Избранные произведения. Том 6 — страница 11 из 17

Зал еще секунду немо дивился на освещенные квадраты игрового поля, на обнимавшихся игроков сборной Земли, а потом словно шторм обрушился на Дворец спорта.

— Спасибо! — сказал тренер с грустным восхищением, обнимая Ивана последним. — Мы не ошиблись в тебе, брат! Спасибо! Думаю, едва ли я когда–нибудь еще увижу такую игру. Лишь после такой отдачи ты имел право… — Он не договорил.

— Я понял, — кивнул Иван. — Лишь играя на пределе, я имел право увидеть то, что увидел.

В этот момент Иван любил всех, и возвращение домой уже не вызывало в нем отчаяния, несмотря на перспективу остаться в своем времени калекой на всю жизнь.

Его дружно оторвали от пола и подкинули в воздух.

* * *

На буфете часы пробили десять часов вечера.

Иван очнулся и поднял голову, не узнавая привычной обстановки. Он сидел на корточках на полу, в плавках, с полотенцем в руках. «Странно, — подумал он с недоумением, — странно, что я это помню! Они же должны были «ампутировать» в мозгу всю информацию о будущем. Забыли? Или все снова сводится к банальнейшему из объяснений — сон?!»

Иван встал, сделал шаг к двери, и… жаркая волна смятения хлынула в голову, путая мысли и чувства: он не хромал! Нога сгибалась свободно и легко, мышцы были полны силы и готовности к действию. Тот душевный подъем, который сопутствовал ему во время пребывания в далеком трехтысячном году, не покинул его. Значит, все это… случилось наяву?!

Он присел, пряча запылавшее лицо в ладонях, с минуту находился в этой позе, потом с криком подпрыгнул, достал головой потолок — дом был старый и потолки в нем высокие, — остановился и подумал: «А если они и в самом деле забыли? На радостях? Чего не бывает в жизни. Может быть, возвращением ведает тот же виомфант Даниил, а он всего–навсего робот, машина, взял да испортился… У меня же остались все знания и навыки спортсмена, который может родиться только через тысячу лет! И если я начну в своем времени проявлять эти чудовищные способности, я изменю реальность, говоря азимовским языком. Ну и влип! Никому ведь не скажешь, не пожалуешься и не посоветуешься… Что же делать?»

Иван снова подпрыгнул, вымещая на теле растерянность и злость, и в этот момент в комнату без стука вошла мать.

— Ваня! — прошептала она, схватившись рукой за горло. — Прости, что без разрешения, мне показалось… ты прыгал?! Ты уже не… что с тобой?

Иван обнял ее за плечи, привлек к себе.

— Все в порядке, мам, не пугайся. Я скрывал от тебя, боялся проговориться раньше времени… просто я тренировался, лечился, и… нога начала понемногу сгибаться.

Признание звучало фальшиво, но мать поверила.

* * *

Два дня Иван скрывал от всех свое физическое превосходство и мучительно размышлял, что делать дальше. Старые переживания, свойственные ему в «доисправленной» жизни, вернулись вновь, но теперь он решил их иначе: комплекс неполноценности превратился в комплекс превосходства и мучительное нежелание возвращаться к прежней жизни. Душа Ивана превратилась в ад, где добродетель боролась с низменными сторонами личности, и он все чаще ловил себя на успокаивающей мысли, что ничего плохого не случится, если он останется «суперменом», просто придется жить тихо и по возможности не проявлять своего превосходства. Омар Хайям со своими нравоучениями типа:

Ад и рай — в небесах, утверждали ханжи.

Я, в себя заглянув, убедился во лжи.

Ад и рай — не круги во дворце Мирозданья,

Ад и рай — это две половины души —

заглох совсем.

Конечно, оставался еще волейбол. Ивана тянуло на площадку все сильней и сильней, знания и возможности требовали отдачи, выхода в реальность, но показать себя в игре современников — значило раскрыть инкогнито, расшифровать себя неизвестному наблюдателю, который когда–то выявил его среди болельщиков, и тогда о нем вспомнят там, в будущем, и вернутся, чтобы исправить недосмотр… Иван приказал себе забыть не только о волейболе трехтысячного года, но и вообще о существовании этой игры, и решился на бегство, хотя бы временное, из города, в глубине души сознавая, что способов бегства от самого себя не существует.

На третий день борьбы с самим собой, притворяясь хромым, он заявился в деканат и отпросился на две недели для «лечения на море», придумав какую–то «чудодейственную» бальнеолечебницу под Одессой. Декан дал разрешение, не задав ни одного вопроса, чем облегчил мучения Ивана, и сомнения беглеца разрешились сами собой.

Вернувшись домой, он сочинил матери «командировку», с удивлением прислушиваясь к себе: лгать становилось все легче, язык произносил ложь, почти не запинаясь. Уложив вещи в спортивную сумку, позвонил на вокзал, узнал, когда отходит поезд на юг, в сторону Одессы, и полчаса унимал сердце, понимая, что возврата к прежней жизни нет: он уже переступил невидимую черту, отделяющую совесть от цинизма.

Но он недооценил своего прежнего «я». В троллейбусе нахлынули воспоминания, навалилось душное, жаркое чувство утраты, болезненного смятения, неуютной потери смысла жизни, пришлось сойти за три остановки до вокзала, пряча пылающее лицо от любопытных взоров окружающих.

