам… Утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, а сердце, как море, заколыхалось. Что это такое?
Жена засмеялась. Она любила загадки и знала их во множестве. Но он нашел-таки новую! Она пообещала принести отгадку вечером, а кстати попросила его зайти к ней в школу, когда он будет возвращаться с охоты. Она освободится поздно, так как после занятий у них производственное совещание. И жена ушла быстрой своей походкой, выкидывая вперед руки, точно собираясь бороться.
С уходом жены боль, возникшая вследствие их разговора, как будто утихла. «Говорят, отмель утишает волнение, — думал доктор. — Возможно! Но все-таки корабль, мной ведомый, видимо, недавно покинул глубины, потому что они все еще мерещатся и все еще от их томной таинственной синевы бьется сердце». Натянув халат и собирая бумажки, которые надо было унести в больницу, доктор продолжал думать о жене: «А как широко и быстро разносится несчастье, Иринушка! Вот пример. Никогда и никому мы не жаловались, что главное наше несчастье — отсутствие детей. Но все знают и обсуждают, что у доктора Макарьевского и его жены, учительницы Телешовой, нет детей. „Ах, как жаль! И не будет? Ох, горе, горе!..“ А будь мы отсутствием детей довольны, кто бы судачил! Вообще счастье существует в жизни, как тень в картине…»
Что весна была дружная и тем возбуждала волнение, заметно по лицам пациентов. Хворать вообще никому не хочется и, как говорил больничный сторож Матвей: «Гошпитальной песни никто не учит», но сейчас, помимо стремления поскорее выздороветь, чувствовалось что-то особое. Оттого Александр Яковлевич старался скорее выслушать, выстукать, прописать лекарства, — да и вообще быстрей надо лечить!
В кабинете сельской больницы, чистом, светлом, с голубовато-серыми обоями и с акварелями, изображающими виды колхоза и писанными докторской рукой, пахло по-весеннему. Даже запах лекарств и больным и доктору казался каким-то милостивым, возвышал. Рядом, в приемной, забавным басом гудела Юлия Васильевна, медсестра, рослая и всегда раздраженная. Раздражалась она всегда на глупости — и не в своей жизни, а в чужой. А таких глупостей знала она великое множество; если ей поверить, то легко может показаться, что мир сошел с ума.
Часам к двум доктор, почувствовав легкое головокружение от напряженного труда, встал и сделал несколько шагов по кабинету. «Да, годы, почтеннейший товарищ! Пора уже и бороду вам отращивать. Вот прошлой весной такого не было, а теперь устаем, раздражаемся…»
Высокий мужчина в ворсистом черном пиджаке, с орденом на груди, снял с телеги мальчика и легко понес его на руках к дверям приемной. Женщина, тоже высокого роста, но худая, взяла одеяло и тулуп, которыми был прикрыт мальчик. Мальчик сильно кашлял. Отец нес его осторожно, с силой ставя ноги, как будто прокладывая дорогу в неизвестном месте. Доктор узнал мужчину. Это был Копылов Иван Петрович, один из передовиков колхоза, веселый и расторопный, с таким раздольным смехом, что его по смеху узнавали за километр. От жены своей доктор много слышал и о сыне Копылова — Сергуньке. Одно время доктор, увидав Сергунькины рисунки, собирался даже дать ему несколько уроков рисования… А теперь, и не выслушивая, доктор мог определить, какая болезнь вызвала этот ненасытный кашель, эти поклоны тела и этот свинцово-серебристый цвет век.
Хотя доктор занимался своим делом уже свыше семи лет, но, странно, он до сих пор весь трепетал, когда выслушивал ребенка. Ему все казалось, что он не поставит правильный диагноз. И сейчас сердце забилось, заныло.
— Случается, случается, — бормотал он, то придвигая ухо, то отодвигая его от горячей груди ребенка.
Мать, показавшаяся ему вначале растерянной и недалекой, отвечала вполне толково. В начале болезни она помогла ребенку самыми разумными мерами. А вот сам Иван Петрович как вошел в больницу, так ничего не мог вымолвить и только поднимал плечи, смотрел вбок, в окно. Лицо у него грузное, и видно, что он всячески старался не расплакаться.
Доктор, глядя на отца, сказал, что у ребенка легкая простуда, но по такому ветру и после только что выпавшего дождя лучше парня не возить, а оставить его денька на три-четыре в больнице. Мокрая курчавая голова мальчика с просторными голубыми глазами пристально смотрела на него. Доктор узнал хорошо знакомую ему жажду жизни, эту безмолвную и страстную мольбу.
— Навещайте нас почаще, — сказал доктор родителям, поглаживая ребенка по голове. — Мы, видно, своих домашних любим, а, Сергунька?
Мальчик молчал.
Окончив прием, доктор долго сидел за столом. Ни обедать, ни тем более идти в поле ему не хотелось. В газете он увидал статью о положении на Балканах, развернул, но читать не мог.
Ему казалось чрезвычайно странным, что свой ребенок, о котором он думал часто, непременно должен был бы походить и походил бы непременно на Сергуньку. Превосходный товарищ, друг, вдохновенно любивший мир, науку, книги, аппараты, со стальным перышком обращавшийся осторожно и нежно, как с птенчиком, Сергунька умел так рассказывать о книгах, что когда в школу прибывали новые книги и на столе появлялись золотые и серебряные переплеты, синие, красные, зеленые обложки, сердца всех ребят ныли и даже самые залихватские шалопаи чувствовали в классе какой-то особый мудреный и зовущий запах приключений среди этих листов с колонцифрами.
Чтобы иметь возможность почаще навещать Сергуньку, доктор положил его в палату, где не было больных. Когда доктор вошел в палату, солнце уже закатывалось и никелированные перекладины кровати ловили золотистые лучи его. Мальчик лежал, подперев голову рукой и глядя на эти полосы. Лицо его горело. Хлопотливо метались в его голове судорожные и бессмысленные видения. Но все же он узнал доктора и даже нашел силы, чтобы сказать:
— Это когда же ты успел нашу школу нарисовать? Я тебя и не видал! Ты где сидел-то?
Но больше он уж ничего не мог ни спросить, ни добавить. Видения опять обступили его. Вошла сиделка. Увидав доктора, она на цыпочках приблизилась к кровати и подала ребенку воды. Должно быть, лицо доктора выражало большое страдание, потому что у сиделки сделалось беспокойное лицо и на ресницах ее показались слезы. «Надо соблюдать дисциплину», — подумал доктор.
Он вернулся в приемную. Еще час назад он вспоминал запахи поля, шелест прошлогодней травы, не скошенной возле кустов, полет птиц над весенними сиреневыми деревьями, тяжелые их ветви, липкие, точно покрытые медом… Ничего этого теперь он не помнил! Заломив руки за голову, он ходил по кабинету. Стемнело. Через двор, выкидывая вперед руки, прошла жена. Вот она зажгла электричество, опустила занавеску и, видимо, села править тетрадки.
Все, что можно предпринять, предпринято. Но ход болезни так стремителен, что почти бесполезно все это предпринимать. Какое страдание! Пройдет два-три года, и вот какой-нибудь врач — в Москве ли, в Харькове ли, а то еще где-нибудь — откроет такое средство, которое в самом начале, как только поставишь диагноз, сразу ликвидирует очаг болезни. Но почему сейчас должен погибать замечательный, талантливый ребенок, в будущем, быть может, великий художник или ученый? Почему сейчас именно должна ломаться жизнь его отца и матери, честнейших и умнейших людей, которые творят чудеса в поле и если уже пропишут рецепт земле, так непременно вылечат ее? И почему, наконец, ему, доктору Макарьевскому, причинено такое горе?
Доктор взял графин и посмотрел сквозь него на электрическую лампочку. Свет ее походил на клюв. Графин был пустой. Это даже несколько обрадовало доктора. Он нашел предлог пройти на кухню за водой и по дороге завернуть в Сергунькину палату.
Уже вся больница знала, что доктор Александр Яковлевич волнуется. Медсестра Юлия Васильевна стояла на кухне с термометром в руке и рассказывала о подобном же случае с ее родственником, ловцом на Каспии. Доктор наполнил графин водой и почему-то, виновато улыбаясь, спросил, окончили перекладку крыши над кухней или нет. Ему хотелось поговорить, переломить в себе что-то… но слова все были лишние, ненужные. И остальные люди тоже желали, видимо, ему помочь, но тоже говорили лишними и ненужными словами.
Когда доктор шел обратно по коридору, из палаты появилась сиделка. На вопросительный взгляд доктора она со слезящимися глазами прошептала:
— Пышет. За сорок.
… И ребенок и доктор мучились пять дней.
Тревога, разъедавшая доктора, передалась не только всей больнице, но, казалось, и всему селу. Жена уже не говорила о школе, да и сам доктор не спрашивал ее, а большей частью молчал. Ночью он вскакивал с постели, зажигал лампу, ища в медицинском справочнике ту страницу, которая приснилась ему, затем он выходил во двор. Ночи были темные, высокие, и звезды сверкали так необыкновенно ярко, словно были они закрыты всю зиму.
Во дворе он как бы не мог разойтись со своей тоской, которая все время шла ему навстречу. Он выходил за ворота. Какие-то две темные фигуры на дороге. Он узнавал родителей ребенка и поспешно возвращался домой. Чем он мог их утешить? День они работают на севе, но с вечера спешат в больницу, расспрашивают сиделок, ловят сестру.
Сергунька лежал уже в беспамятстве. Хриплый кашель сотрясал его тело. Когда сквозь муть и беспорядочный горячий туман, заполнявший его сознание, он на секунду понимал, что перед ним доктор, и говорил два-три слова, сердце у Александра Яковлевича болело так, что хотелось лечь на землю и всему обратиться в неумолкаемый и горький вой.
На шестые сутки Сергунька умер.
Всю ночь доктор не спал. Он сидел у кровати больного и, не отводя взора, глядел на его потемневшее лицо и крапины, показавшиеся возле губ. На рассвете доктор вышел за ворота, взял Копылова за холодную руку и молча ввел родителей в палату. Мальчик лежал на спине. Пальцы его сновали. Мать упала на колени. Отец зарыдал. Доктор стоял долго подле них, опустив руки. Губы его передергивались, и всем было крайне тяжело смотреть на это. Солнце бросало от ворот длинную тень, похожую на кисть, когда он входил в свою квартиру. Он выпил стакан холодного чаю, подпер голову рукой, задумался, да так и заснул у стола.
Жена разбудила его. Лицо у нее было какое-то замерзшее, дрожащее, цвета парусины. Слезы застревали на упругой верхней губе. Поглаживая рукой его плечо, она смотрела в окно. Из больницы выносили мертвое тело мальчика. Сыро скрипели ворота. Доктор вспомнил вчерашнюю ночь, и ему опять стало невыносимо тяжело. Он встал, оперся о подоконник и, смахивая пыль с окна, хотя никакой пыли там не было, сказал:
— Хоронить будем, Иринушка, нашего Сергуньку.
Они стояли обнявшись и плакали. Во дворе было тихо. Только один раз кто-то ударил молотком по железу, должно быть больничный сторож хотел починить ведро, но, вспомнив, что у доктора горе, унес ведро обратно. Они не заметили, как вошел в комнату Иван Петрович Копылов. Он шел грузно, но твердо, как командир шеренги солдат после долгого боя, но сил хватило только дойти до стола. Он сел на табурет, опустил руки вдоль ног и молчал.
Он, видимо, хотел сказать многое, и когда подходил к дому, на устах его лежала серьезная речь. Эту речь он собрал с большим трудом, напрягая себя, но сил хватило только на то, чтобы подойти к доктору. Теперь он смотрел на него глубоко запавшими глазами, которые, казалось, не мог смежить. Он как будто говорил взглядом: «Не усну, не дам себе ни покою, ни отдыху, пока ты, друг, не поймешь меня. Будем бороться, преодолевать — и победим же мы когда-нибудь, Александр Яковлевич! Не может быть, чтоб не победили!»
Доктору стало легче, хотя и тут он подумал, что говори он дня два тому назад подольше с Иваном Петровичем, кто знает, не вспомнилось ли бы какое-нибудь забытое старинное или новое средство от болезни?.. Но не было такого лекарства. Есть еще горе среди нас, и много его! Мы много знаем, мы много сделали, а того больше еще в мире надо сделать, чтобы удалить совсем горе, несчастье, невежество, тупость, душевную и нравственную грязь. Много еще надо учиться, работать и стоять против невежества и тупости с оружием в руках, стоять долго, упорно, крепко, неутомимо…
«Но выстоим, — думал доктор, глядя в глаза крестьянина, который, как видно, думал такую же думу, — выстоим, подавим горе и если не себе, так другим дадим полное счастье, чтоб не умирали Сергуньки! Ведь не понять этого невозможно. Вот мы трое — учитель, врач и крестьянин — стоим молча и молча понимаем друг друга. И разве это понимание не есть полная уверенность в том, что выстоим, что подлинное мужество победит и это горе — смерть ребенка — и другое, что придет к нам?..»
Он посмотрел в глаза жены. Она думала то же самое.
Так у стола в квартире доктора задумались о жизни три человека.
