— Это значит, — рассчитывал корреспондент, — что когда все участки будут розданы, то надел получат двести пятьдесят семей, то есть, считая по пять душ человек на семью, тысяча двести пятьдесят человек.
— Немного меньше, — поправил Дик, — участки уже теперь заняты все, а у нас всего тысяча сто с небольшим. Но надежды на будущее большие, — он улыбнулся. — Еще несколько хороших годков, и мы получим в среднем по шесть человек на семью.
— У нас? Кто это «мы»? — спросил Грэхем.
— У меня есть комитет из хозяев-экспертов: это все мои служащие, за исключением профессора Либа, которого мне на время уступило федеративное правительство. Дело в том, что им придется волей-неволей вести хозяйство на свою личную ответственность, но с помощью научных методов, рекомендованных нашими инструкциями. Почва там совершенно одинакова; каждое хозяйство, точно горошина в своем стручке, среди всех других ферм. Результаты работы каждого в свое время должны сказаться. Конечно, возможны и неудачи из-за лени или тупости. Средний урожай остальных двухсот пятидесяти ферм это покажет. И с такими неудачниками не станут мириться. Им придется уйти — средние показатели соседей послужат доказательством. Это справедливые условия, ведь никто ничем не рискует. Каждый фермер может рассчитывать на свои поля, на то, что они прокормят его с семьей, и, кроме того, он получит жалованье тысячу долларов в год, то есть может быть уверен в сотне долларов в месяц, независимо от урожая и от своих способностей. Но наиболее толковые и трудолюбивые фермеры будут, конечно, обгонять лентяев. Вот и все. Это будет замечательная показательная школа интенсивного сельского хозяйства. К тому же у них будет гарантия не только в виде определенного жалованья. После уплаты жалованья я лично должен выручить шесть процентов. Если же земля даст больше, то остальные проценты пойдут фермерам.
— Отсюда следует, что всякий сколько-нибудь предприимчивый фермер будет работать дни и ночи, чтобы увеличить прибыль, это я понимаю, — заметил корреспондент «Вестника». — Да что уж там, ведь и сто долларов не каждый день попадаются. В Соединенных Штатах средний фермер не зарабатывает и пятидесяти даже на собственной земле, особенно если вычесть жалованье рабочим и свой личный труд. Разумеется, толковые люди пойдут на все, чтобы удержаться на таком месте, они уж будут следить, чтобы все члены их семьи достойно потрудились.
— Имеется возражение, — заявил присоединившийся к говорившим Терренс Мак-Фейн, — вечно слышишь одно и то же: работа. Эта мысль о вечной работе прямо отвратительна. Вот живет на каждом таком участке человек и от восхода до заката надрывается в поте лица, к чему? Ради куска мяса и куска хлеба, да, пожалуй, еще ради ветчины к хлебу. Где же цель жизни? Разве хлеб и варенье — это и есть цель, смысл жизни, наша задача? Ведь человек умрет, как умирает рабочая лошадь, после целой жизни тяжелого труда — к чему это все было? Хлеб, и мясо, и варенье, вот и все; сытое брюхо да домик, где бы укрыться от холода? А потом тело сгниет в темной затхлой могиле.
— Но, Терренс, ведь и вы умрете? — ответил Дик Форрест.
— Да, но после часов, проведенных со звездами, с цветами, под гущей деревьев, под шорох трав. С книгами, философами, их мыслями! Упоенный красотой, музыкой, всем, что дает искусство. Что же, и я истлею во мраке, но все же со мной останется то, чем я жил, все, что я взял от жизни. Это не то, что ваши двуногие волы на отмеренных им двадцатиакровых участках! С утра до ночи трудиться, потеть с мясом и хлебом в желудке, с прочными крышами над головой и с целым рассадником младенцев, которые и после них будут жить все той же трудовой скотской жизнью, наполнять себе брюхо тем же мясом и хлебом, гнуть спины в тех же мокрых от пота рубашках и так же исчезнут во мраке, получив от жизни только мясо и хлеб да, пожалуй, вино да варенье.
— Но должен же кто-нибудь работать, чтобы дать вам возможность бездельничать! — с негодованием возмутился мистер Умболд.
— Вы правы, как это ни печально, — угрюмо согласился Терренс, но лицо его тотчас же просияло. — Но я благодарю Бога за все это, за четвероногих и двуногих, за рабочую скотинку, что пашет, и за ту, что в рудниках добывает уголь и золото, за всех глупых работяг, благодаря которым у меня гладкие руки; за то, что они облекают властью таких чудесных парней, как наш Дик, который вот улыбается мне и делится со мной своим добром, покупает мне новейшие книги, сажает меня к себе за стол, обслуживаемый все той же двуногой рабочей скотинкой, к камину, выложенному теми же работягами, дает мне кров, постель в джунглях под мандроновыми деревьями, где труд никогда не посмеет разевать свою безобразную пасть.
