— Пойдём позавтракаем, буфет уже открылся, — сказал Лука.
— Пойдём. У меня просьба к тебе: договорись с Гореглядом, пусть разрешит нам зайти в сборочный, очень хочется посмотреть, как наши гайки будут ставить на место. А голодный я, как волк.
Лука вспомнил о горе маминых бутербродов и улыбнулся. Феропонт понял его и на улыбку ответил улыбкой.
— Как известно, хороший аппетит был всегда признаком доброго здоровья.
Они пошли по проходу к буфету, и вдруг парень остановился, увидев на доске, где обычно помещались итоги соцсоревнования, большой плакат, украшенный традиционным Венькиным самолётом. Большими буквами было написано:
«Отлично работали товарищи!» Под этими словами две фамилии: «Лихобор и Тимченко», — а дальше цифры перевыполнения нормы.
— Примитивная агитация. — Феропонт попробовал было встать в свою привычную позу и вдруг осёкся, замолчал, так неуместно, фальшиво прозвучали для него самого эти слова. Смутился, пошёл быстрее, будто не придавая плакату никакого значения, а в душе всё пело от счастья и хотелось пройти ещё и ещё раз около плаката, чтобы все люди знали, что это именно он, Феропонт Тимченко, работал сегодня отлично.
Через два дня они с Лукой пошли в сборочный цех и увидели почти готовый самолёт. А ведь недавно существовал только рисунок, замысел… Каждый из рабочих сделал совсем немного — гайку, болт, элерон, какую-то часть фюзеляжа, кресло для пилота, шасси… А все вместе сотворили чудо — самолёт, и скошенные крылья его скоро коснутся синего поднебесья.
Феропонт сразу увидел гайку в руках у слесаря.
Хвостовое оперение самолёта напоминало огромный трёх лепестковый серебряный цветок. Монтажник с тарировочным ключом в руке добивался абсолютного равновесия и одинакового напряжения между тремя лепестками — килем и стабилизаторами. Перекос исключён самой конструкцией, но важно другое — необходимое для пилота ощущение чуткости, послушности руля. Вот этого-то и добивались монтажники.
— Хорошие гайки, — гордо сказал Феропонт, когда они возвращались к своему цеху.
— Да, — ответил Лука. — Умелые руки их сделали.
— Цитирую Горегляда, — торжественно объявил ученик: — От скромности ты не умрёшь.
— Я не о себе, о тебе сказал. Иногда говорят: лёгкая или тяжёлая рука. Так вот, у тебя умная рука…
— А ты и рад: перевоспитал Феропонта Тимченко. Ошибаешься…
— Поживём — увидим, но работу эту ты по гроб жизни не забудешь. Вот, возьми на память. — И протянул парню готовую гайку. Феропонт снова покраснел от удовольствия. И когда уже исчезнет эта дурацкая способность краснеть по любому поводу? Как малый ребёнок.
— Она нужна в сборочном.
— Мы же с запасом сделали. Брака, как тебе известно, не было.
— Где же сорок девятая? Неужто себе взял? — Парень обрадовался: будет у них по одинаковому сувениру в память о первой совместной рабочей ночи.
— Нет, возьму позже. Сейчас она у Горегляда. Показывает комиссии, оформляет документацию. Испытание по теории пройдёшь — и ты уже не ученик…
— Нет, я не хочу.
— Чего не хочешь? Стать самостоятельным токарем?
— Я с тобой хочу.
— А мы и будем вместе. Куда я денусь? Это уж, видно, нам на роду написано быть вместе…
— Ненадолго, — сказал Феропонт.
— Нет, надолго. На всю жизнь, — ответил Лука. — Кем бы ты ни стал потом, всё равно этой ночи не забудешь. И я не забуду.
Феропонт хотел что-то сказать и не рискнул: в горле непривычная сухость и спазмы, и глаза подозрительно чешутся. Лучше промолчать.
До сорок первого цеха дошли молча.
— Давай махнём в театр? — спросил Феропонт.
— С удовольствием. У меня теперь все вечера, кроме субботы, свободные.
— И ещё одна просьба: зайди как-нибудь к нам, я хочу тебя с моими предками познакомить.
— Нет, — сказал Лука. — Эта встреча вряд ли принесёт радость твоему отцу.
— Ты думаешь, он тебя считает виноватым?
— Не думаю. Просто у него осталось неприятное воспоминание. Одним словом, не надо…
Лука сказал «у меня все вечера свободны» и погрустнел, пропало у него хорошее настроение, возникшее там, в сборочном цехе. Да, вечера у него свободны. И он сам виноват в этом. Нечистый дёрнул его за язык рассказать всё Майоле… Вот и казнись теперь, ходи в театр с Феропонтом. Ничего, скоро откроются подготовительные курсы в институт. Чего, чего, а работу себе он найдёт. Лишь бы не думать о Майоле. Она, конечно, о Луке ни разу не вспомнила, вычеркнула его из жизни, и всё. А вот Лука Лихобор не станет этого делать.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
В понедельник назначен был переезд в новый корпус. В субботу, когда Лука появился в госпитале, его встретил невероятный шум. У инвалидов, как ни странно, обнаружилась уйма личных вещей, не только собранных за последнее время, но привезённых ещё с фронта. У моряка лежал под матрацем старательно спрятанный, но долгие годы не чищенный пистолет, старый немецкий «парабеллум» с обоймой патронов.
— Зачем он вам? — удивился Лука. Ведь ни поднять оружие, ни тем более выстрелить матрос первой статьи не мог: по самые плечи были отняты руки.
— Положи в сундук, пусть лежит, — рявкнул моряк.