1939
Мрамор
Студенты-геологи Ваньков и Драницын задумали побродить в Алтайских горах. Маршрут они выбрали громадный и замысловатый, так как, помимо своей специальности, Ваньков любил обильные воды и нетощих рыб, а Драницын жаждал искать среди гор, в особенности среди горных лугов, луковичные растения. Маршрут маршрутом, но с деньгами туго, или, как говорил Ваньков, «поплавки в сетях, а грузила еще отливают».
Подумав, они пришли в один из отделов строительства метро и сказали, что за умеренную плату они могли бы поискать в Сибири месторождения отличного, пригодного строительству мрамора. С ними разговаривали вежливо, но денег не дали.
После этого студенты поступили внештатными электромонтерами на достраивающуюся Сельскохозяйственную выставку и в беспрерывной и веселой работе заработали по пятьсот рублей, получили по сотне от родителей — и поехали на Алтай. Но так как разговор о поисках мрамора запомнился им, то незадолго до отъезда они написали в районный центр вблизи села Андроновского на Алтае, откуда предполагали начать поиски и пешеходство, что вот, мол, «в ваш район едут студенты-геологи, добровольцы по изысканию мрамора для метро, и не слышал ли районный центр чего-либо о мраморе, потому что, по всем данным, Андроновская долина лежит в разделе, по одну сторону которого кончаются горы изверженных пород, а по другую начинаются неизверженные?..»
Мелькали задымленные и замасленные, мелкие и частые станции; пылью и копотью плыли им в лицо города; отовсюду приходили пассажиры, радостные и торопливые. Равнина, равнина… Но вот, наконец, утром Ваньков и Драницын увидали горы. Они лежали, как лежит, отдыхая, человек на боку, опершись локтем и разглядывая возле себя травинки и словно бы что-то считая и отмечая. «Да, не могу хулить такие кристаллы», — хотел было сказать шутя Ваньков, но из уважения к горам промолчал. Молодые люди стояли у окна, оба одного роста, в полосатых рубашках, и горы казались им близкими и понятными.
Районный центр они проспали и высадились дальше, мало довольные своим поведением, так как пришлось уплатить разницу за билеты. Поезд ушел. Они стояли возле огородика, у станции, положив рюкзаки на землю и разминая большие лыжные ботинки, подкованные железом. Они жалели друг друга: путь дальний, а тут тебе тащить рыболовную сеть, а тебе — банки для луковиц.
Телеграфист шел мимо. Улыбнувшись, он взглянул на них.
— Экспедиция? Или курсанты?
— Извозчика где нам нанять? — улыбаясь, в свою очередь спросили они. — Нам в Андроновское.
— Извозчика? В страду? Да тут вообще извозчиков нету. Из района идет автобус. А вы зачем же здесь высадились?
— Мы за мрамором, — ответили они несколько сконфуженно.
— А-а… — проговорил телеграфист, с уважением разглядывая геологические молотки. — Надо бы вам обратиться в район, а то так-то далеко шагать…
Студенты купили по большому караваю хлеба, проверили количество своих консервов и отправились в село Андроновское, чтобы оттуда, горами, выйти чуть ли не в Горную Шорию. Шли они быстро.
Вдоль дороги стояли сосны, кое-где высовывая из песка толстые смолистые корни. Изредка дорога пересекала долину или реку, и тогда особенно благовонные и мягкие запахи овевали их. Воздух казался светлозеленым, а облака над долиной — как цветы.
Они выходили на каменный, скалистый мыс на реке — «лбище», или «бычок», как называют его здесь, — и разжигали костер, чтобы испечь картошку и сварить чай. Берега реки были изрезаны ущельями, и молодые люди под шум и грохот воды говорили о том, будет ли в данное великое противостояние Марса подтверждена его обитаемость.
В Андроновское пришли к полудню. Ночью выпала крупная роса, и как ни сильно шагали молодые люди, все же они только-только успели согреться, да и поели вчера они мало. Они отыскали школу, чтобы навести справки: учитель-то небось не на страде. Учитель Кущенко, рыжий огромный мужчина, говорил на разные голоса. Он запел ребячьим дискантом, пожимая им руки и радостно заглядывая в глаза:
— Ну, а я думал, вы не доберетесь, товарищи студенты! Самовар у меня чуть не перегорел! Третий день жгу!
— Почему вы нас ждали?
— А как же, как же! Телеграфист вас видал? Видал. Ну, и стукни по аппарату в район. А оттуда мне по телефону: ты, дескать, случайно не обидь студентов. — И он захохотал вдруг неслыханно толстым басом. — Но покушайте, покушайте, а там и в классную.
Студенты покушали — и покушали изрядно, а покушавши, поняли, что дорога была длинная и с непривычки утомительная. «Хорошо будет заснуть в классной», — думали они, идя за учителем. Посреди коридора они увидали плакат. Содержание его несколько изумило и даже встревожило их. «Привет московскому метро и его строителям!» — прочли они.
— Это кого же приветствуют? — спросил Ваньков.
— Приветствуют вообще, а в частности, конечно, и к вам относится, как к добровольцам, — ответил учитель, широко распахивая дверь в классную.
Сердца у студентов забились с отчаянной силой. То, что они оглядывали сейчас, было необыкновенно, удивительно.
Весь пол от классной доски до парт и вся поверхность парт были покрыты белыми, желтыми, синевато-серыми камнями, под поверхностью которых, как под папиросной бумагой раскрашенный рисунок, чувствовались тона и краски необычайные! Камни были разных размеров, но все же не больше кулака, и по следам молотка можно было понять, что отбивали их неопытные ручонки.
— Это кто же, школьники? — спросил Ваньков.
— Они! Добровольно! Может быть, пройдем в старшие классы?
— Пройдем.
День разыгрался. Сияние наполняло большие светлые комнаты и с особенной силой сверкало возле камней, создавая как бы целые озера света вокруг них. Мрамор играл то серым с белым, то по молочному бежали розовые прожилки, то на черном танцевала какая-то дальняя, еле уловимая зелень, то буро-красный был весь покрыт черными крапинками. Драницын взял осколок. «Хорош камень», — подумал он и весь как-то даже продрог от восторга. Учитель уловил его восхищение и сказал:
— Такой сорт у нас любовно «индюшкой» называется! Более подходило бы назвать его фазаном! — Учитель схватил пурпурный камень с белыми гнездами и воскликнул: — А этот прозвали у нас «восходным»! Его бы порекомендовать на купол или на плафон!
— На купол было бы отлично, — глухо подтвердили студенты, и учитель подумал: «Дельные ребята».
— Ну что ж, пора, пожалуй, и на базар идти? Еще небось привезли.
— Чего?
— Ну, и продуктов, а для нас — мрамору. Колхозников — им по пути на базар — я и осведомил. Захватят, кто интересуется. Так на базар?
Но на базар идти не пришлось. Как колхозники ни торопились покончить базарные дела, они все же находили время свернуть и свалить на школьный двор глыбу-другую мрамора. Теперь уже студенты встретили не робкие детские образцы, а громады, которые и поднять-то было трудно двоим.
Лежали глыбы розово-красные с темнозелеными авгитовыми кристаллами, желтовато-бурые с прекрасным восковым блеском, сквозь дымку которого уже почти явственно можно было увидеть чье-то высеченное лицо.
Седой колхозник Астырев привез широкую черную полосу мрамора с белыми окаменелостями. Поправив зеленые от травы штаны и вспрыгнув в телегу, сильно пахнущую дегтем, старик сказал:
— Знаем, что строим. Знаем и где достать, молодые товарищи.
Глаза у него блестели молодо, как куски этого привезенного им мрамора, а седые брови весело ходили по широкому загорелому лбу.
— Откуда у вас так много его? — спросил Драницын.
— Мрамора? — сказал старик. — А мы мрамор этот пережигаем на известь. Ну, и знаем, где и как. У нас такая долина. Давно хотели почтить Москву. Понадобится, так все горы распластаем!..
Студенты, чтобы собраться с мыслями, сказали, что желают искупаться и немного отдохнуть.
Река разделяла прямой светлосиней чертой всю Андроновскую долину как раз на изверженные и неизверженные породы. Впрочем, на первый взгляд горы одинаковы как с той, так и с другой стороны, и кажется, что одна сторона отражает другую.
По берегу — выгруженные лодки. На дне их блестели рыбья чешуя и тонкие стебли осоки. Подплыло еще несколько запоздавших лодок. Мужчины вынесли корзины с рыбой. Женщины шли с небольшими чемоданами и бидонами под керосин. Три рыбака остановились возле студентов. Спросив, как их здоровье и откуда они, не из Москвы ли, рыбаки достали со дна корзин куски белого камня с яркомалиновыми пятнами, словно на нем раздавили ягоды или рыба оставила сгустки крови.
— Камень у нас красив, да трещеват, — сказал рыбак, тощий, с широкими черными глазами, — вот по ту сторону долины лучше: из того камня хоть кружево делай.
Купанье не освежило студентов. Им то казалось, что они стоят против солнца — ничего не рассмотришь, то будто ожгло их ветрами и светом, и кожа даже, казалось, лупилась, а то просто ныло сердце. Тогда они направились в горы. Но едва они миновали базар, что пел, грохоча и скрипя на все голоса, пронизанный светом и горным ветром, догнал студентов Степша, братишка учителя. Став перед ними на дороге, он сказал:
— В горы, что ли, пошли? Братан увидал, велел сказать: чего здоровье тратить? Надо с мужиками посоветоваться! Они скажут, где какая порода. А мы во-о еще какую нашли!
На ладони его лежала пластинка мрамора толщиною в сантиметр, и, несмотря на эту толщину, студенты могли сквозь эту пластинку увидать на детской ладони еле уловимые линии. Студенты взглянули друг на друга. Куда же действительно пойдешь, что же можно найти лучше, если самые лучшие сорта мрамора пропускают свет на глубину только до четверти сантиметра, а здесь почти на сантиметр?!
Степша полез в карман и вынул еще кусок, белый, похожий на снежный ком, со слабыми желтыми пятнами, казалось, столь мягкий и пушистый, что на нем отпечатались следы пальцев мальчонки.
— Годится? Вот только пионеры боятся: прочен ли?
— Прочен, прочен! — ответили студенты, смеясь и поворачивая к школе. — Да и как тут не быть прочному, раз у вас вся жизнь такая.
— Какая? — спросил мальчонка, не поняв их размышлений.
Студенты только смотрели на него, улыбаясь нежно и радостно. Удивительная жизнь! — хотели они сказать. И, посмотрев друг на друга, они рассмеялись. Мальчонка тоже рассмеялся, не зная причины смеха, но радуясь замечательному, полному и сердечному звуку его. А студенты смеялись над тем, что не придется им, видно, ходить по горам, — только бы выбрать лучшие сорта, да запаковать, да отправить в Москву. Да, пожалуй, еще проверить — много ли этого самого лучшего сорта мрамора в горах. Наверно, много, скалы стоят нетронутые. «Удивительная, волшебная, сильная жизнь! — думали они, быстро идя к школе. — Стоило только узнать, что для московского метро, — и без всякого распоряжения, почти без слов, без митингов, вышли и легли перед ними, искателями, замечательные, редкие камни!» И с восторгом шли студенты по селу, прислушиваясь то к песне, доносившейся издалека, то к шуму и грохоту базара, то к шелесту деревьев, которые колебал горный ветер, то поглядывая на солнце, уже высоко стоявшее в небе, — солнце, огромное, сияющее, широкое солнце действительно удивительной и всегда творчески неожиданной страны нашей.
1939
В горах Бух-Тайрона
Из города Меди на строительство водохранилища в горах Бух-Тайрона ехал гастролировать укротитель тигров Святослав Аркадьевич Плонский.
В эти августовские дни 1943 года над всем Центральным Казахстаном стояла незакатная, неугасимая и нестерпимая жара. Ледники таяли. Реки разлились.
Святослав Аркадьевич — рослый, тяжелый, словно из свинца, с лицом цвета серого сафьяна, саркастическим и задумчивым, медленно покинул грузовик, чтобы, насупясь, замереть у разлившегося горного потока. Укротитель был человек образованный и начитанный; он считал себя поклонником изящной литературы восемнадцатого века. В Виннице, на Украине, немецкие фашисты сожгли его квартиру с небольшой антикварной библиотекой.
Давно, когда он еще учился своему ремеслу, тигр, играя, переломил Святославу Аркадьевичу два ребра, а попозже тигрица, тоже играя, повредила ему правый глаз. Святослав Аркадьевич после этого стал склонен к некоторым обобщениям. А высказывая свои обобщения, употреблял витиеватые образы, если не восемнадцатого века, то начала девятнадцатого во всяком случае. Так вот и теперь: глядя на разлившийся горный поток, на остатки снесенного потоком моста, он сказал:
— Торопитесь, сударь? На свидание с морем? Не скоро, не скоро, ибо я знаю, а ты нет. Перед тобой пустыня Бетпак-дала! Не считая гор, дорогой мой. Конечно, река стремится к морю. Но море течет само по себе. И вообще свидания недолговечны.
Воды, не обращая внимания на его мудрые изречения, клубились и прибывали. Почва под ногами его тряслась. Струя воздуха играла штанами укротителя. Со стороны ледника, вдоль разлившейся речки, шел сильный и влажный ток.