В эту ночь Грэхем долго не мог уснуть. Он был непривычно взволнован и Большим домом и маленькой хозяйкой. Он присел на кровать, полуодетый, куря трубку, и неотступно видел ее такой, какой она ему являлась наяву в течение истекших двенадцати часов, — во всех ее нарядах и во всех настроениях. То она рассуждала о музыке, восхищая его своим вкусом; то вовлекала философов в спор, а сама от них ускользнула, чтобы засадить гостей за бридж; то забралась в большое кресло, где казалась такой же молоденькой, как и окружающие ее девушки; он вспоминал, как стальным звуком голоса она сдержала шумливость мужа, угрожавшего спеть песню Горного Духа, как бесстрашно управляла в бассейне тонущим жеребцом и как всего несколько часов спустя она плавно вышла навстречу гостям, такая особенная, ни на кого не похожая.
Весь Большой дом, с его чудесами и своеобразием, неразрывно связанный с образом Паолы Форрест, заполнял его воображение. Снова и снова видел он перед собой тонкие жестикулирующие руки Дар-Хиала, черные баки Аарона Хэнкока, провозглашающего догматы учения Бергсона; потертые рукава куртки Терренса Мак-Фейна, обращающего к Богу благодарственную молитву за двуногую скотинку, дающую ему возможность кормиться за столом у Дика Форреста и жить у него же в роще под сенью мандроновых деревьев.
Грэхем выбил из трубки золу, еще раз окинул взглядом незнакомую комнату, обставленную по всем требованиям современного комфорта, повернул выключатель и растянулся между прохладными простынями. Но сон не приходил. Снова он слышал смех Паолы Форрест. Снова и снова вспоминал серебристые и стальные оттенки в ее голосе, снова, в темноте, он видел гибкость ее коленок, приподнимающих платье. Яркость мелькающих видений почти тяготила его; он чувствовал, что не в силах от них избавиться. Они возвращались и въедались в мозг; перед ним проходили картины, полные света и красок, и хотя он знал, что их порождает лишь его воображение, они не теряли реальности.
Когда Грэхем, наконец, уснул, у него все еще оставалось подсознательное восхищение таинственным процессом эволюции, из простейшей клетки создавшей это прекраснейшее сочетание материи и духа, которое называют женщиной.
Глава 12
На следующее утро Грэхем познакомился с порядками Большого дома поближе. Впрочем, О-Дай уже накануне посвятил его во многое и сам, кстати, узнал, что гость предпочитает в постели пить только чашку кофе, а завтракать за общим столом. О-Дай также предупредил Грэхема, что в столовой завтракают от семи до девяти часов, кому как удобно; О-Дай объяснил также, что если понадобится автомобиль, экипаж или лошадь или он захочет выкупаться, ему следует только об этом сказать.
Войдя в столовую в половине восьмого, Грэхем успел проститься с корреспондентом и вчерашним клиентом, спешившими сесть в автомобиль, чтобы уехать в Эльдорадо к утреннему поезду на Сан-Франциско. Он сел за стол один, и слуга-китаец с изысканной вежливостью предложил заказать, что ему будет угодно — мяса, каши или фруктов. Грэхем попросил яиц всмятку и копченой грудинки. Сейчас же затем вошел, как будто случайно, Берт Уэйнрайт. Его напускная небрежность объяснилась очень быстро: не прошло и пяти минут, как появилась Эрнестина в утреннем чепце и очаровательном халатике и крайне удивилась, застав столько народу в эту раннюю пору.
Немного погодя, когда они все трое уже поднимались из-за стола, вошли Льют и Рита. Грэхем с Бертом перешли в бильярдную, и за игрой Берт сообщил, что Дик Форрест к завтраку никогда не выходит, работает в постели с самого раннего утра, пьет кофе в шесть и только в очень редких случаях появляется среди гостей раньше, чем ко второму завтраку, в половине первого. Что же касается Паолы Форрест, то Берт рассказал, что она плохо спит, поздно встает, живет в просторном флигеле, выходящем на особый дворик, который он и видел только раз; она очень редко выходит раньше половины первого, а то и позже, и дверь ее комнаты открывается без наружной ручки.
— Хотя она и здоровая и сильная и все такое, — пояснял он дальше, — но у нее врожденная бессонница. Со сном у нее всегда были проблемы, даже в детстве. Но ей это как-то не вредит. Сила воли у нее удивительная, и она владеет собой. Нервы у нее вечно очень напряжены, но, вместо того чтобы метаться и волноваться, когда ей не спится, она просто приказывает себе лежать совершенно спокойно, давая телу полный отдых. Такие ночи она называет «белыми». Иной раз она засыпает на заре, а то в девять или десять утра. Тогда она спит позднее, а выходит лишь к обеду, совершенно свежая и веселая.
— Видно, это действительно у нее врожденное, — заметил Грэхем.
Берт утвердительно кивнул.
— Девятистам девяносто девяти женщинам из тысячи из такого положения не выкрутиться бы, а ей хоть бы что. Не выспится в свое время, поспит в другое — и наверстает.
Берт Уэйнрайт много еще чего рассказал о хозяйке. И Грэхему нетрудно было догадаться, что, несмотря на давнишнее знакомство, молодой человек благоговеет перед ней.
— Я еще не видел никого, кого бы она себе не подчинила, — сознался он. — Мужчина ли, женщина ли, слуга, возраст, пол, общественное положение — все это не имеет значения, если она посмотрит и заговорит как-то так свысока. Как она этого достигает, не знаю! Глаза ее загорятся каким-то особым светом или губы сложатся в какую-то особую складку, уж не знаю, но так или иначе, только ее слушаются, это несомненно.