Избранные произведения. Том I — страница 471 из 575

Это была царственная взятка, взамен от меня требовали совершить низкий и презренный поступок. Я еще ничего не говорил. Но не потому, что был смущен или имел какие-либо сомнения. Я был просто опечален, сильно и внезапно опечален, ибо знал, что держу в руках то, что никогда не буду больше держать.

— Только один человек в Иерусалиме может спасти Иисуса, — настаивала она, — и этот человек — ты, Лодброг.

Так как я не сразу ответил, она потрясла меня за плечи, как бы желая вывести меня из оцепенения. Она трясла меня, пока не зазвенели мои доспехи.

— Говори, Лодброг, говори же, — приказала она. — Ты силен и не знаешь страха. Ты — настоящий мужчина. Я знаю, ты презираешь чернь, которая хочет уничтожить его. Ты, ты один можешь его спасти. Тебе достаточно только сказать слово, и все будет сделано, и я буду тебя любить, всегда любить за то, что ты сделал.

— Я — римлянин, — ответил я тихо, твердо зная, что этими словами я отнимаю у нее всякую надежду.

— Ты раб Тиберия, собака Рима! — вспыхнула она. — Но ты ничем не обязан Риму, потому что ты не римлянин по рождению. Вы, белые великаны Севера, — вы не римляне.

— Римляне — наши старшие братья, для нас, юношей с Севера, — ответил я. — А кроме того, я ношу доспехи Рима и ем его хлеб. — И я прибавил нежно: — Но к чему весь этот шум и гнев из-за одной человеческой жизни? Все люди должны умереть: просто и легко умереть. Сегодня или через сто лет — это не важно. Мы знаем, что это в конце концов случится со всеми нами.

Она задрожала в моих объятиях, горя страстным желанием спасти его.

— Ты не понимаешь, Лодброг. Это не простой человек. Говорю тебе, он выше всех остальных людей…

Я держал ее крепко и знал, что отказываюсь от прекрасной женщины, говоря:

— Я — мужчина, ты — женщина. Наша жизнь проходит в этом мире. Все, что касается других миров, — безумие. Предоставь мечтателям идти по пути их грез. Предоставь им то, чего они желают больше всего, больше мяса и вина, больше песен и битв, даже больше любви. Но мы с тобой пребываем здесь, среди очарования и радости, которые мы нашли друг в друге. И без того достаточно скоро наступит мрак, и ты отправишься на свои солнечные и цветущие берега, а я — к шумному столу Вальгаллы.

— Нет, нет, — вскричала она, почти вырвавшись из моих объятий. — Ты не понял. Все величие, вся доброта, все божественное заключается в этом человеке, который больше, чем человек. И он должен умереть позорной смертью: только рабы и воры умирают так! Он же не раб и не вор. Он бессмертен.

— Ты сказала, что он бессмертен, — спорил я. — В таком случае, смерть сегодня на Голгофе не сократит его бессмертия ни на волос, ни на мгновение времени.

— О, — крикнула она, — ты не поймешь. Ты только огромный кусок мяса!

— Не предсказано ли в древние времена это событие? — спросил я, потому что я научился у иудеев тому, что называл изворотливостью мышления.

— Да, да, — согласилась она. — Предсказание о Мессии. Это Мессия.

— Как же в таком случае, — спросил я, — я могу спорить с пророками? Делать из Мессии — лжемессию? Неужели пророчество твоего народа такой пустяк, что я, глупый иностранец, белокурый северянин в римских доспехах, могу изменять прорицания и мешать исполнению того, что хотел Бог и предсказывали мудрецы?

— Ты не понимаешь, — повторяла она.

— Я понимаю слишком хорошо, — ответил я. — Разве я более велик, чем боги, что могу действовать вопреки их воле? Я — человек. Я тоже преклоняюсь перед богами, пред всеми богами, потому что я верю во всех богов, иначе бы откуда они взялись?

Она вырвалась из моих жаждущих объятий, так что мои руки повисли в воздухе, и мы отступили далеко друг от друга, слушая шум толпы на улице, когда солдаты повели по ним Иисуса. И на сердце моем лежала печаль из-за того, что такая великая женщина была так безрассудна. Она хотела спасти Бога. Она хотела стать выше Бога.

— Ты не любишь меня, — сказала она медленно, и медленно в ее глазах росло обещание, слишком большое и глубокое, чтобы его можно было выразить в словах.

— Я люблю тебя больше, чем ты можешь себе представить, — был мой ответ. — Я горд своей любовью к тебе, ибо знаю, что достоин своей любви к тебе и всей любви, которую ты можешь мне дать. Но Рим — мой приемный отец, и если я изменю ему, моя любовь к тебе будет немногого стоить.

Рев толпы, следовавшей за Иисусом и солдатами, замер в отдалении. И когда стихли все звуки, Мириам повернулась, чтобы уйти, не одарив меня ни словом, ни взглядом.

Я познал в последний раз прилив сумасшедшего желания. Я прыгнул и схватил ее. Я хотел взять ее к себе на седло и умчаться с ней и моими людьми в Сирию, подальше от этого проклятого города безумия. Она сопротивлялась, я удерживал ее. Она била меня по лицу, но я продолжал держать ее, потому что ее удары были мне сладки. И вдруг она перестала сопротивляться. Она стала холодна и неподвижна, и я понял, что в том существе, которое я обнимал, не было влечения ко мне. Для меня она умерла. Медленно я выпустил ее. Медленно она повернулась и пошла. Как будто не замечая меня, она пересекла комнату в полной тишине; не оборачиваясь, раздвинула занавес и удалилась.