«Пусть его играет штанами, как шторой в окне, — думал укротитель. — Но погано, что он играет обстоятельствами. Я ведь предчувствовал, что мост снесет, и торопил шофера… подвергал зверей тряске, раздражал их перед самым атракционом… и — зря! Машинам по расписанию — прийти к мосту в четыре часа дня. Я их пригнал к двум — и зря! Мост снесло».
Словно уловив его мысли, из кабины высунулся шофер Дементьев с лицом бледным, горьким и длинным. Он уныло прокричал:
— Глазомерно определяя: еще б полчасика подогнать, успели б. А теперь какие приказания, товарищ командир? Обратно, в город?
Укротитель сказал:
— Человек может не обедать, но зверь любит точность. Подойдет вторая машина, и, если не переправимся, будем кормить зверей здесь.
Шофер скрылся в кабине так поспешно, будто зверей собирались кормить его телом. Укротитель снисходительно улыбнулся и подумал: «Когда шофер впервые везет зверей, ему, естественно, хочется поскорее избавиться от них. Хорошо еще, что настроение шофера не передается зверям, хотя, кажется, Кай-Октавиан чувствует раздражение». И он продолжал думать: «Вот резко сухой, черствый, но, к сожалению, необыкновенно крупный и красивый экземпляр тигра! Он родился в неволе и презирает удобства цирковой жизни. Соседи по делу, старшие тигры Тиберий и Калигула, романтизируя прошлое, наболтали ему, наверное, всяческой чуши о прелестном быте в уссурийской тайге, и этот дурак пользуется теперь всяческим поводом, чтобы выявить свои тупые мысли!»
Впрочем, не оттого ли Кай-Октавиан так любопытен укротителю? Хочется подчинить его окончательно, выбить у него из башки романтические бредни, чтобы впредь он не скалил зубы, когда укротитель заставляет Кая-Октавиана лезть на высокую голубую тумбу.
— Ужо тебе! — сказал Плонский, сурово глядя на поток, словно на тигра.
А торжествующие и пенящиеся мутнооранжевые валы попрежнему волокли камыш и кустарник, словно собираясь где-то остановиться и свить гнездо.
Большой ствол арчи — древовидного можжевельника — застрял между уцелевшими сваями моста, которые были обвиты гирляндами камыша. Валы, шипя и шушукаясь, рвали сучья арчи, и можжевельник, толстый, в обхват, трепетал, как былинка. Да, надо искать брод, пока не поздно! Вода не идет на убыль.
Укротитель обернулся ко второму грузовику, который тем временем остановился наверху, перед спуском к реке. Шоферы и ассистенты укротителя сошлись, чтобы покурить и посовещаться. Ассистент постарше, с толстой трубкой во рту, говорит, что Марья Анисимовна, супруга Плонского, предупреждала… а она всегда предупреждает с поразительной точностью! Второй ассистент — гладкий, приземистый — возражает: «Если Плонский обещал, надо выполнять обещание. Возвращаться нельзя. Да и Марья Анисимовна не предупреждала, а, наоборот, как все наши отважные женщины, высказывалась за поездку». Молоденькая девушка-шофер в сером комбинезоне глядит на него одобрительно. Она побаивается тигров, но ей лестно везти такой страшный груз…
Укротитель вынул из кармана большие серебряные часы. Он владел вещами только крупными и вескими. И вообще он все делал крупно и веско, как это делали его отец и дед, знаменитые дрессировщики и укротители. И с этой весомостью в каждом слове он приказал своим ассистентам и шоферам:
— Через три четверти часа найти брод.
— Где ж тут найдешь? — с беззастенчивой унылостью сказал шофер Дементьев. — Она разлилась, как оркестр.
— Вы лично, товарищ шофер, военный? Значит, умеете и любите исполнять приказания? Люди в горах работают день и ночь. Никаких развлечений! А тут, в условиях войны, мы привозим к ним тигров. Тигров! — подчеркнул укротитель. — Фильм — это механизм, клубок пленки; его поставить трудно, а возить легко, а тем более показывать. Тигра и поставить трудно, и возить, и показывать. Разве это товарищи, работающие в горах, не поймут?
Плонский несколько преувеличивал значение своих тигров. Но шофер, как бы то ни было, расчувствовался и проговорил:
— А разве я отказываюсь?.. Лично я хоть и ранен и уволен на поправку, каковую произвожу на строительстве… Доставить? Раз приказано — доставлю! Спасибо, товарищ командир, за разъяснение.
И шофер повернул влево, вверх по потоку, искать брод. Его сопровождали ассистенты.
От обильных испарений воздух был душен и мглист. Бродоискатели быстро скрылись за холмами.
— Ну, если мне душно, так зверям и совсем.
Укротитель снял полотно с клеток.
Три тяжелые объемистые клетки с тиграми стояли на первом грузовике. Второй вез длинные железные прутья, окаймлявшие арену цирка во время представления, и, кроме того, разобранный туннель, по которому тигры бежали к арене. Поверх туннеля лежали голубые тумбы, круги для тигровых прыжков, колокол, в который звонил тигр Тиберий, а внутри туннеля — корзины с мясом для зверей и чемоданы с костюмами.
Почувствовав лучи солнца, тигры привстали. Зевая и щурясь, они поглядывали на укротителя. Они привыкли к переездам, но тряска по камням мало нравилась им. Особенно был гневен Кай-Октавиан, хотя он и старался сделать свою морду беспечно смеющейся. Фыркая и глотая слюну, глядел он на поток, глубоко вдыхая запах разлившихся мутных вод. Он впервые видел, чтобы всегда смирная вода могла так бесноваться! Ее беснование до известной степени подтверждало рассказы о привольной тайге, слышанные от старых тигров. Глаза его потемнели, и блестящий зеленоватый огонек заиграл в них.
Укротитель резко сказал:
— Замкнуть пасть. Лечь!..
Кай-Октавиан с подчеркнутой мягкостью опустился на дощатый пол клетки. «И охота вам, Святослав Аркадьевич, кричать? Я очень спокоен и вполне вам повинуюсь», — говорил его взгляд. Укротитель же подумал: «И как врет, мерзавец».
Воды между тем росли и разливались. Их мутные малы уже не бурлили между сваями, уже не крутили камыш, не сотрясали ствол можжевельника. Все это или унесено, или ушло под воду. Обрушился и тот обломок скалы, на котором двадцать минут назад стоял укротитель. И он подумал: «А что, если броду не найдут? Возвращаться? Но ведь я обещал. И они в свою очередь обещали поднять производительность. Ах, нехорошо! Почему они никого у моста не поставили дежурить? Неужели воды разлились так внезапно?..»
И укротитель вспомнил троих стахановцев из гор Бух-Тайрона, на прошлой неделе специально приезжавших в город Меди, в цирк. От имени строителей Бух-Тайрона говорил Максимов, русский, десятки лет ходивший по тайге. В горах Бух-Тайрона он работает только три года. Улыбаясь, он говорил: «Горы здесь — ничего, паря. Да сухи, комара нету. А я к комару, будто к чаю, привык». За эти три года Антон Максимов успел от чернорабочего-забойщика дойти до лучшего бригадира водохранилища, до звания лучшего стахановца строительства Бух-Тайрона! Вот как…
Укротитель с почтением слушал Антона и вспоминал своих тигров. Было что-то в повадках, в жилистых руках Максимова от царственно-раскатистой жизни тайги. Его взор заставлял погружаться и углубляться в чащу лесов, размеры которых постепенно увеличиваются и вырастают на ваших глазах… По его инициативе строители приглашают тигров Плонского к себе в гости! Но стоит перевести взгляд на его двух спутников — людей Востока, на юношу и старца, — как начинаешь сомневаться: действительно ли это Максимов, выходец из сибирского леса, пригласил тигров? Вспоминаешь камыш рек, пески пустыни, а особенно белый, кубами, восточный город, утопающий в благоуханной весенней зелени. Чудесно прекрасное лицо юноши: матовое, с длинными глазами, лицо мечтателя и воина, лицо человека, который с одним кинжалом пойдет на тигра; лицо человека, который понимает звериную силу и то, как трудно ее укрощать.
Тут укротитель опять вперил взор в Антона Григорьевича Максимова. Какая неукротимая сила!
— Теперь, видишь, нам колхозники помогают: ведут канал, — продолжал говорить Максимов. — Теперь у нас воды будет вдоволь. Ну, и у колхозников посевы обеспечены. Теперь надо показать, что все у нас в порядке, — и цирк приехал. На фронте мои-то, четверо сынов…
«Тигров» подбивают?
— Бьют, — ответил Максимов и, скромно, чтобы показать, что его работа ни в коем случае не идет в сравнение с работой сынов, добавил: — А мы тут смотрим, как тигров на табуретки рассаживают.
— На тумбы, — поправил укротитель и сказал: — Проехать с тиграми по горной дороге двести километров — трудновато. Но я приеду ко дню открытия канала и покажу образец своей работы. Взамен чего вы обязываетесь, товарищи, показать и свои образцы? В университете, где я учился, про меня думали, что я откажусь от профессии отца. Пророчили мне звание философа или физика. А я окончил университет, и потянуло меня к зверю…
— Вроде как бы в тайгу, — сказал Максимов.
— Вроде как бы в тайгу, — повторил укротитель. — Стал я продолжать опыты над зверями, начатые моим отцом. И не раскаиваюсь. Меня называют любимцем Москвы и Ленинграда. Хочу быть любимцем и Бух-Тайрона. Поддержите?
— Будьте покойны.
Заговорил человек Востока, седобородый старец, Тайшегулов:
— Будет большой праздник у колхозников. Канал — это много га плодородной земли, много отечеству хлеба. Пустыню укрощаем, правда?.. Ничего не страшно. В камышах возле Балхаша — красивое озеро, правда? — живет красивый зверь: тигр. И тигра между делом укротили! Все укрощение надо показывать! Тигра надо показывать. Ха-ха… — Он тихо рассмеялся и добавил: — Мы тебе воду укрощенную показываем, ты нам — тигра. Кто чем гордится. Каждому свое!
— Каждому свое, — согласился Плонский. — К сожалению, тигры на Балхаше вывелись. Эти — уссурийские тигры.
— Тигры — везде тигры. Они — злы.
— Природа, — уклончиво сказал Плонский, который любил зверей.
Старик понял его и сказал улыбнувшись:
— Верно. Природа требует укрощения.
Продолжение этого разговора произошло на квартире укротителя. Жена его со дня на день ждала ребенка. Ждала она терпеливо и скромно, а скромность и терпение всегда до слез трогали укротителя. Марья Анисимовна была хорошенькой белокурой женщиной, бесстрашным эквилибристом и жонглером. Когда Плонский сказал, что горняки Бух-Тайрона участвуют во всесоюзном соревновании и он, Плонский, должен помочь им, она сказала:
— Придется мне, Святик, родить без тебя. Постараюсь справиться. Но вот меня Кай-Октавиан беспокоит.
— Пусть он тебя не беспокоит, — проговорил укротитель, — хотя добраться до сердца Кая-Октавиана трудно. Но недаром я учился в университете. Это меня к чему-нибудь да обязывает, и что-нибудь я могу…
…И вот теперь Плонский стоит возле бешеного потока, думает о жене и чувствует, что в спину ему насмешливо и загадочно смотрит горящими зрачками Кай-Октавиан. А на них со всех сторон мутно смотрят высокие горы с бледными утесами, усыпанными пучками голубовато-желтых кустарников, которые издали принимают нежнейшие и редчайшие тона… Смотрят они и думают: «Посмотрим, внемлет ли Кай-Октавиан нашему зову или твоему, Святослав Аркадьевич?..»
Наконец, ассистенты и шоферы вернулись.
— Брод-то есть, а вязкий, — сказал шофер Дементьев. — С грузом где пройти? Да и вода, видишь, прибывает.
— С каким грузом? — спросил укротитель.
— С живым, — косо глядя на клетки с тиграми, сказал шофер. — Груз в клетке, упадет с платформы — потонет. Глазомерно сказать, накрениться в этой струе ничего не стоит. А он, тигр, не пробка. Он клетки из воды не поднимет. В ней, в клетке, в каждой, глазомерно, не меньше тонны.
Клетки разборные.
— Разборные. Да тигр-то не разборный. Клетку, допустим, разберу, а тигра — в портмонет? — и шофер мотнул головой в сторону гор. — Добро, уйдет туда, а если — в другую сторону? В мою?
Кай-Октавиан перевел с потока взор на шофера. Глаза его насмешливо щурились, а усы шевелились. Шофер икнул и отвернулся. «Ну какой же ехидный зверь!» — подумал укротитель, а вслух он спросил:
— Вы партийный, Дементьев?
— Без, — ответил шофер и, указывая плечом на девушку, добавил: — В комсомоле.
Плонский обратился к девушке:
— Звери, товарищ комсомолка, принадлежат не мне, а государству. Они должны прибыть в срок в намеченное место, как и все должно у нас прибывать в срок и в намеченное место, и в надлежащем состоянии.
Второй шофер хрупким своим голоском отозвался:
— Я поддерживаю ваше требование, товарищ укротитель. Но три клетки вброд не перевезти. Или поодиночке, или, по предложению товарища Дементьева, зверя отдельно, клетки отдельно. Он ведь об этом беспокоится, а не о себе.
— Конечно, не о себе, — сказал Дементьев с гордостью. — Когда я лично о себе беспокоился? Есть мне время!