— Ваня! — позвал вдруг кто–то с другой стороны улицы, выходящей прямо на набережную. Голос был мужской и знакомый, но Иван не хотел ни с кем разговаривать и с ходу свернул в дыру в заборе: справа шла стройка двенадцатиэтажного жилого дома.

Его окликнули еще раз, пришлось прибавить ходу. Иван обошел штабель кирпичей, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, одним духом, словно убегая не от настырного знакомого, а от самого себя, поднялся на самый верх здания. Никто его не остановил, принимая то ли за проверяющего, то ли за члена кооператива дома. Двенадцатый и одиннадцатый этажи еще достраивались, и он вышел на балкон десятого, выходящий на улицу и реку за ней. Внизу шел нескончаемый плотный поток пешеходов, не обращавших внимания на привычный пейзаж стройки, равнодушный ко всему, что происходит вне данного отрезка маршрута и конкретной цели бытия.

Иван поставил сумку на пол балкона и бездумно уставился в пропасть, распахнутую обрывом проспекта. Не хотелось ни думать, ни двигаться, ни стремиться к чему–то, жизнь тягуче двигалась мимо, аморфная и не затрагивающая сознание, раздражающее нервы стремление к цели растворилось в умиротворении принятого исподволь решения, как облако пара в воздухе…

Сколько времени он так простоял — не помнил.

Очнулся, как от толчка, хотя никого рядом не было. Взгляда вверх было достаточно, чтобы понять — случилось непредвиденное, грозящее отнять многие жизни тех, кто шел сейчас под стеной здания по своим неотложным делам: четырехсоткилограммовая плита перекрытия, как в замедленной киносъемке, соскользнула с края крыши, пробила ограждения лесов и зависла на мгновение, задержавшись за железную штангу, чтобы затем рухнуть вниз с высоты в тридцать метров.

— Сейчас грохнется! — сказал кто–то чужой внутри Ивана, хотя мозг, натренированный на мгновенную реакцию в трехтысячном году, уже рассчитал варианты вмешательства, способность изменить реальность события. Требовалось немногое: по–волейбольному прыгнуть с балкона вперед и вверх и «заблокировать» плиту так, чтобы результирующий вектор ее последующего падения уперся в реку. Все. И сделать это мог только один человек в мире — Иван Погуляй, с его новыми «сверхчеловеческими», по оценке современников, возможностями.

Не делай глупости, — шепнул ему внутренний голос. — Никто не знает, что ты это можешь, никто никогда не догадается, ты не виноват, что техника безопасности здесь не сработала. Ты для этого ушел из дома? Только жить начинаешь по–человечески…

Мгновение истекло. Плита сорвалась с железной стойки лесов.

Если бы еще была возможность уцелеть самому, — добавил внутренний голос, — а то ведь разобьешься в лепешку!.

В следующее мгновение Иван прыгнул, как никогда не прыгал даже во время прошедших Игр, вытянул руки, безошибочно встретил плиту в нужной точке и направил ее по дуге в реку, тем самым «заблокировав» чью–то смерть…

* * *

Уложил вещи в спортивную сумку, позвонил на вокзал, узнал, когда отходит поезд на юг, в сторону Одессы, и полчаса унимал сердце, понимая, что возврата к прежней жизни нет: он уже переступил невидимую черту, отделяющую совесть от цинизма.

Но он недооценил своего прежнего «я». В троллейбусе нахлынули воспоминания, навалилось душное, жаркое чувство утраты, болезненного смятения, неуютной потери смысла жизни, пришлось сойти за три остановки до вокзала, пряча пылающее лицо от любопытных взоров окружающих.

— Ваня! — позвал вдруг кто–то с другой стороны улицы, выходящей прямо на набережную. Голос был мужской и знакомый, но Иван не хотел ни с кем разговаривать и с ходу свернул в дыру в заборе: справа шла стройка двенадцатиэтажного жилого дома.

Его окликнули еще раз, пришлось прибавить ходу. Иван обошел штабель кирпичей, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, одним духом, словно убегая не от настырного знакомого, а от самого себя, поднялся на самый верх здания. Никто его не остановил, принимая то ли за проверяющего, то ли за члена кооператива дома. Двенадцатый и одиннадцатый этажи еще достраивались, и он вышел на балкон десятого, выходящий на улицу и реку за ней. Внизу шел нескончаемый плотный поток пешеходов, не обращавших внимания на привычный пейзаж стройки, равнодушный ко всему, что происходит вне данного отрезка маршрута и конкретной цели бытия.

Иван поставил сумку на пол балкона и бездумно уставился в пропасть, распахнутую обрывом проспекта. Не хотелось ни думать, ни двигаться, ни стремиться к чему–то, жизнь тягуче двигалась мимо, аморфная и не затрагивающая сознание, раздражающее нервы стремление к цели растворилось в умиротворении принятого исподволь решения, как облако пара в воздухе…

И в этот момент что–то произошло. Мир вокруг исчез. Иван оказался внутри серого кокона с дымчатыми стенами. Из стены вышел человек и оказался Устюжиным, тренером «Буревестника».

С минуту они смотрели друг на друга. Потом Иван кивнул: