Я, Даррел Стэндинг, должен теперь дополнить рассказ об этом моем существовании, которое я вновь пережил в бессознательном состоянии, затянутый в смирительную рубашку в Сен-Квентине, удивительными подробностями. Я часто интересовался вопросом, действительно ли Дэниэл Фосс доставил свое весло с надписями в филадельфийский музей.
Узнику в одиночке очень трудно наладить контакты с внешним миром. Один раз с помощью сторожа, другой — через краткосрочного арестанта я пытался обратиться с соответствующим вопросом к директору музея. Хотя они дали мне самые торжественные клятвы исполнить мое поручение, но оба обманули меня. И только тогда, когда по странной прихоти судьбы Эда Моррелла освободили из одиночки и назначили главным старостой всей тюрьмы, я смог послать письмо. Я даю здесь ответ, присланный мне директором филадельфийского музея и потихоньку переданный мне Эдом Морреллом.
«Совершенно верно, в музее находится описанное вами весло. Но мало кто знает о нем, так как оно не выставлено в открытой экспозиции. В самом деле, я занимаю эту должность целых восемнадцать лет, а между тем сам не знал о его существовании. Но, заглянув в наши старые книги, я обнаружил, что такое весло было подарено неким Дэниэлом Фоссом из Элктона, Мериленд, в 1821 году. Только после долгих поисков мы нашли весло в заброшенном верхнем чулане со всяким хламом. Зарубки и надпись вырезаны на весле совершенно так, как вы описываете. Наряду с этим у нас имеется брошюра, пожертвованная тогда же, автор которой — тот же Дэниэл Фосс; издана она в Бостоне фирмой Коверли в 1834 году. В этой брошюре Фосс рассказывает о восьми годах жизни на необитаемом острове. Ясно, что этот старый моряк очень нуждался — он продавал эту брошюру людям сострадательным. Мне очень интересно, как вы узнали об этом весле, о существовании которого не знали мы, работники музея. Верно ли мое предположение, что вы прочли рассказ об этом в дневнике, опубликованном впоследствии Дэниэлом Фоссом? Я буду рад, если вы сообщите мне это, а в настоящее время я принимаю меры для того, чтобы весло и брошюра были выставлены среди других экспонатов.
Искренне ваш, Хозиа Солсберти».
Глава 20
И вот пришло время, когда я посрамил начальника тюрьмы Азертона, заставив его сдаться без всяких условий, превратив его ультиматум «динамит или крышка» в пустую болтовню.
Он отказался от меня, как от человека, которого нельзя убить смирительной рубашкой. Он видел людей, умиравших через несколько часов, проведенных в ней. Он видел людей, умиравших через несколько дней этой пытки, хотя их расшнуровывали и отвозили в больницу прежде, чем они испускали последний вздох, и там они получали медицинское свидетельство о смерти от воспаления легких, базедовой болезни или от инфаркта.
Но меня Азертон убить не смог. Ему даже ни разу не пришлось отвозить мое изуродованное, умирающее тело в больницу. Но все-таки я должен сказать, что начальник тюрьмы Азертон очень старался и ни перед чем не останавливался. Однажды он надел на меня сразу две рубахи. Но это такое важное происшествие, что я должен о нем рассказать.
Случилось так, что одна из газет Сан-Франциско (ищущая, как всякая газета и как всякое коммерческое предприятие, товар, который принесет ей прибыль) попыталась заинтересовать радикальную часть рабочего класса тюремной реформой. Поскольку профсоюзы тогда обладали большим влиянием, в результате этого политики, держащие нос по ветру, назначили сенатскую комиссию для обследования тюрем штата.
Эта сенатская комиссия обследовала (простите мне этот иронический курсив) Сен-Квентин и нашла, что на свете нет более образцового учреждения. Сами заключенные свидетельствовали об этом. Да ни один из них и не мог жаловаться. Им пришлось уже в прошлом узнать на опыте, что значат такие «обследования». Им было очень хорошо известно, что их бока и ребра весьма скоро заболят, сразу же после того как они дадут показания… если эти показания не понравятся тюремной администрации. О, поверь мне, читатель, так повелось с незапамятных времен. Еще в древнем Вавилоне, много тысяч лет тому назад, когда я томился в местной тюрьме, это уже было старой историей.
Как я сказал, абсолютно все заключенные свидетельствовали о гуманном правлении начальника тюрьмы Азертона. И в самом деле, так трогательны были показания о доброте начальника, о хорошем качестве и разнообразии пищи, о мягкости надзирателей и общем удобстве, спокойствии и уюте тюремных камер, что оппозиционные газеты Сан-Франциско стали с воплями требовать большей суровости в управлении тюрьмами, чтобы честные, но ленивые граждане не стали совершать преступлений только ради того, чтобы попасть в тюрьму.
Сенатская комиссия нагрянула даже в одиночные камеры, где троим из нас было нечего приобретать и нечего терять. Джек Оппенхеймер плюнул им в лицо и послал всех членов комиссии и каждого в отдельности к черту. Эд Моррелл рассказал им, что за непотребное место представляла из себя тюрьма, оскорбив начальника тюрьмы прямо в лицо. Вследствие этого комиссия рекомендовала, чтобы Азертон подверг Моррелла тем старинным и вышедшим из употребления наказаниям, которые, должно быть, были изобретены предками Азертона специально для усмирения таких упрямых характеров, как этот.