И лицо Дементьева побагровело. Он крикнул:
— Вы что, хотите тигра голым везти? Давайте осуществим.
Укротитель проговорил:
— Осуществим. — И он обратился к ассистентам: — Мы поставим тигров в положение «Б».
Подобно многим новаторам, Плонский имел не только свой метод работы, но и свою терминологию. Так, например, положением «А» называлось появление тигров на арене и выравнивание их в шеренгу; положением «Б» — усаживание тигров на тумбы; положением «В» — старик Тиберий звонил в колокол… И так же, подобно многим новаторам, Плонский считал, что подача блюд тогда лишь хороша, когда она сопровождается пояснением. Поэтому он обратился к шоферу:
— Сначала мы вторую машину, как более слабо нагруженную, отправим на тот берег разведать трассу. К моменту ее возвращения мы выведем тигров из двух клеток и перетащим эти клетки на вернувшуюся машину. Тяжесть уравняется. Тогда мы выпустим из клетки третьего тигра, Кая-Октавиана, и поставим их всех в положение «Б». К сожалению, тигры привыкли работать втроем, иначе бы мы оставили Кая-Октавиана в клетке. Таким образом, на полотне машины мы приступим к репетиции, а вы поведете машину на тот берег. Там мы подведем машину ко второй и переведем зверей в положение «К», то есть обратно в клетки. Осуществим? Ваше мнение, товарищ шофер?
Шофер Дементьев смог сказать пока одно:
— Перевозим, значит, их голых… — и, некоторое время спустя, глубоким шепотом, который он старался сделать беззаботным, добавил: — Не возражаю. Осуществим так осуществим.
Пошатываясь и горбясь, шофер влез в машину. Укротитель думал, что шофер так и застрянет там. Но шофер оказался более сложным человеком. Он тотчас же вылез с ключом в руке и направился заводить мотор. Он заводил мотор, глядел, как двинулась, шурша щебнем, вторая машина через речку, видел, как ассистент с трубкой помогает девушке-шоферу выгружать машину, а приземистый и гладкий ассистент развинчивает и вынимает болты из клеток, обрадованно слушал, как мурлыкают огромные коты, покидающие свои клетки.
Конечно, Дементьев испытывал страх. Но что ж тут удивительного? Дементьев — уроженец Прибалхашья. Если он не видал тигров и не охотился на них, то его отец и дед испытывали на себе силу этих толстых лап. И совсем нет позора в страхе, раз человек способен преодолеть страх. Шофер Дементьев, заводя туго поддающийся мотор, способен был даже объяснить укротителю, что наравне с тиграми его, шофера, беспокоит девушка-шофер:
— Она… — «Трах! Трах!» — пыль здесь сильно вредит мотору, товарищ командир. — «Трах, трах, трах!» — Она шофер третьего класса. Я за нее страдаю. Я ее учу. Я — первого. Выходит, моя первая профессиональная обязанность тигра везти. А не могу же я на две машины сесть?
— Она справится. Девушка, видно, смелая.
— Смелая-то, верно, смелая. А все-таки — женщина. Не женское оно дело, с тиграми ездить. Легче, Валя, легче! — закричал он в сторону второй машины, возвращавшейся с противоположного берега. — Не видишь, они без клеток, голым-голы.
Некоторые при опасности умолкают, но другие, как это было заметно по шоферу, впадают в неумолчную болтовню. Дементьев помогал перетаскивать по наклонным слегам клетки на вторую машину, глядел, сильно ли осели рессоры, проверял мотор — и все время говорил и говорил:
— Уравновесились, девушка? За худо примись, а худо — за тебя, а? Уравновесили, товарищ укрощающий. Теперь машина пройдет… Трогать? За кем очередь? Надо ей вперед, второй? А за ней и я.
— Прошу вперед вторую, — размеренно-радостно говорил Плонский. — Двинули.
Он старался говорить громко и четко, как обычно говорил на арене, рассчитывая, чтоб его слышал весь цирк, а особенно тигры. Надо сказать, что тигры сейчас удручали его, и ему была понятна болтливость шофера. Невольным движением — что случалось в другое время редко — он нащупывал револьвер у бедра. «Предпочту его убить, чем выпущу в горы», — думал он, глядя на Кая-Октавиана, который с особенным удовольствием покинул клетку и встал на тумбу в положение «Б». Чувствовалось что-то неладное в настроении тигров.
Вторая машина раскачивалась и тряслась. Дементьев, идущий по ее следу, вел свою машину легко и осторожно, точно канатоходец тачку. Толчков почти не ощущалось. «Навсегда бы мне такого шофера», — почти с умилением подумал Плонский.
Тигры сидели покорно. Даже Кай-Октавиан рассматривал арапник укротителя, а не поток. И, однако, — неладно…
Вдруг, посредине брода, машина с тиграми остановилась.
— Что, Дементьев? — крикнул Плонский.
— Мотор, — глухо отозвался Дементьев.
И он выпрыгнул из кабины. Вторая машина тоже остановилась. Показалась голова ассистента с трубкой. Дементьев, поднимая кожух мотора, сказал ассистенту:
— Не видишь, женщина — белей муки? Поставь машину на берег. А женщину уведи подальше. Подышать. Вонь от этого зверья, а не воздух для девушки. Верно, командир?
— Погуляйте, Алексей Валерьич… цветов нарвите… — сказал укротитель. — Шофер прав.
Плонский подозревал, что мотор исправен и что Дементьев для шофера первого класса берет на себя чересчур много обязанностей. Укротитель сказал только со всей выразительностью, на которую он был способен:
— Останавливаться крайне опасно. Звери — не мотор.
— У меня мотор — зверь, — ответил Дементьев беспечно. Он, видимо, уже освоился с обстоятельствами. — Занозистый. — И он указал на мутную воду, бурлящую у его колен. — Скора еда толокно: замеси да в рот понеси! Какой области, товарищ укрощающий? С Украины? А я местный.
Тем временем вторая машина остановилась на противоположном берегу. Ассистент увел девушку-шофера рвать цветы.
Дементьев тотчас же обнаружил, что мотор его в исправности. Шофер направился к кабине. И тут он почувствовал, что ветер, дувший перед тем бойко и звучно с ледников, внезапно прекратился. Горячий потолок приблизился к самому его темени!.. Шофер нагнулся… Мимо него пронеслось громоздкое тело… Мертвящая темнота на мгновенье охватила его. Он зажмурился. Донесся голос укротителя:
— Кай-Октави-аа-н!..
«А, да это тот кот?! — подумал шофер. — А мне почудилось, снаряд». И, рассмеявшись, он открыл глаза.
В машине осталось только два тигра.
Третий, пользуясь тем, что укротитель повернулся к шоферу, выпрыгнул на берег. Покачивалась опустевшая голубая тумба.
— Ушел? — спросил шофер.
Укротитель смотрел на берег.
— Трогать? — грустным голосом спросил шофер.
— Прошу вас, — ответил укротитель.
Итак, арена, на которой производил свою репетицию со зверями Святослав Плонский, раздвинулась. Арена теперь занимала всю глубину ущелья, широко раскинувшегося от брода. Ущелье, как бархатом, покрыто кустарниками, травами, низкорослыми и узорчатыми дубами. Бледножелтое, залитое солнцем, напряженное ущелье уходило до полосы трепетно-синевато-синих ледников, соприкасающихся с пронзительно ясным небом. «Широка ж ты, арена!..»
Внизу, под досками и железом машины, крутились первобытно-холодные воды, принявшие вдруг фиолетовосиний оттенок, как бы подтверждающий, что они бегут от ледников. Во всем и всюду чувствовался зов к вышине. Щебень на берегу был раскидан легкими копытцами диких коз и тяжелыми копытами домашнего скота, приходившего сюда на водопой, и раскидан поспешно, словно они спешили к вершинам. Тигру ли не спешить туда?!
Хотя Кай-Октавиан вышел впервые в своей жизни на дикий берег, он не ощущал шаткости. Он шагал, плечистый, большеголовый, царственно и медленно, с твердостью ставя свои толстые, как портерная бутылка, лапы. До самозабвения ему было приятно сознавать себя свободным! Правда, его тревожили какие-то мухи, жившие возле водопоя, но разве он не знал о них по рассказам старых своих друзей по работе, там, в цирке, в цирке, уже далеком теперь от него, как воспоминание детства? Он уходил. Он уходил пока в горы, а там будет видно! Он уходил, нюхая следы скота и с удовольствием предвкушая, как некое существо будет дрожать и трепетать у него в лапах… Короче говоря, он уходил на охоту!
Машина с двумя тиграми быстро выскочила на берег.
Укротитель видел, что девушка-шофер и ассистент собирают цветы, словно они ничем иным в жизни не занимались! А тигр Кай-Октавиан как раз идет к ним навстречу! Тоже — первый помощник! И укротитель сказал размеренным своим голосом второму ассистенту, оставшемуся с ним:
— Вы назначаетесь первым моим заместителем. Алексей Валерьич отныне переводится на ваше место. — Затем он обратился к шоферу, который выскочил из машины и ждал распоряжений: — Кидайте мясо в клетки. Из корзин. Больше! Свистите: «на пищу».
Шофер вложил было пальцы в рот…
— Не вам. Ассистенту. Вы — вилы! На вилы — мясо, в клетку! Кай-Октавиан должен вернуться. Должен.
Отстегнув кобуру револьвера, укротитель побежал наперерез тигру.
Раздался металлический пронзительный свист: «к пище, тигры!» Тиберий и Калигула, послушные зову, прыгнули в свои клетки. Кай-Октавиан было остановился. Он даже приподнял лапу, как делал всегда, когда оканчивал еду. Он ведь шел в свои горы, на охоту!..
— Повторить свист!
Ассистент опять засвистел.
Кай-Октавиан остановился во второй раз.
Плонский уже перерезал ему дорогу. Он поднял арапник и наполовину вынул револьвер. Кай-Октавиан, расставив короткие лапы, наклонил голову и глядел на укротителя совсем не домашним взором. «Кто ты такой?» — спрашивал этот взор.
— Назад! В клетку! — отрубил Плонский.
Кай-Октавиан шевельнул усом, словно отбрасывая этим движением обрубок. «О, да ты забываешься!» — говорило это движение.
Шофер Дементьев спустил ноги за дверцу кабины и, упершись локтями в колени, наблюдал за беседой между укротителем и тигром. Он не сомневался, что укротитель уговорит тигра, иначе, на правах шофера первого класса, он должен был идти спасать девушку. Белое лицо Дементьева выражало умиление.
— Зверь-зверь, а по экскурсии тоскует, — мягко сказал он гладкому ассистенту. — И пожрать хочется. И сомневается, что запрут.
Гладкий ассистент, стоявший возле раскрытой клетки Кая-Октавиана, проговорил:
— Вы б заперлись сами. А если он на вас, на чужого, прыгнет? Он не цыпленок…
— Кабы цыпленок, я б его сам взял, — спокойно ответил шофер. — Только какой ему расчет на меня? У меня в руке ключ, а в клетке — готово мясо. — И, встав, он крикнул Плонскому: — Товарищ укрощающий! Он запах мяса плохо чует. Ветер относит. Разрешите, я ему — поближе, на таком, глазомерно, расстоянии, чтобы успеть в клетку сбросить…
Плонский не отвечал. Он вынул револьвер. Тигр фыркнул, попятился было, а затем опять стал на прежнюю позицию, в положение «А».
— Я — мужик. Я и сено могу с вил, — продолжал шофер, — могу и мясо кинуть.
Сквозь шум потока Плонский расслышал шаги по щебню. Он перевел глаза. С плаксивым выражением длинного белого лица к укротителю шел шофер Дементьев, держа на вилах кусок мяса. Плаксивое выражение было у него оттого, что он держал во рту свисток ассистента, который попрежнему дежурил возле дверей клетки, готовый захлопнуть ее.
— Ну, так свистите же, — громко сказал укротитель.
Шофер засвистел со страстью почти милицейской.
Тигр чуть повел плечом в сторону свистка. Шофер параболой, точно меча сено на стог, бросил вилами мимо тигра, в клетку, большой кусок теплого и пахучего мяса, а сам повалился — для безопасности — на землю. Мясо шлепнулось на сухой и горячий пол клетки. Ассистент наклонился, готовясь хлопнуть дверью…
Тигр собрался прыгнуть…
Но для того чтобы прыгнуть, он несколько попятился. Берег подломился под ним. Он упал в воду, но не на перекате, через который проходил брод, а в глубину!
Плонский кинулся к обрыву. Под ним, среди корней, которые крутил и ломал поток, что-то барахталось и фыркало. Корни, многочисленные, дубовые, крепкие, образовывали непроходимую сеть. Густая тень обрыва лежала на корнях и на воде. Трудно было разглядеть там желтое могучее тело. Но, наконец, Плонский разобрался. Тигра зажало между двумя мощными корнями. Он напряг силы. Показалась его морда, мокрая, присмиревшая, полная испуга, почти ребячьего.
— О-о!.. — услышал возле себя Плонский голос шофера. Шофер подобно псарю, порскающему по острову и ободряющему собак «оканьем», окал и на тигра!
— Шофер, трос!.. Которым машину!..
— Понятно.
Плонский схватил трос, накинул его на корень:
— Дергай.
— Через машину?
— Через.