Лука послушно выполнил приказ.
Отец хотел захватить с собой в новый корпус портрет Майолы, который по его просьбе няня приклеила к стене синтетическим клеем. И теперь Семён Лихобор требовал, чтобы сын снял картинку, не повредив её.
Лука взглянул на серьёзное, сосредоточенное лицо Майолы и опустил глаза — так заколотилось сердце.
— Чего ты встал, как горшок с кашей! — командовал отец. — Принеси мокрую тряпку, намочи бумагу, должна она. окаянная, отклеиться. Без портрета я отсюда не уеду, и осторожно — испортишь, я тебе голову оторву.
Лука пошёл к няне, взял мокрое полотенце, но синтетический клей не поддавался.
— Вместе со стеной заберём его отсюда. — Отец стоял на своём.
— Корпус завалится, — насмешливо возразил Лука.
— Пускай валится, туда ему и дорога! — кричал отец. — В понедельник принесёшь молоток и зубило, осторожно вырубишь.
— Хорошо, — покорно проговорил сын, соглашаясь на всё, лишь бы только отвлечь внимание отца от портрета. В душе он был уверен, что отец затеял всю эту мороку нарочно, желая напомнить Луке о Майоле.
Когда все пожитки инвалидов были упакованы, Семён Лихобор передумал:
— А зачем нам, братва, это старое барахло? Я с собой ничего не возьму. Только портрет из стены вырубим. Новую жизнь начинаем… Когда мы отсюда выедем, возьмём спички, бутылку бензина и подпалим всё к чёрту лысому! Чтоб и не вспоминалось!
— И сядешь в тюрьму за поджог государственного имущества, — закончил Лука.
— Так ты ловко, незаметно подожги. Эти корпуса всё равно снесут, с землёй сровняют. А нам хочется по смотреть, как будет ясным огнём пылать наше лихо.
— Нет, — ответил Лука, — чего не обещаю, того не обещаю.
— Ладно, но молоток и зубило принеси обязательно.
— Принесу. Ну, всего хорошего, — попрощался Лука и вышел из девятой палаты. Сердце его наполнялось щемящей острой болью, стоило ему ступить ногой на территорию госпиталя. Можно, конечно, переехать в новое красивое здание, можно сжечь эти бараки и сровнять их с землёй, но разве сожжёшь вместе с ними твоё горе, Семён Лихобор?
Лихобор вышел на крыльцо, в светлом небе раннего вечера отчётливо вырисовывались серо-зелёные, измученные зимой верхушки сосен, вдохнул всей грудью смолистый запах апрельского ветра. Хорошая всё-таки штука — весна…
— Здравствуй, — послышалось совсем рядом, и Лука вздрогнул. Майола Саможук сидела на лавочке, лицо строгое, деловое, смотрит на Луку равнодушно.
Сложным путём пришла девушка к этой хорошо знакомой скамейке. Тогда, в их последнюю встречу, она нашла в себе силы бросить в лицо Луке обидные слова, и потом, поблагодарив шофёра на прощание, пришла домой внешне спокойная: ни отец, ни мать ничего не заметили. Но после разговора с Загорным всё перепуталось.
Гимнастку в синем трико с алой трепетной лентой в руке она не забывала. Стоило только закрыть глаза, как сразу плыла в памяти, то извиваясь, то вихрем взлетая вверх, то покорно стелясь к ногам, широкая красная полоса, словно перечёркивая крест-накрест жизнь Майолы. Не забывала девушка и разговора с Загорным, и его слова, сказанные ей на прощание…
Чего же он требовал? Чтобы она сама пошла и сказала этому упрямому, зазнавшемуся Луке: «Я люблю тебя, женись на мне, пожалуйста»? При одной мысли об этом мороз пробегал по коже. Ходить на тренировки и видеть серьёзное лицо Василия Семёновича тоже почему-то стало неприятно, тренер стал частью чужого, враждебного девушке мира, в котором жил Лука Лихобор.
Казалось, в жизни она всё сумела подчинить своей воле. Оставалась неприкосновенной одна святая точка — госпиталь инвалидов. Здесь всё напоминало о Луке, во ведь можно было не подходить к седьмому корпусу, тем более, что её подшефный, пятый, стоял на отшибе.
В пятом корпусе тоже мечтали о переезде в новый дворец, о новой жизни, не похожей на нынешнюю, хотя каждый понимал, что изменится она только внешне…
И всё чаще представлялся Майоле праздник — День Победы с торжественным парадом пионеров перед героями войны. Зашла в комитет комсомола, рассказала о своём плане.
— У тебя мания, ты просто помешалась на грандиозных мероприятиях! — Вячеслав Савчук пятернёй расчесал свою густую шевелюру. — Такой парад организовать под силу только райкому комсомола…
— Так что же делать?
— Уменьшить масштабы, из заоблачных мечтаний опуститься на нашу грешную землю. Взять пионерский отряд, прийти к инвалидам, поздравить их с Днём Победы, преподнести каждому по букетику, я уверен, они будут тронуты таким вниманием. И деньги на это у нас найдутся, профсоюз потрясём — даст…
— Профсоюз? — со страхом переспросила Майола.
— Конечно, профсоюз. Как я вижу, тебе эта мысль и в голову не приходила. А профсоюзная организация у нас здорово отстала. Я с ними сам поговорю…
— Отстала? Нет, не везде! — сказала Майола и вышла из комнаты, хлопнув дверью. Савчук удивлённо пожал плечами, дёрнула же его нелёгкая дать комсомолке Саможук это поручение. Вцепилась, как репей, и, видно, не отстанет, пока не доведёт дело до конца. У них у всех такой характерец, у этих мо