Избранные произведения. Том I — страница 392 из 575

Но за что, напрасно ломал себе голову Мартин. Чем он оскорбил Бернарда Хиггинботама? Этот поступок казался ему диким, бессмысленным и непонятным, и он никак не мог объяснить его. В течение недели около полудюжины подобных писем было переслано Мартину редакторами разных журналов. Редакторы ведут себя очень благородно, решил Мартин. Он был им совершенно неизвестен, а между тем многие из них даже выражали ему свое сочувствие.

Они, очевидно, гнушались анонимными письмами. Он видел, что злостная попытка повредить ему не удалась. В самом деле, если из этого что-нибудь и вышло, то только хорошее, так как его имя, в конце концов, обратило на себя внимание многих редакторов. Может быть, кто-нибудь из них, читая присланную рукопись, и припомнит, что это именно о нем он получил анонимное письмо. И кто может сказать, что подобное воспоминание, как бы слабо оно ни было, не склонит весов их приговоров в его пользу?

Примерно в это же время Мартин сильно упал в глазах Марии. Однажды утром, войдя в кухню, он услышал, что она плачет и стонет от боли, с трудом водя тяжелыми утюгами. Он тотчас же поставил диагноз — грипп, напоил ее горячим виски (остатками принесенного Бриссенденом) и велел ей лечь в постель. Мария не соглашалась. Надо выгладить белье, возражала она, и сдать его вечером, иначе завтра ее семерым ребятам нечего будет есть.

Вдруг, к ее невыразимому изумлению (она до самой смерти не переставала рассказывать об этом потрясающем впечатлении), Мартин схватил утюг с плиты и бросил на гладильную доску тонкую батистовую блузку. Это была самая нарядная воскресная блузка Кэт Флэнаган, которую Мария считала необычайно взыскательной и разборчивой франтихой. Мисс Флэнаган прислала специальную инструкцию Марии, чтобы она приготовила ей к вечеру эту блузку. Всякий знал, что за Кэт ухаживает Джон Коллинз, кузнец, и Мария, кроме того, выведала частным образом, что они отправляются завтра в парк Золотых Ворот. Но напрасно старалась Мария спасти эту блузку из рук Мартина. Он заставил ее сесть в кресло, откуда она и смотрела на него вытаращенными от удивления глазами. Вскоре он подал ей блузку, и Мария собственными глазами убедилась, что вещь выглажена превосходно, во всяком случае, нисколько не хуже, чем если бы она сама выгладила ее.

— Я мог бы работать еще быстрее, — объяснил он, — если бы ваши утюги были горячее.

Однако, по ее мнению, утюги, которые были в его распоряжении, гораздо горячее тех, которыми она осмеливалась когда-либо работать.

— Вы не так обрызгиваете белье, — сказал он ей потом. — Дайте-ка я поучу вас. Надо применять давление. Обрызгивайте под давлением, если хотите, чтобы глаженье шло быстрее.

Он вытащил из погреба ящик, приделал к нему крышку и положил на нее железный лом, который собирали для сдачи ребята Марии. Спрыснутое белье укладывалось в ящик и накрывалось доской, на которую давил железный груз. Все это было очень просто и легко.

— А теперь смотрите, Мария, — сказал он, беря утюг, который был, по его мнению, «как следует нагрет».

— А когда он кончил гладить, — рассказывала потом Мария, — то показал мне, как надо стирать шерстяные вещи. «Мария, вы просто глупы, — сказал он. — Я научу вас, как стирать шерстяные вещи». И научил. В десять минут он смастерил машину из бочки, колесной ступицы и двух палок — вот как эта.

Мартин научился этой штуке у Джо в «Горячих Ключах». Спица от старого колеса, прикрепленная к вертикальному шесту, служила скалкой. Другим концом она прикреплялась к шесту, привязанному к балкам, что давало возможность приводить ее в движение одной рукой и хорошенько выколачивать шерстяное белье, находившееся в бочке.

«Больше я не стираю сама шерстяных вещей, — всегда заканчивала свой рассказ Мария. — Я заставляю ребятишек вертеть палку, спицу и бочку. Что и говорить, ловкий человек, этот мистер Иден!»

В результате, искусство Мартина и усовершенствования, введенные им в ее крошечную прачечную, сильно уронили его в глазах Марии. Романтический ореол, которым она окружила его, тотчас же рассеялся, когда она узнала, что он работал в прачечной. Все эти книги и важные друзья, приезжавшие в собственных экипажах или приносившие бесчисленное количество виски, потеряли теперь в ее глазах всякое значение. В конце концов, он тоже был рабочим и, следовательно, принадлежал к тому же классу, что и она. Теперь он стал ей понятнее и ближе, но загадочность его исчезла.

Отчуждение Мартина от его семьи продолжалось. Вслед за беспричинным нападением Хиггинботама показал свои когти и мистер Герман Шмидт. Удачная продажа нескольких рассказов, стихов и шуток принесла Мартину временное благоденствие. Он не только выкупил свой велосипед и черный костюм, но решил выделить немного денег на починку велосипеда. Мартин в знак дружеского расположения к своему будущему зятю отправил его в мастерскую Германа Шмидта. Но в тот же день велосипед был возвращен ему обратно с каким-то мальчуганом. Мартин решил, что Шмидт тоже желает выказать ему особое внимание, ибо велосипеды обычно не присылаются на дом. Но, осмотрев его, он увидел, что велосипед остался неисправленным. Мартин тотчас позвонил по телефону жениху своей сестры и услыхал, что эта почтенная личность просто не желает иметь с ним никакого дела, «никоим образом, ни при каких обстоятельствах и ни в каком отношении».