Когда платье на теле укротителя высохло — ибо, после того как спасли тигра и он стремглав испуганно влетел в свою клетку, Плонский сам свалился в воду, и ассистент с шофером не без труда вытащили его, — Плонский важно говорил, стоя возле машины со зверями и разглядывая букет, поднесенный ему девушкой-шофером:
— Красивые цветы. Но не цветы нам сегодня принимать бы, а розги. Что вы, в частности, не слышали свистка, Алексей Валерьич?
— Я исполнял ваше приказание, — пробормотал Алексей Валерьич, разглядывая трубку, которая дымилась теперь уже во рту гладкого ассистента — и дымилась исправно: — я собирал букет.
— Вы собирали букет, но вы потеряли место моего первого помощника. Вперед, шофер.
Речка скрылась за дубами. Плонский наклонился к своему первому помощнику и сказал то, что он не мог сказать в присутствии шоферов. Его чрезвычайно беспокоит Кай-Октавиан.
— Вы заметили — ненависть. Настоящая ненависть. Он даже не прикоснулся к мясу. Отказался от пищи. Как мы его сегодня выведем на арену?
— А надо.
— Надо, — сказал укротитель. — Мы обязаны.
Волнообразно, массивно вырастали террасы и утесы, изрезанные глубокими бурыми ущельями. Скоро начнется плоскогорье Бух-Тайрон, окончатся впадины, покрытые зеленью, встанет дикий камень, и в достаточном количестве. Говорят, что прежде через это плоскогорье даже птицы боялись летать, как через море, и верблюдов из-за отсутствия травы поили соком арбузов. Зелени не бывало даже и весной, и караваны старались идти через плоскогорье напроход, без остановок. Теперь многое изменилось и особенно изменится, когда колхозники окончат канал…
«Надо. Обязаны и мы!»
Укротитель вспомнил, что когда машины тронулись, он услышал словно бы гул в горах от взрыва. Не подняли ли перемычку?
Укротитель посмотрел на свои большие часы. Они показывали двадцать минут пятого. «Да ведь это же просто. Как я не догадался!»
— Стой!
Он выпрыгнул из машины.
— Я забыл револьвер на берегу… Выбросил, когда тянул Кая… Обождите меня…
И он пошел обратно. Ассистенты и шоферы удивленно смотрели ему вслед. Револьвер-то находился у него в кобуре.
Он вскоре вернулся и спросил шофера:
— Дементьев! Когда вы рассчитывали прибыть к переправе?
— К мосту?
— Да, к мосту.
— Так его ж снесло!
— Вот я вас и спрашиваю: когда вам было приказано вашим начальством прибыть к мосту, — снесло его или нет, все равно?
— К четырем дня.
— А вы прибыли на два часа раньше?
— Жал, товарищ укрощающий.
— Напрасно, выходит, жали, мой друг. Полчетвертого строители взорвали перемычку, остановили поток, и воды его хлынули в котловину, где предположено быть Бух-Тайронскому водохранилищу. Теперь ясно?
Все попрежнему глядели на укротителя с недоумением.
— Боже мой! Они не понимают. Да ведь строители хотели сделать нам подарок: моста нет, но и потока нет. Я сейчас был у потока. Его нет.
Шофер свистнул.
— Конфузное дело, товарищ командир.
Плонский сказал, указывая на горы:
— Мы все заинтересованы в четкой работе зверей, тем более что они принадлежат нашему государству. Поможем зверям. В чем заключается эта помощь? А в том, что если люди узнают о наших переживаниях при переправе через речку, когда звери даже вырывались на свободу, зрители неизбежно взволнуются и передадут это волнение зверям. Звери очень чутки к настроению зрительного зала. Волнение может кончиться плохо. Я предлагаю: инцидента у речки не было. Переправа прошла благополучно, ровно в четыре часа дня, как и намечалось. Понятно?
Шофер Дементьев сказал:
— А два часа, которые мы нагнали?
— Нет. Переехали ровно в четыре часа. Как посуху!
— Есть как посуху! — сказал шофер Дементьев. — Понятно.
И шофер с бледным лицом и девушка в сером сдержали свое слово.
Для этого они сели в первый ряд и хлопали укротителю отчаянно, с веселыми и беззаботными лицами. Укротитель в безукоризненном фраке, с орденской ленточкой выходил на аплодисменты. Лицо его было, как всегда, спокойно, и сдержанная улыбка была на его губах.
Арена цирка приобрела свои нормальные размеры, хотя позади наскоро сколоченных скамеек виднелись корпуса строительства, высокая электростанция и озеро, образовавшееся от запруды потока. В озере уже отражались горы, и даже слышался гам птиц, пробуждающихся от аплодисментов…
После представления артистов чествовали. За столом укротитель сидел рядом с почетным стахановцем строительства — Антоном Максимовым, который говорил:
— А мы вам здорово ответили? Велели приехать к мосту в четыре дня. Думаем: снесет мост, все равно речку отведем и пустим в пустыню. У нас тут посевы, брат, намечены — у-у… Ну, и для вас — повернули поток без десяти четыре… Как переехали?
— Как посуху, — ответил укротитель и взглянул на шофера Дементьева, который сидел напротив и прислушивался к разговору.
Дементьев сказал:
— Глазомерно, как посуху! — и он поднял стакан с вином за здоровье жены укротителя, которая, согласно полученной сейчас телеграмме, благополучно разрешилась дочкой.
И Дементьев сказал:
— Я тоже телеграмму отбил. Дружок у меня, начальник гаража, жених… — Он указал на девушку в сером и добавил: — Ее жених! Я ему отбил, что, как мною лично проверено, его невеста вполне может отвечать за шофера второго класса.
Дементьев, как видели все, был чересчур разговорчив, но все желали слушать не его, а укротителя. И поэтому стахановец Максимов завел разговор о тиграх, обращаясь к Плонскому. Он пожелал получить «исчерпывающие данные по поводу укрощения». Плонский сказал:
— Тигр — зверь. Работать с ним трудно. Но человек, как всегда в битве со зверем, должен выйти победителем. И я стремлюсь к тому — и выхожу победителем. Разумеется, при помощи других товарищей. Общими силами мы ставим тигра в положение «Б», то есть на тумбу…
Мысли его, как видите, не отличались новизной, но говорил он мерно и веско, и все слушали его внимательно. Он бы мог вдвойне и втройне увеличить эту внимательность, скажи он все то, что знал и о чем умалчивал, но о чем рвался сообщить своей жене. Кай-Октавиан больше не скалил зубов, исполнял приказания немедленно и с полным уважением глядел на руку укротителя, который, раскланиваясь с публикой не без уважения к своему дарованию, шептал, скрестив руки:
— Ужо тебе!
1944
Джунгарский цветок
Ночью в горах Джунгарского Ала-Тау выпал снег. Он лег среди тяньшанских елей. Над горами недвижно застыли облака. И кажется, что облака сливаются с землей, а темные ели растут прямо на небе, высоко-высоко. Благоухает земля.
Мы входим в дом аулсовета. Дом, и снаружи и внутри, тщательно и густо выбелен известкой. Над столом председателя с деревянной беленой балки свисает электрическая лампочка. День. Лампочка не горит. Но она блистает, отражая солнце, горы, лужи на улице. Сверкают белые стены, сияет потолок, сияет приветливо балка, и глаз нельзя оторвать от окон, за которыми дорога, ручьи, сады. Здесь понимаешь до конца все великое значение электричества — здесь, глядя на эту лампочку, которую почти не замечаешь в городе.
И думаешь, что именно здесь, в Семиречье, возникает и будет рассказана необыкновенная повесть об электричестве. Воды здешних рек не текут. Текут здесь арыки. Воды рек здесь мчатся с ревом, гамом, шумом, среди камней и долин. Возле здешних рек вам не говорить обыкновенным голосом — вы должны кричать. Вот почему каждый колхоз, построивший здесь электростанцию, чувствует себя особенно гордым, шагнувшим в то будущее, когда не только поток, но и каждая казахская река будет укрощена, укрощена с тем же умением, с каким укрощаются необузданные степные кони.
Но рассказ этот не об электричестве, а о гордости советского человека.
Нас провожает председатель аулсовета Магриппа Габылова. Она в этом совете работает давно, с 1939 года. Под ее рукой вырос не только аулсовет — выросло все село.
С Великой Отечественной войны возвращались два демобилизованных солдата. Были розовые сумерки. Растроганно смотрели солдаты на родные горы. Любезный шофер подвез их к повороту дороги, которая вела в аулсовет, где председательствует Габылова. Они слезли. Машина ушла. Они шли, рассуждая, что во время войны оставшиеся в ауле женщины, несомненно, запустили хозяйство и теперь придется многое восстанавливать.
Узнали они и речушку. Узнали мостик. Темнело. В сиреневую мглу ушли горы. Маки сложили свои лепестки. Под туманом лежали поля. Под мостиком журчала вода. И вот солдаты остановились. Они не решались идти дальше. Они спорили.
Перед ними, в полукилометре, виднелось село. Судя по всему — это родное село. И, однако, оно не было им. Другой аул! Избы в зелени. Среди острых тополей разглядишь мягкие очертания плодовых деревьев. Еле ощутимый ветерок доносит тонкий запах цветущих яблонь. Никакой тут зелени прежде не было, а тем более плодовой! Среди деревьев блестели электрические лампочки. Из длинного здания, должно быть клуба, слышны звуки рояля. Рояль? Рояль?!
И один из солдат сказал:
— Мост — наш.
— Похож на наш, — проговорил неуверенно другой, — но мало ли бывает похожих мостов?
Они молчали, глядя на аул, на электричество, на деревья, контуры которых постепенно сливались с пахучей мглой полей. Поражало их и электричество, поражала их и зелень. Должно добавить, что казахи, привыкшие к кочевой жизни, редко разводят возле своих домов деревья. Летом обычно дома покидались, все уходили в степь или в горы. Кому ухаживать за деревьями?
И, постояв, подумав, оба солдата сказали:
— Не наш аул. Ошиблись. Шофер перепутал дорогу, а мы перепутали мосты. Пойдем обратно.
Солдаты повернули. Только на шоссе, встретив знакомого пастуха, который гнал отбившуюся от стада корову, они с изумлением узнали, что это тот самый аулсовет, который они искали.
До войны в ауле не было ни одного плодового дерева. Теперь солдаты ели яблоки и виноград. Был колхозный пир. И все радовались их ошибке, шутили над ними, и дети, смеясь, глядели на них, моргая длинными ресницами, обдавая их свежим дыханием жизни…
Но рассказ этот не о солдатах, вернувшихся с фронта. Рассказ — о рояле, который они слышали, и о песне, носящей название «Джунгарский цветок».
Мы шли мимо клуба. Слышались оттуда звуки рояля. Кто-то играл с большой силой, плавно и вдохновенно. Разумеется, это не была игра опытного мастера, но высокое чувство, обстановка, горы, весна, деревья с завязями плодов — все это заменяло руку опытного мастера.
Я сказал:
— Хорошо. Что это он играет?
— Она играет, — поправил меня сопровождающий. — Ее зовут Залиха Бердыбаева.
— Где она училась?
— Она здесь училась.
— Здесь?
— Она пожилая женщина. Ей пятьдесят лет. Ей трудно было ехать в Алма-Ата учиться. Она здесь училась.
Я попросил объяснений. И сопровождающий сказал:
— Если вы обещаете не разглашать широко, я вам расскажу. Здесь есть одно затруднительное обстоятельство, из-за которого нельзя широко разглашать эту историю…
Конечно, я обещал.
И сопровождающий сказал:
— Муж у Залихи Бердыбаевой был почтенный певец. Его в нашей области знали многие. Он пел при всех случаях: и в горе и в радости. Самой известной его песней была песня, которую он пел в радости. Ее очень любил народ. Она называлась «Джунгарский цветок». Хороший, пышный цветок, вроде горного пиона. Его видят казахи, когда гонят стада на горные пастбища, в джайляу. Вам известно, что нет большей радости для казахов, чем подниматься летом на джайляу? Он замечательно пел эту песню.
Родился у них сын. Сын приветливый. Голос с детства — необозримый, лазурный, его так называли. Скоро начал перенимать все песни своего отца. Отец говорил: «Лучше меня певец будет». Умер отец, к сожалению, рано. Не увидал всей славы сына! А сын учился, пел, и вот поехал он в Алма-Ата, и там взяли его в консерваторию. Стал он молодым композитором. Создавал талантливые вещи. Большие надежды были. Весь аул им гордился, поддерживал его как мог. Приедет, бывало, в аул, играет на домбре, поет. А в конце начинает петь «Джунгарский цветок» — и у иных на глазах от радости слезы.
Он говорит:
— Вот еще немного поработаю, достану рояль, привезу в колхоз, буду вам играть свои вещи. Сыграю вам на рояле мелодию «Джунгарский цветок»…
Мы ждали.
Началась война. Молодой композитор Солорман Бердыбаев сказал:
— Мне нужно идти. Я не могу иначе. Мне нужно идти на войну.
Записался добровольцем. Перед тем как выехать на фронт, приехал в родной аул проститься. Привез свои ноты, все свои работы. Очень много работ. Попросил мать поберечь их. И с войны писал, справлялся, как его работы — в сохранности ли?.. Конечно, в сохранности! Мать ли не сохранит? Мы ему писали от имени аула. Говорили, что поем его «Джунгарский цветок» и все его ноты в сохранности.