Я постарался не оскорблять начальника тюрьмы. Я дал свои показания тонко, начав, как ученый, с мелких фактов, превращая свое изложение в художественное произведение, постепенно, шаг за шагом, пробуждая в моих чиновных посетителях готовность внимательно слушать меня, не перебивая и не споря… Таким образом я смог рассказать все до конца.
Увы! Ни слова из моих разоблачений не вышло за пределы тюремных стен. Сенатская комиссия выдала великолепный аттестат начальнику тюрьмы Азертону и всему Сен-Квентину. Участвовавшая в крестовом походе газета уверила своих читателей из рабочего класса, что Сен-Квентин белее снега и что смирительная рубашка, хотя и остается все еще признанным законом методом наказания неисправимых, тем не менее, при гуманном и разумном управлении Азертона, в настоящее время не применяется ни при каких обстоятельствах.
И в то время как бедные дурни рабочие читали это и верили этому, а сенатская комиссия обедала и распивала вино вместе с начальником тюрьмы за счет государства и налогоплательщиков, Эд Моррелл, Джек Оппенхеймер и я лежали в рубахах, стянутые чуть-чуть потуже и мучительнее, чем когда бы то ни было прежде.
— Это смешно, — простучал мне Эд Моррелл носком сапога.
— Мне это уже начинает надоедать, — простучал Джек.
Что же касается меня, то я тоже простучал им что-то горькое и саркастическое, вспоминая тюрьмы древнего Вавилона. Я улыбнулся великой космической улыбкой и погрузился в величие «временной смерти», которая делала меня наследником всех веков и всадником во всеоружии, погоняющим время.
Да, дорогой брат, в то время как славословия в адрес Азертона появились в прессе, а почтенные сенаторы обедали и пили вино, мы, три мертвеца, вместе погребенные заживо, исходили потом в объятиях брезента.
И после обеда, согретый вином, начальник тюрьмы Азертон сам явился к нам посмотреть, как идут наши дела. Меня, как всегда, они нашли в спячке. Впервые доктор Джексон был обеспокоен. Я был возвращен к действительности из мрака бессознательного состояния с помощью нашатырного спирта. Я улыбнулся лицам, склонившимся надо мной.
— Притворство, — фыркнул Азертон, и я понял, что он изрядно пьян, таким красным было его лицо и так туго он ворочал языком.
Я облизал губы в знак того, что хочу воды, так как желал кое-что ему сказать.
— Вы осел, — наконец смог произнести я холодно и четко. — Вы — осел, трус, дворняжка, ничтожество, такое низкое, что даже жаль плевка для вас. В этом отношении Джек Оппенхеймер чересчур великодушен к вам. Что же касается меня, без стеснения скажу вам, что единственная причина, почему я не плюю в вас, это та, что я не могу так опуститься и так унизить свою слюну.
— Ты перешел границы моего терпения, — проревел он, — я убью тебя, Стэндинг!
— Вы пьяны, — возразил я. — И я вам посоветую — если уж вы сами не можете сообразить — не делайте этого при стольких свидетелях из числа ваших тюремных псов. Они вас выдадут в один прекрасный день, и вы потеряете свое место!
Но вино совсем свело его с ума.
— Наденьте на него вторую рубашку, — скомандовал он. — Ты обречен, Стэндинг. Но ты не умрешь в рубахе. Тебя потащат на кладбище из больницы.
На этот раз поверх первой рубашки была сзади надета вторая и затянута спереди.
— Господи, Господи, начальник, как же холодно, — зубоскалил я. — Очень холодно. Поэтому я, право, весьма благодарен, что вы одели меня в две рубахи. Мне теперь будет совсем хорошо.
— Туже! — крикнул он Элу Хэтчинсу, который затягивал шнур. — Упрись ногой ему в брюхо. Сломай ему ребра.
Могу удостоверить, что Хэтчинс старался, как только мог.
— Попробуй-ка еще клеветать на меня, — неистовствовал Азертон, с краской гнева и вина, пылающей на его лице. — Видишь, что ты получил за свое вранье? Твой жребий брошен, Стэндинг. Это твой конец. Слышишь? Это твой конец.
— Окажите мне милость, начальник, — прошептал я еле слышно, ибо терял сознание. Я был почти в обмороке, так меня стянули. — Наденьте на меня три рубахи, — пытался я продолжать, в то время как тюремные стены колебались вокруг меня, а я напрягал всю свою волю, чтобы удержать сознание. — Еще одну рубаху… начальник… Мне… будет… гораздо… гораздо… теплее…
И мой шепот затих, потому что я погрузился во временную смерть.
Я никогда уже не был прежним человеком после этой «двойной» рубахи.
Никогда больше мой организм не мог уже питаться должным образом, независимо от того, какой была пища. Мои внутренности так изуродованы, что мне не хочется даже думать об этом. Тупая боль в ребрах и желудке не покидает меня и сейчас, когда я пишу эти строки. Но бедный механизм, с которым так плохо обращались, все же сослужил свою службу. Он позволил мне дотянуть до настоящего времени и даже до того дня, когда они выведут меня в рубашке без воротника и обхватят мою шею хорошо натянутой веревкой.