Я, Рагнар Лодброг, так и не научился читать и писать. Но в свое время я слышал красноречивых людей и прекрасные рассказы. Как я вижу теперь, я не научился ни красноречию иудеев, постигших суть своего закона, ни римлян, изучавших философию, свою и греческую. Поэтому я изложил здесь все просто и прямо, как может говорить человек, жизненный путь которого начался на корабле Тостига Лодброга, под кровлей Бруннанбура, затем вел через весь свет к Иерусалиму и обратно. И так же прямо и просто, по возвращении в Сирию, доложил я Сульпицию Квирину о различных событиях, происходивших в Иерусалиме.

Глава 18

Приостановка жизнедеятельности — не редкость не только в растительном мире и в низших формах животной жизни, оно свойственно и весьма развитому и сложному организму самого человека. Каталепсия — всегда каталепсия, независимо от того, чем она вызвана. С незапамятных времен индийские факиры умеют по своей воле впадать в это состояние. Это старый фокус факиров — хоронить себя заживо. Иногда люди, впавшие в подобный транс, вводили в заблуждение врачей, которые принимали их за умерших и давали приказание зарыть их при жизни в могилу.

Так как мои опыты в смирительной рубашке продолжались, я часто раздумывал об этой проблеме приостановки жизнедеятельности. Я вспомнил, что читал о крестьянах дальнего севера Сибири, которые обычно проводили долгую зиму в спячке, совсем как медведи и другие дикие звери. Ученые обнаружили, что в течение этих периодов «долгого сна» дыхание и пищеварение у них фактически приостанавливались и сердце билось так слабо, что услышать его стук мог только специалист.

Когда организм находится в этом состоянии, ему не нужны воздух и пища. Отчасти на этом соображении был основан мой вызов начальнику тюрьмы Азертону и доктору Джексону. Именно в силу этого я решился спровоцировать их на то, чтобы они дали мне сто дней смирительной рубахи. А они не посмели принять мой вызов. Тем не менее я обходился без воды так же хорошо, как и без пищи на протяжении десяти дней шнурования. Я находил нестерпимо неприятным насильственное возвращение из мира грез к гнетущему настоящему при помощи подлого тюремного врача, подносящего воду к моим губам. Поэтому я предупредил доктора Джексона, что, во-первых, я собираюсь обходиться без воды во время пребывания в рубахе, и во-вторых, что я буду противиться всякой попытке принудить меня пить.

Конечно, не обошлось без некоторой борьбы; но вскоре доктор Джексон сдался. С того момента Даррел Стэндинг пребывал в смирительной рубашке всего несколько секунд. Немедленно после того, как меня зашнуровывали, я призывал временную смерть. Практика сделала это простым и легким делом. Я приостанавливал свою жизнедеятельность и сознание так быстро, что избегал действительно ужасного страдания, являющегося следствием прекращения циркуляции крови. Очень быстро наступал мрак. А затем первым, что появлялось в моем сознании, сознании Даррела Стэндинга, был снова свет, склоненные надо мной лица и понимание того, что десять дней пролетели во мгновение ока.

Но что за чудо и великолепие — эти десять дней, проведенных мною в других местах! Путешествия через длинные цепи существований! Долгий мрак, неверный свет, разгорающийся все ярче, и прежние мои «я», которые проступали в этом свете!

Много размышлял я об отношении этих других воплощений моего «я» ко мне самому и об отношении всего моего опыта к современной эволюционной теории. Я могу уверенно сказать, что мой опыт вполне согласуется с нашими выводами об эволюции.

Я, как и всякий человек, все время нахожусь в процессе развития. Я появился не тогда, когда родился, и даже не тогда, когда был зачат. Я рос и развивался в течение неисчислимых тысячелетий. Весь опыт всех этих жизней и бесчисленных других жизней образовал сущность духа того, что представляю собою я. Понимаете ли? Все это — материя, из которой я состою. Материя не помнит, но дух — это память. Я — такой дух, состоящий из воспоминаний о моих бесконечных перевоплощениях.

Откуда вселилось в меня, Даррела Стэндинга, это биение красного гнева, которое испортило мою жизнь и привело меня в камеру осужденных? Конечно, оно не возникло тогда, когда был зачат младенец, которому суждено было стать Даррелом Стэндингом. Этот древний красный гнев гораздо старше моей матери, гораздо старше, чем самая первая мать человека.

Я весь состою из своего прошлого, с чем согласится каждый последователь закона Менделя. Все мои предшествовавшие «я» говорят во мне, имеют свое эхо и воздействуют на меня. В моем образе действий, в пылу страсти, проблеске мысли звучит и чувствуется тень, бесконечно малая тень и слабый отзвук длинного ряда других «я», которые предшествовали мне и участвовали в создании моей личности.

Сущность жизни пластична. В то же время эта сущность никогда не забывает. Отлейте ее в любую форму, старые воспоминания останутся. Все породы лошадей, начиная от тяжеловозов до шотландских пони, произошли от первых диких лошадей, прирученных первобытным человеком. И все-таки до настоящего времени человек не отучил лошадь лягаться. А я, состоящий из элементов тех первых укротителей лошадей, не освободился от их красного гнева.