Он был сержант. При взятии Варшавы он погиб смертью героя.
О нем много писали хорошего. А затем приехали сведущие люди из Алма-Ата, сказали, что ноты его им нужны, что музыку его исполнять нужно. Мать не хотела отдавать. Как расстаться? Она все думала, что ошибка, что сын придет. Но мы уговорили ее. Герой умер. А песня его должна петься. Она должна продолжать его дело!
Еще немного спустя мы стали слышать его музыку по радио. «Джунгарский цветок» исполнялся довольно часто. Залиха была довольна. Слушала всегда так, будто сын ее стоит рядом. Мы написали благодарность в радиокомитет. Когда узнавали заранее, что будет исполняться «Джунгарский цветок», мы надевали лучшие костюмы. Залиха надевала пальто, крытое бархатом. Мы, казахи, любим бархат. Это наш любимый наряд. Он нам напоминает весну, бархат полей, бархат горных лугов.
Залиха Бердыбаева у нас заведует колхозной фермой. До войны у нас на ферме было сорок голов крупного скота. Во время войны, под заботами Залихи, стадо выросло до двухсот голов, из них — пятьдесят одна дойная и ни одной больной, заметьте. Такие заботы! А ведь, кроме того, мы передавали скот для питания армии, жертвовали в районы, пострадавшие от оккупации. Забот, хлопот много. Разумеется, не всегда она имела возможность подойти к радио. Постоянно она в поле…
Однажды она говорит председателю аулсовета:
— Посоветуй, как быть? Не могу жить без музыки сына. Хочу изучить ноты. Хочу съездить в Алма-Ата, взять его ноты…
— Копии? — говорит председатель. — Копии дадут. Я поеду с тобой.
Председатель и Залиха поехали в нашу столицу.
Копии нот им дали. Получили они также и деньги: ноты приобрело издательство для печатания. Деньги большие. Залиха Бердыбаева, разумеется, из этих денег не взяла ни копейки. Все пожертвовала в фонд обороны.
А с нотами беда! Оказалось, что они для рояля. А Залиха знает только домбру. Как быть?.. Вернулась в аул Залиха, горюет.
Говорит однажды Залиха Бердыбаева:
— Не могу своей фермы бросить! Иначе уехала бы в Алма-Ата, начала бы учиться на рояле. Хочу слышать сына! Как быть?
Как быть? Собрал нас председатель. Спрашивает: «Как быть?» Мы сидим, думаем. Как быть? У нас есть механик Соколов. Бывший сталинградский боец. Он нам построил за аулом, у дороги, возле того мостика, где те возвратившиеся солдаты не узнали своего аула, — там он построил небольшую электростанцию. В сарае была мельница; он сарай перегородил: в одной половине — мельница, в другой — электростанция. Огонь электростанции нужен аулу только вечером, поэтому днем Соколов энергию приспособил для мельницы. Мельница обслуживает два района, но, конечно, своему району мелет вне очереди. Так вот этот Соколов, демобилизованный по ранению, говорит:
— Если вы вспомните, в каком робком состоянии находилась прежде казахская женщина — она даже не имела права садиться за один стол с мужчинами, а только прислуживала, — то все благородные желания советской казахской женщины нужно всячески поддерживать! Я предлагаю приобрести ей рояль, пригласить из города учителя, там есть старички музыканты из эвакуированных, я сам лично даже знаю такого. Будем привозить старичка, продукты ему дадим, пусть учит.
Председатель наш Габылова говорит:
— Она не согласится!
— Почему она не согласится?
— Потому что рояль стоит дорого. Своих накоплений у нее нет, все свои сбережения она пожертвовала в фонд обороны. Разве она согласится, чтобы во время войны колхоз ей приобретал рояль?
Все признали, что Залиха Бердыбаева — женщина гордая, не согласится. Как быть?
Сидим, думаем.
Тогда опять этот неугомонный Соколов говорит:
— Хорошо. Пусть этот разговор будет только между нами. Я еду в Алма-Ата, приобретаю на общие деньги рояль и скажу ей, что рояль этот давно консерватория подарила ее сыну, но забыли сказать ей, когда она приезжала. Война, знаете, не до роялей… А он стоит на складе. Я беру все на себя! Изба у нее маленькая; ну, пускай стоит пока рояль в клубе. Война кончится, выстроим ей большой дом, перевезем рояль… Пускай играет…
Она начала учиться. Трудно в пятьдесят лет овладеть роялем. Но Залиха Бердыбаева — настойчивая женщина, умная женщина. Она научилась. И вот теперь, слышите, она играет, каждый день играет песню о «Джунгарском цветке»… Слышите?..
Мы подошли к мельнице. Механик Соколов, прихрамывая, показывает нам распределительную доску, ведет к проходу, к турбине. Турбина мала, надо увеличить проход. Делали станцию во время войны, для победы торопились. А теперь пора и исправить. Исправим… Механик полон заботы, восторга, речь его отрывиста, и с особо острым вниманием рассматриваешь его солдатскую одежду, ту одежду, в которой он защищал Сталинград, одежду, на которой ныне покоятся крошечные крупинки размолотого зерна. Да, он был в Сталинграде, этот рядовой, и там ранен в ногу…
— У нас все будет! — говорит он громко, покрывая своим крепким солдатским голосом шум потока. — Молотить электричеством? Обязательно! Кузню механизировать? Обязательно! А как же иначе?
Соколов широко разводит руками:
— Смотрите, сколько здесь воды! Сила! Даровая! Только бери…
Он смотрит на меня, улыбаясь, и вдруг говорит:
— У нас в селе уже рояль есть. Слышали «Джунгарский цветок»?
В голосе его столько теплоты, что мы невольно оборачиваемся к аулу.
Сквозь облака опять прорвалось солнце. Оно опять залило своим сверкающим светом крыши, глинобитные заборы, сады. Ветер относит в сторону дымок из глинобитной трубы, машет им, как платком. На крышах и заборах алеют блещущие влагой нежные маки. И, весь дрожа от радости жизни, от радости творчества, весь наполненный песнью о «Джунгарском цветке», думаешь: «Как же ты прекрасна, жизнь! И как же ты прекрасен, Человек моей страны, преобразователь судьбы и земли…»
… Я не сдержал слова. Я рассказал о песне «Джунгарский цветок». И разве я мог поступить иначе? Я лишь не привел название аула и несколько изменил фамилии героев рассказа.
1947
Отчет Петра Бондаренко
Из шоферов выдвинули Петра Бондаренко в заведующие складом Сельхозснаба. Понятливый парень, желает учиться, ну ему и предложили показать себя и поработать для родины, чтобы зерна было у нас больше! Дело ответственное: снабжать колхозы, совхозы и МТС нужным инвентарем и частями.
Склад находится возле станции Проливное. По ту и другую сторону железнодорожной станции, почти на равном расстоянии, километрах в тридцати пяти, две МТС. Одна называется Оседловская, другая — Бухжардская. Но была в расстояниях ощутимая разница. Летом, в жаркое время, или зимой, в студеное, расстояние одинаковое. А как только разлив или слякоть — кончено. Нет пути к Оседловской! Объездом только. А объездом чуть ли не триста километров. Капризно озеро Уль-куль!
Озеро Уль-куль упирается обоими концами в каменистые холмы, оно мелководно, заросло камышами, посредине перетянуто, как колбаса веревкой, узкой галечнопесчаной косой, «Лобовая» коса называется. Лоб, дескать, разобьешь, пока ее поймаешь! Коса километра два или полтора не доходит до противоположного берега. Рыба в озере редка, разве что камыша народ накосит на топливо, — только и пользы.
А по ту сторону озера, в продольной долине Уль-кульской, стоит Оседловская МТС, директором которой является приятный парень, знаток сельского хозяйства Григорий Морковкин, связанный тесной дружбой с Петром Бондаренко. Если говорить о дружбе, так дружило их трое: Морковкин, затем Петр Бондаренко и заведующий районной конторой связи Даулетжар Каманов.
Ребята все молодые, лет по двадцати пяти, были на войне, вели себя там достойно, служили в разных частях и все же, бывало, встречались. Придут в Белград — встретятся, придут в Вену — встретятся. Вообще встречались в крупных местах. Встретятся, поговорят о семьях — все они были женаты и оставили дома детей, вспомнят комсомольские ранние годы и далее то, как они ухаживали все трое за одной девушкой, некоей Ниной Гуссейновой из областного города. Они там учились. Ухаживали все втроем, и страдали все втроем, так как она была к ним равнодушна. Она кого-то любила.
Ну вот, сидит однажды Петр Бондаренко у себя в конторе склада Сельхозснаба, проверяет копии документов. Весна предстоит ранняя, но дела складываются неплохо. Организации постарались и прислали запасные части и инструменты. Вопрос в том, скоро ли успеют МТС забрать эти запасные части. Это происходит числа семнадцатого апреля, заметьте. На юге уже некоторые и отпахались, а в Восточном Казахстане только готовятся. Сроки пахоты чрезвычайно сжатые — и не день, а час имеет значение.
Вдруг подают письмо от знакомой, которую в юности он знал как Нину Гуссейнову. Она работает сейчас на заводе, изготовляющем запасные части к сельхозмашинам, а также ведет большую партийную и культурную работу по городу. Бондаренко всегда улыбался, когда видел знакомый с юности почерк, а тут — заботы, транспорт, дороги, недостаток горючего, малоквалифицированные шоферы, так что улыбка внутри мелькнула, на сердце, а наружу не успела пробиться.
Бондаренко читает:
— «Петр Иванович! Если есть возможность, доставь наиболее важные и необходимые запасные части (список, присланный Гришей Морковкиным, при сем прилагаю) к нему в Оседловскую МТС. У него с транспортом туго. Он не ожидал, что запчасти так быстро привезут, и дал свой транспорт колхозам. Человек он, знаешь, застенчивый, к тебе обратиться стесняется, знает, что у тебя тоже график и ты не откажешь, но план твоих работ может пострадать. Так что сделай ему дружескую неожиданность! Он мне пишет, что тракторная бригада Мусабекова хочет своевременно отремонтировать трактор и прицепной инвентарь, обязавшись в текущем году выработать по тысяче гектаров условной пахоты на пятнадцатисильный трактор. Замечательно! А ведь Бухжардская МТС, с которой Оседловская соревнуется, находится в лучших условиях в смысле дорог, и, кроме того, они, бухжардцы, не предоставляли своих машин колхозам. Надо помочь оседловцам и в культурном смысле! Вот почему я им посылаю от наших организаций книги, журналы и фильмы для кинопередвижек. Пусть посмотрят, воодушевятся. Тракторная бригада Мусабекова хочет с первых же дней пахоты использовать машины на полную мощность. Торопиться я тебя не прошу, но если всколыхнутся твои общественные чувства — сам поторопишься. Ехать тебе лучше не по Кистау, а по обходной дороге. Длиннее, но верно».
Бондаренко прочел письмо и задумался. «Конечно, надо помочь оседловцам, бригаду Мусабекова надо окрылить. Это хороший тракторист, выдающийся, он поднимается, и если его поддержать, пойдет далеко! Но только ехать по обходной дороге долго. Нельзя ли все-таки рискнуть по Кистау?» Горячий был этот Бондаренко.
«Лобовая коса» — русское название. Казахское название у нее другое — «Кистау». Что это по-русски значит, не знаю. Есть такое толкование, что «кыз», мол, девушка, а «тау» — гора, выходит что Девичья гора. Но это бессмысленно. Никакой горы там нет, есть бугры каменистые, да и те за озером, а девушка… какая девушка и зачем полезет в озеро? По этой зимней дороге через Кистау вследствие распутицы уже недели две или три никто не ездит.
Бондаренко направляется к другу своему, завпунктом связи казаху Даулетжару Каманову. Даулетжар прочел письмо Нины Сергеевны и, возвращая его Петру Ивановичу, говорит:
— Доставлено в исправности. На что, пожалуйста, жалуешься?
— А жалуюсь на то, что хочу в противовес письму, для скорости, наиболее важные предметы по Кистау доставить.
Даулетжар захохотал:
— Ха-ха! Кто по Кистау ездит весной? Там кабан не пройдет, не то что автомашина. Машины потопишь, себя потопишь. Поезжай обходной дорогой, мнение Нины Сергеевны правильное…
— Обходная дорога в ухабах, машины будут буксовать, застревать, доехать доедем, но пройдет дня три-четыре, а тут каждый час дорог. Ведь если ждать машин от оседловцев — целая неделя пройдет, весь план посевной сорвем. Нина Сергеевна хорошо сделала, что предупредила. Но если встать на общественную точку зрения, лучше мне ехать по Кистау!
— Верно, верно, только какой шофер повезет тебя по Кистау? Нет такого отважного шофера.
— Кто? Я сам поеду, — говорит Бондаренко.
— Ты?
— Я шофер первого класса. На войне командующего фронтом возил.
— И все-таки через Кистау не проведешь. Себя погубишь, репутацию погубишь, фильмы погубишь. Ты не смотрел, какие она фильмы послала? — Даулетжар был любителем кино.
— Да черт с ними, с этими фильмами! Эх, Даулетжар, тонули мы с тобой в Дунае — не потонули, неужели в Кистау потонем?