— Герман Шмидт, — весело ответил Мартин, — у меня большое желание пойти и щелкнуть вас по вашему немецкому носу.

— Если вы явитесь ко мне в мастерскую, я тотчас же пошлю за полицией, — услышал он в ответ. — Я вас проучу. О, я вас вижу насквозь и не дам себя в обиду. Я не желаю иметь ничего общего с таким прощалыгой, как вы. Вы — бездельник, а я честный труженик. Вам не удастся поживиться на мой счет только потому, что я помолвлен с вашей сестрой. Ну-ка отвечайте, почему вы лодырничаете и не хотите заняться честным трудом, а?

Философия Германа рассеяла его гнев, и он, насмешливо свистнув, просто повесил трубку. Однако вскоре его настроение изменилось и он почувствовал себя бесконечно одиноким. Никто не понимал его, и никому он, собственно, не был нужен, кроме разве Бриссендена, да и тот пропадал неизвестно где.

Наступили сумерки, когда Мартин вышел из овощной лавки и отправился домой с покупками в руках. На углу остановился трамвай, и сердце Мартина запрыгало от радости, когда он увидел знакомую тощую фигуру Бриссендена, выходившего из вагона. И прежде чем трамвай тронулся, Мартин разглядел при его свете оттопыренные карманы пальто Бриссендена, в одном из которых была бутылка, а в другом книги.

Глава 35

Бриссенден не объяснил причины своего долгого отсутствия, да Мартин и не пытался ее узнать. Ему достаточно было видеть своего друга, мертвенно-бледное лицо которого вырисовывалось перед ним сквозь пар, поднимавшийся над стаканом тодди.[134]

— Я тоже не ленился, — воскликнул Бриссенден, выслушав рассказ Мартина о выполненной им работе.

Он вытащил из внутреннего кармана рукопись и передал ее Мартину. Мартин, взглянув на заглавие, с любопытством посмотрел на своего друга.

— Да, так оно и есть, — засмеялся Бриссенден. — Недурное заглавие, не правда ли? «Эфемерида». Это вы мне его подсказали. Помните вашу мысль: человек есть последняя эфемерида. Это определение засело у меня в голове, и я должен был написать эту штуку, чтобы отделаться от него.

По мере того как он читал, раскрасневшееся лицо Мартина стало бледнеть. Это было вполне совершенное художественное произведение. Форма торжествовала над содержанием, если можно назвать торжеством то, что малейшие подробности содержания нашли себе выражение в таком совершенном построении; у Мартина от восторга кружилась голова, жгучие слезы навертывались на глаза, а по спине пробегал мороз. Это была длинная странная поэма, строк в шестьсот-семьсот, поэма фантастическая, изумительная, неземная. Она пугала и удивляла, и она действительно была вот тут, написанная черными чернилами на белой бумаге. В ней говорилось о человеке, об исканиях его совершенной души, исследующей бездну вселенной в поисках доказательства существования самых отдаленных солнц. Это была безумная оргия воображения, бушевавшая в мозгу умирающего человека, едва сдерживающего рыдания и оживляемого только трепетом уже дающего перебои сердца. Поэма звучала величественным ритмом в такт холодному гулу межзвездных столкновений, в такт шуму битв, встречам остывших солнц и вспышкам светил, внезапно воспламеняющихся в потемневшей бездне туманностей, а сквозь все это непрерывно и едва слышно, как серебряный звон, раздавался слабый, болезненный голос человека, жалкий лепет среди вопля планет и грохота солнечных систем.

— В литературе нет ничего подобного, — сказал Мартин, когда он, наконец, оказался в состоянии говорить. — Это чудесно, чудесно! У меня кружится голова. Я словно опьянел. Этот вопрос о великом и бесконечно малом — я не могу выкинуть его из головы. Этот вопрошающий, вечный, постоянно возвышающийся, слабый, жалобный голос человека все еще звучит у меня в ушах. Он похож на похоронный марш комара среди рева слонов и рычания львов. И в нем слышится ненасытная страсть. Я знаю, я смешон, но это просто какое-то наваждение. Вы — я не знаю, что вы такое — вы удивительный человек, вот и все. Но как вы этого достигли? Как вы смогли?

Мартин прервал свои восхваления, но лишь для того, чтобы начать снова:

— Я больше никогда не буду писать. Я пачкун. Вы мне показали работу настоящего мастера. Гениально! Здесь нечто большее, чем гениальность. Это выше всякой гениальности. Это сама истина, лишившаяся рассудка. Ваша поэма правдива, мой друг. Каждая строчка ее верна. Я желал бы знать, понимаете ли вы это, вы, догматик? Никакая наука не может опровергнуть вас. Это истина, вещаемая пророком, высеченная из темных железных глыб космоса, переплетенная с могучим ритмом звуков, она вылилась в нечто, полное великолепия и красоты. Теперь я больше не скажу ни слова. Я подавлен, уничтожен. Позвольте мне попробовать ее напечатать.