— Дунай — река бурная, — сказал Даулетжар. — Но разве его с нашими реками, озерами сравнишь? У нас весной — моря! Я тебе не советую ехать через Кистау. Не было таких случаев, чтобы кто-нибудь проезжал в такое время!
— Надо пробовать!
Записка от Нины Сергеевны была получена вечером. Бондаренко позвонил в Оседловскую МТС по телефону. Морковкина не было — поехал в колхозы торопить, чтобы возвращали ему поскорее автомашины. А колхозы семена возят в поле, машины им нужны дозарезу… Словом, обстоятельства жизни у Морковкина тяжелые, и, дай бог, если он отправит послезавтра свои автомашины за необходимыми ему запасными частями.
«Нет, надо тебе, Петр, ехать самой краткой дорогой!» — сказал сам себе Бондаренко.
За ночь Бондаренко выверил машину, смазал, заправил горючим, погрузил наиболее важные запасные части, книги и коробки с фильмами, загрузил и остальные машины, приказал им идти обходной дорогой к Оседловской МТС.
Перед рассветом он вывел свой грузовик за дощатые ворота гаража. Сторож с заспанным и похожим на пирог лицом, древний казак, воевавший еще в русско-японскую, закрывая ворота, сказал, глядя в чуть розовеющее небо:
— А быть метели, разъязви ее, Петр Иванович.
— Откуда?
— В глазах слепит перед метелью: я ведь старый волк, Петр Иванович! Ну, да ничего, шашша хорошая. В горячую пору все по Кистау норовят, ну, шашшу через то и берегут. Шашша ничего, хорошая. Головной машиной, стало быть, едешь?
Петр Иванович ничего не ответил ему, дал скорость и полетел по направлению к Кистау.
— Ошалел парень-то! — сказал старый казак, заложил за щеку нюхательного табаку и пошел спать.
Совсем рассвело, когда Бондаренко выехал на Кистаускую косу. День был ясный, немножко ветреный. Вдали виднелось озеро, покрытое синевато-белым льдом. Кое-где темнели большие полыньи, и это придавало озеру серьезность. Да и вообще все вокруг было серьезно, значительно: каменистые холмы, еле-еле маячащие за озером, мыс Кистау, постепенно суживающийся, покрытый черной галькой. Даже летняя дорога по мысу, едва обозначавшаяся, тоже была серьезна. Колеи ее обледенели, позвякивали, как жестянки, когда колесо автомобиля врезалось в лед, и, казалось, говорили Петру Ивановичу: «Ой, напрасно, парень, ввязался в это дело. Поворачивай-ка лучше обратно». Недобро звенел скошенный камыш, тоже обледенелый, — звенел остатками своих стеблей…
Машина шла, и шла отлично. «Проскочим!» — думал Петр Иванович. Он встал на подножку и вгляделся. В камышах ослепительно сверкал снег, черные гальки Кистау упирались впереди в лед. Чего еще надо?! «Проскочим!» Отчетливо видны были над озером каменистые холмы, с южной стороны уже значительно почерневшие и освободившиеся из-под снега. Ветер дул юго-восточный, по временам в порывах его Бондаренко чувствовал запах талой земли, и тогда сердце его сжималось и хотелось заплакать от волнения.
— Весна-матушка, весна, — бормотал он. — И откуда взяться бурану?
Откуда взяться бурану? Бондаренко смотрел на тучки, поднимающиеся с юга, продолжая еще думать: «Откуда буран?» Откуда ниоткуда, а не успел Бондаренко проехать Кистаускую косу, как по льду озера заходили снежные струйки и в кабину машины начали проскакивать холодные снежные искры.
— А ведь прав старый черт, быть бурану!.. Ничего, проскочим! — сказал Бондаренко, с тревогой пуская машину на лед.
Машина прошла озером с километр, не больше. Бондаренко прислушивался к бурану. Он не мог бы определить словами, когда буран «играет», а когда «ревет во всю мочь», ни одно слово не подходило даже приблизительно, но он знал, долго живя в Казахстане, все повадки бурана. Чувствовалось, что буран «заревет» с минуты на минуту, и тогда — беда! Есть такие кони, которые сами находят дорогу в буран, но грузовик, хоть в нем и много лошадиных сил, не конь. Тогда останавливайся. А как остановиться среди озера? Раскачает лед, рванет, понесет льдины… держись, Петр Иваныч!
Сквозь клочковатое, как творог с молоком, месиво бурана Бондаренко увидел внизу что-то синее. Вода! Он осторожно подвел машину к воде, слез, достал шест и нащупал дно. От сердца у него отлегло, и он блаженно улыбнулся. Просто поверх льда выступил легкий слой воды. А он-то думал, полынья!
Он прошелся по воде, она тянулась метров на сто, не больше. Затем он вернулся в машину, затянул ремень на полушубке, хотел покурить, но что-то подсказало ему, что скоро буран будет «реветь», и он двинул машину вперед. Не прошел он и двадцати метров, как машину качнуло, послышался треск, вода отхлынула и громадная льдина, на которой стояла машина, медленно раздвигая другие льдины, поползла по направлению к широкой стороне озера. Но даже это не было страшно, страшно было другое: льдина кренилась как раз в ту сторону, где стояла машина. Машина тоже кренилась. Противоположный край льдины резко выступил из воды, и были видны вмерзшие камышинки и какие-то коренья. Должно быть, лед примерз к земле и его раскачивало долго, пока не оторвало. Бондаренко встал опять на подножку. Машину кренило все больше и больше, и ему страшно было обернуться, словно за ним разверзлась пропасть. Да и впрямь пропасть! Глубина в озере не мереная, и хотя говорят, что оно мелководно, однако не растут же по всему озеру камыши?
Стоял он на подножке долго, пока не замерз. Постепенно льдина уравновесилась, и машина начала поднимать кверху кузов. Бондаренко боялся и пошелохнуться, словно он мог повлиять на равновесие льдины. Снег и ветер усиливались, горизонт был закрыт, слышалось только вокруг шуршание и треск льдины.
«Морозцу бы, морозцу, — думал Бондаренко, — они тогда смерзнутся, остановятся». А что мороз? Образуются завалы, преградят дорогу. Бросай машину, иди пешком. Куда? Позорить себя, друзей? Эх, плохо! «Плохо», — присвистывал ветер. «Плохо», — шипели льдины, как змеи.
Внезапно машину толкнуло. Кузов ее поднялся вверх. Бондаренко упал на крыло. Он услышал шипение, но отличное от шипения льдины. Прислушавшись, он понял, что это шуршат под ветром камыши. Льдина уперлась в камыши. От волнения у Бондаренко запылало лицо, он всем телом впитывал в себя это благодатное шуршание камышей, а затем привстал и закричал от удовольствия во весь голос. И как только он закричал, ему почудился запах дыма. Аул, стало быть, близко? Он повторил крик. Немного погодя он услышал сквозь буран ответный крик, слабый, какой-то засыпающий. Померещилось? Бондаренко закричал сильнее. Ему ответили. «В диковинку весенний буран, — подумал он, — мужики и вышли послушать».
— Э-э-э-эй!.. — слышалось издалека, и голос был знакомый.
Не помня себя от радости, Бондаренко закричал:
— Даулет, ты?
— Я-я-я! — Из белой мглы выскочила сначала голова коня с поднятой от ужаса вверх гривой, затем показалась закутанная в тулуп, в высоком малахае, фигура Даулетжара. — Как дела, друг?
— Ты откуда?..
— Откуда? Смотрю, механика не взял. Как без механика тебе? Я знаю, ты не хотел людей подводить, на себя всю ответственность. Это, извини, безрассудно! Надо было с шоферами общее собрание устроить, объяснить им, а ты сгоряча рванул один. Шоферов в гараже у тебя нету, уехали по обходной. Думаю: может, я в таком случае помогу? Если общественность спросит, почему Бондаренко так горячо поступил, я всегда смогу объяснить, что я с ним был. У меня, кроме того, день выходной. Надо прогуляться, давно на озере не был. Веди за мной машину, поедем прямо по камышам, здесь легко, пожалуйста.
Даулетжар показывал дорогу. Машина с трудом, но все же шла по камышам: снегу здесь было мало, а внизу камыши сильно обледенели. Бондаренко вел машину и думал: «Не прискачи Даулетжар, сдох бы ты, Петр, вместе с своей машиной. Вон он как дорогу знает, каждая кочка с детства знакома!» Время от времени они останавливались, отдыхали: машине не легко, а коню еще трудней. Наконец, Даулетжар сказал:
— Слышишь?
— Нет, ничего не слышу и не вижу. Снег да ветер.
— Кизяком пахнет, слышишь?
— Я уже один раз с кизяком обмишурился. Ты кричал, а я, кроме голоса, еще и запах дыма слышал.
— Тогда была ошибка, теперь — правда. Попробуй закричи. Собаки залают, аул близко. Чай будем пить, биш-бармак сделаем, фильм можно посмотреть: аппарат тоже везешь…
Часа через два буран улегся. Машина благополучно пришла в Оседловскую МТС, Морковкин привел уже свои машины из колхозов и готовил их к пути на склад Сельхозснаба. Обрадовался-то как! Показывал он им тракторы, спешно нуждающиеся в ремонте, и, ни на шаг не отступая от начальника, ходил и дрожал от радости бригадир Мусабеков. Каждый час дорог, а тут такой неожиданный подарок!..
В отчете Петра Бондаренко в область о всем этом событии было сказано кратко: «Запасные части и необходимый инвентарь на Оседловскую МТС доставлены своевременно. То же самое и на Бухжардскую МТС. Мы добьемся самого высокого урожая. Зерна будет много».
1948
Утро
Зерно колхозники «Восхода» должны были передавать государству при исключительно торжественной обстановке. Признаться, председатель колхоза Николай Данилович Гамзов никак не ожидал такого торжества. Конечно, труда колхозники положили немало, но все-таки… Ночью в колхоз приехал секретарь райкома Канищев. За ним следом — предисполкома Юрин, затем — редактор и два сотрудника областной газеты, оператор кинохроники и фотограф.
Всю ночь в доме и во дворе Николая Даниловича гудели возбужденные голоса. Особенно выделялся хриплый голос кудрявого кинооператора. Прислушиваясь к этому голосу, Николай Данилович сказал секретарю райкома Канищеву:
— Всякому свое. Колхозники радуются, что до заморозка успеют собрать зерно, а ему для кино заморозок нужен. Дескать, мороз хватил, а пшеница такая чудодейная, что ей и мороз ничего. А дело тут не в морозе, а в скороспелости.
— В человеке дело, — тихо отозвался секретарь райкома, глядя в утомленные глаза Николая Даниловича.
Они находились в жарко натопленной, по-зимнему, комнате вдвоем. Николай Данилович сидел на кровати в пиджаке, без сапог.
— Вы что ж, спать не будете ложиться, Николай Данилыч? — спросил секретарь. — Надо бы отдохнуть, завтра день хлопотный.
— Отдохну, — задумчиво произнес Николай Данилович.
Он помолчал, глядя прямо перед собой, и сказал:
— Вот вы, Иван Григорьевич, о человеке сказали… Так вот на примере комсомольца Семена Алексашина весь человек и сказался! Ему у нас первая награда должна быть…
Николай Данилович встал. Тяжело шлепая большими босыми ногами по половицам, он подошел к столу и сел рядом с секретарем. Ему хотелось рассказать секретарю об Алексашине чрезвычайно много, но то ли дневная усталость, то ли заботы и волнения мешали, — слова ему казались сухими, неинтересными, неубедительными.
А как много ему хотелось сказать!
В деревне считали, что Сенька Алексашин растет пустым и вздорным мальчишкой. Он лазил по чужим огородам, учился плохо, старших не признавал.
Расширялся и богател колхоз. Вместо старой деревни, с низкими покосившимися избами под соломой, давно уже была выстроена новая: с широкой озелененной улицей, стройными рядами домов, цветами в палисадниках; в центре высились большие здания — школа, детские ясли, правление колхоза… Но Сенька оставался прежним и, казалось, вовсе не хотел замечать изменений в родном селе. Веснушчатый, босоногий, ходит он, бывало, по берегу пруда, ковыряет в ухе пальцем и смотрит в воду, где, барахтаясь, плавают утки. Смотрит, смотрит, а потом — бух! — и прямо в середину стаи. Дразнил он непрестанно собак, а особенно ненавидел (еще в раннем детстве его чуть не заклевал гусак) деревенских гусей.
Однажды, поймав его за избиением гусака, Николай Данилович схватил Сеньку за ухо.
— Только надери, только надери! — завизжал Сенька, и глаза его наполнились слезами. — Я тебе тогда…
Николай Данилович крепко держал Сеньку. Он увидел, что уши у Сеньки тонкие, бледные, сильно оттопыренные, и ему вдруг стало жаль мальчишку. Он вспомнил, что у Сеньки нет ни отца, ни матери и живет он у бабки… И хотя он единственный ее внук, но чему может научить его она? Сама темным-темная, раньше была кружевницей, потеряла на этом зрение, стала неспособной к труду. Небось она и без того дерет мальчонку за уши, хитрость невелика! Вот и вся ее наука! Не выпуская из рук Сенькиного уха, но ослабив пальцы, Николай Данилович сказал:
— Я тебя держу, чтобы ты меня слушал.
— Надо мне! — насмешливо сказал мальчишка. — Больно мне надо тебя слушать. Я тебе не правленье! Пусти!
— Учиться хочешь?
— Не хочу!
— Подучишься — в город отправлю. В университет попадешь, станешь сам учителем или инженером. К бабке на автомобиле приедешь, по радио с ней будешь говорить.
— Пусти!
— Или, может, хочешь офицером стать или летчиком? Мы поможем…
И совсем неожиданно Сенька на близком расстоянии от своего лица увидал черные ласковые глаза и приветливо улыбающиеся губы. От Николая Даниловича пахло дегтем, свежим хлебом…
Председатель опустил руку, но Сенька стоял неподвижно и, не моргая, широко открытыми глазами смотрел на Николая Даниловича. С ним никогда и никто так не говорил, и Сенька был поражен. Он привык, что его бранили за проказы, кричали на него, а тут стоит перед ним взрослый мужчина, сам председатель колхоза, и предлагает учиться… Такого оборота Сенька не ждал… Ему всегда казалось, что в деревне ему не жить. Его куда-то «манило», а куда — он и сам не понимал.
— Обманываешь… — нерешительно произнес, наконец, Сенька.
— Вот тебе честное слово, что не обману, — серьезно оказал Николай Данилович. — Ну какая мне выгода тебя обманывать?
И он действительно не обманул. Правление помогло Сеньке. Он стал учиться лучше, а вскоре опередил товарищей, стал первым учеником школы. Несколько лет спустя Сеньку отправили в город. Николай Данилович отпускал его с неохотой: в колхозе уж очень нужны были работники! Но дал честное слово — значит, и будь честным.
В городе Сенька учился прекрасно, стал комсомольцем; ему бы уж действительно скоро в университет. Но тут — война… И ушел комсомолец Сенька на войну танкистом. С фронта он писал редко, однако в деревне было известно, что колхоз «Восход» имел право гордиться хорошим сыном.
Кончилась война, и Семен Алексашин вернулся в областной город, чтобы продолжать учебу.
В эти дни Николай Данилович часто бывал в городе. Областная селекционная станция вывела новый, высокоурожайный сорт яровой пшеницы «уралка-6». Район, где находился колхоз «Восход», должен был засевать свои поля этим новым сортом. Но колхоз «Восход» был исключен из числа колхозов, сеющих новый сорт, — не потому, что там было мало новаторов, а потому, что поля «Восхода» раскинуты высоко в горах, где холода наступали раньше, чем в долине. Пшеница, правда, скороспелая, но так же скоро там приходят и морозы. Зачем подводить колхоз? Лучше подождать, посмотреть…
Но ни колхозники, ни председатель колхоза не желали ждать!
— Управимся, — говорили они. — И пшеница у нас не хуже других будет.
Николай Данилович, как депутат областного Совета, пошел в облисполком, в обком партии (он был старым коммунистом и умел постоять за свое). В конце концов он добился чего хотел, тем более что старший агроном Рогожинской МТС Ирина Павловна Барменкова, очень уважаемый человек, поддерживала его.
Вот тут и явился к Николаю Даниловичу в Дом колхозника Семен Алексашин. Он сел напротив председателя и сказал:
— Хочу обратно в колхоз проситься, Николай Данилыч.
Николай Данилович охнул:
— Вот те и на! Университет как же? Ну, Семен, удивил ты меня!
— К земле тянет, — отводя в сторону глаза, вздохнув, ответил Семен. — Так берешь, что ли? — спросил он вдруг упрямо.
— Тебя да не взять! — Николай Данилович встал и хлопнул Семена по плечу. — Воля твоя!..
Был Семен Алексашин все такой же худощавый, веснушчатый, разве что сильно вырос, да на ногах — солдатские сапоги. Работал он исправно, в любое дело вкладывал всю душу. Его начали выдвигать, а на одном из собраний комсомольцы предложили сделать Семена Алексашина бригадиром полеводческой бригады. Их поддержало правление. Алексашина поставили бригадиром на наиболее ответственный участок — к полям, расположенным на северо-восточных склонах горы Подгнездовой, откуда идут всегда первые морозы.
— Ну, держись, Сенька! — называя его по старой памяти мальчишеским именем, сказал Николай Данилович. — Тебе за полем здесь смотреть да смотреть.
— Дери за уши, коли что, — серьезно сказал Семен Алексашин. — А только имени своего я не посрамлю.
И он сдержал свое слово. Весна была поздняя, холодная. Она задерживала рост хлебов и одновременно помогала сорнякам. Семен Алексашин дни и ночи проводил с бригадой на поле: уничтожали сорняки, производили подкормку. И когда начали созревать хлеба, бригада была уже готова к уборке.
Зерно не подвело. Несмотря на высокогорье, «уралка-6» вызрела безупречно. Но лето было дождливое, и во многих местах области пшеница оказалась чересчур высокой в стебле. Подул ветер — и пшеница полегла! Урал есть Урал. Здесь природа капризная. Но человек здесь сметливый и смелый. Как только стало известно, что комбайны не смогут убирать полегшую пшеницу, немедленно на заводах начали ковать серпы. Наковали сто тысяч серпов и на самолетах развезли их по районам. «Не пойдут комбайны — серпами уберем!» — сказали уральцы, хотя серпами давно не жали в этих местах и люди опасались, что уже разучились.
Серпы не понадобились. На Рогожинской МТС, там, где старшим агрономом работала Ирина Барменкова, комбайнер Карсин и бригадир полеводческой бригады Семен Алексашин придумали такое приспособление к комбайну, при котором он мог убирать и полегшую пшеницу. Комбайны пошли — и в первую очередь на полях колхоза «Восход», колхоза, который, несмотря на предгорья и холодную погоду, добился на своих полях наивысшего урожая яровой пшеницы «уралка-6».
Вот почему съехался сюда народ, и вот почему хотели обставить торжественно первую сдачу пшеницы колхозом «Восход». И вот почему Николай Данилович считал, что бригадир Семен Алексашин должен получить высокую награду.
На северо-восточных склонах горы Подгнездовой лежал густой, как снег, иней. К крайнему полю гуськом подъезжали телеги.
От костра, поеживаясь, навстречу подводам шел Семен Алексашин, а за ним в лисьей шубе внакидку — агроном Ирина Павловна. Ее загорелое скуластое лицо весело улыбалось. Улыбка была такая радушная, такая счастливая, что все приехавшие тоже начали улыбаться. Кинооператор крутил ручку аппарата, а секретарь райкома Канищев вполголоса, словно съемка была звуковая, опросил:
— Мы за этот участок беспокоились. Как тут? Всю ночь дежурили?
— Всю ночь убирали, — ответила Ирина Павловна. — А под утро упал иней. Пшеница успела и созреть, успели и убрать! Зерно к зерну, и восковой зрелости.
— Чудеса! — сказал кинооператор.
— Наука, — ответила, улыбаясь, Ирина Павловна.
— Наука и человек, — сказал своим тихим голосом секретарь райкома. — Советская наука и советский человек — самое большое чудо из чудес. Поздравляю вас, Семен Петрович, — сказал он бригадиру, держа в руке массивный колос…
Гости подошли к участку.
— Почву бригада разделала хорошо, — на ходу объяснял Николай Данилович, с гордостью поглядывая на шагавшего в стороне Семена Алексашина. — Почва высокого качества. Сев провели в восемь дней! Весеннее боронование — вдоль и поперек рядков. А прополка?.. А контролирование глубины заделки семян?.. Словом, глаз не сводили с поля, агронома привозили чуть ли не каждый день. И еще успели думать о переоборудовании комбайна! Ведь он у нас, Семен Петрович, техник и по образованию и по душе…
Секретарь райкома взял Николая Даниловича под руку и отвел в сторону.
— Вот по поводу техники! — тихо сказал он. — Я тебя, Николай Данилыч, хочу спросить об одном… об Алексашине, бригадире…
— Слушаю, — Николай Данилович наклонил голову, приготовившись слушать.
Было утро, хорошее, свежее утро, когда все гости, довольные и веселые, вернулись с объезда полей. Канищев стоял на крыльце. Он глядел на улицу, на белые изоляторы на столбах, на новое здание правления. Лицо его было серьезно. Он сказал:
— Вроде хорошо мы с тобой придумали, Николай Данилыч, а все-таки я сомневаюсь. Вдруг да обидим? Вдруг да мы не поняли его?
— Нет, кажись, мы правильно догадались, — сказал Николай Данилович. — Ведь переделка-то комбайна возникла из чтения технических книг. А зачем ему читать, если он не мечтает? Нет, он мечтает!
— Да и я думаю, что мечтает, — сказал секретарь.
Он немного помолчал и сказал:
— Утро-то какое!
— После инея всегда свежо, — отозвался Николай Данилович.
— Я говорю: хорошее утро, Николай Данилыч. Широко как, светло-светло! Вся душа поет! Хорошо у нас на Урале, краше места нет! И вот на тебя я гляжу, Николай Данилыч. Хороший ты хозяин, все у тебя прибрано, слажено, все красиво!
— Народ ничего, старательный.
— Какое старательный, — чудесный народ! Ширина-то какая! Посмотришь такому народу в сердце — и будто летишь! Так ведь?
— Народ, что ж, народ бойкий, — ответил спокойно Николай Данилович. — Ну, я пойду. Наше совместное мнение разработаю на бумаге. Мне писать трудно, я это медленно делаю.
Николай Данилович с серьезным видом уселся за стол. Клеенка на столе была завернута, выскобленные доски блестели, как масленые. В комнате пахло свежими пирогами, вареным мясом. «Хозяйки стараются», — подумал Николай Данилович.
Он взял карандаш и задумался.
Не писалось. Тогда он достал чернила, обмакнул в них ручку. «А вдруг да сомнения секретаря райкома правильные? Ведь он понимает толк в людях! Что тогда?..» — размышлял он сам с собой.
В комнате становилось душно, а Николаю Даниловичу казалось, что он коченеет от холода. Накинув на плечи полушубок, он подошел к окну, посмотрел на светлую, широкую улицу, с которой давно уже сошел иней, и распахнул окно.
— Николай Данилыч! — услышал он и вздрогнул.
Возле окна стоял бригадир Семен Алексашин. Лицо его было бледно, сосредоточенно. Видно было, что он хотел сказать что-то важное и оттого волновался и ему трудно было говорить.
— Слушайте, Николай Данилыч! — наконец, произнес Семен и снова замолчал.
Николай Данилович поднял вверх ручку. С ручки на пальцы капали чернила, но он не замечал этого. Выпрямившись, сверкнув глазами, он нахмурился и строго сказал:
— Я пишу мнение секретаря райкома…
Семен проговорил задыхаясь:
— Николай Данилыч! Я тоже насчет мнения… Я слышал, мнение такое, что меня выдвигают награждать! Что ж меня хвалить, Николай Данилыч, я — как и все… Это только начало. Зерно? Зерно, верно, достали хорошее. Так не в нем же дело! Дело-то в том, Николай Данилыч, что зерно — в вас! В партии! Я у вас жизни учился, Николай Данилыч. Как вы меня тогда начали воспитывать, так и пошло…
— Ну, про меня ты брось, Семен!
— Зачем бросать? Вы в меня заронили зерно! Я учился, шел… А потом, как услышал, что вы зерно «уралка-6» начали растить, я подумал: «Может, и я чем окажусь полезным?» И я отложил науку…
— Отложил? — протяжно переспросил Николай Данилович.
— Отложил! Думаю: «Не прощу себе, если сейчас на помощь не пойду в тот колхоз, что меня на путь-дорогу вывел…» Я и пошел! Я даже вас обманул, что учеба на ум не идет. Учиться мне хотелось, Николай Данилыч!..
— Хотелось-таки? — быстро спросил Николай Данилович.
— Ну, а как же?
И Семен торопливо заговорил:
— Я перед вами и в этом смысле виноват. Но я думал: «Не пустит он меня в колхоз, если узнает, что учиться хочется». И выходит — соврал. И по этой линии меня никак награждать нельзя! Уж вы меня простите, Николай Данилыч.
— Хотел учиться?!
Николай Данилович стоял неподвижно, в упор глядя на Семена. Затем внезапно весело захохотал:
— А ведь секретарь-то райкома правильно угадал! Угадал, что ты учиться хочешь!.. Да и ты тоже удалой, Семен. Ты бы в дом заходил, чего у окна стоять!
— Поздравляю еще раз. Вот и поедете вы, Семен Петрович, в университет, — сказал секретарь райкома, пожимая руку Семену Алексашину. — Оканчивайте университет и возвращайтесь в родные края с дипломом…
— Падет зерно в хорошую почву — и хорошо идет, — заметил рядом стоявший Николай Данилович.
— Идет, — сказал секретарь, глядя в счастливое, залитое румянцем лицо Семена. — Ну что ж, пока торжественный обед начнется, пойдемте во двор, что ли, покурить.
И они вышли на крыльцо.
Мимо дома, к ссыпному пункту, шли грузовики с новым зерном. Мешки были плотно завязаны, но зерно словно само в себе заключало свет, казалось, просвечивало сквозь ткань. Алые флаги колыхались над машинами. Светлое утро стояло над всей страной. Утро урожая…
— А утро-то какое замечательное, Николай Данилыч! — сказал секретарь.
— Что и говорить: хорошо! — отозвался Николай Данилович, и на душе его было действительно хорошо.
1948