Шамрай обессиленно опустился на траву и, прислонясь спиной к ящику с инструментами, устало прикрыл глаза. Он слушал рокочущий бас, довольный смешок кузнеца, и покой разливался в его душе. Хотелось лежать вот так, как лежал он, час, день, вечность, в этом удобном дворике, где как-то очень по-домашнему и родному пахло землёй после дождя.
Четыре дня он отлёживался в старом, заброшенном сарае, притулившемся на поляне небольшого лесочка, примыкавшего к селу. В сарае, видно, когда-то ещё до войны хранили сено, но сейчас были свалены брошенный сельскохозяйственный инвентарь, поломанные машины.
Вечером сонную тишину леса спугнули осторожные шаги человека: Клод Жерве, тщательно прикрыв за собой дверь, присел рядом с Шамраем.
— Надо уходить. Завтра будет облава. Тебя ищут.
— Откуда ты знаешь?
— В нашем селе ажан — неплохой парень. А после Сталинграда стал и вовсе ласковым.
— Как называется ваше село?
— Лонваль. А тебе зачем?
— Хочу знать, где тебя найти после войны.
— Блестящая идея. И потому давай выпьем за победу. Конечно, вино не то, но всё-таки…
Он вынул из кармана бутылку вина, два алюминиевых стаканчика.
— Ну, давай за Сталинград.
Они выпили.
— Вот тебе немного хлеба и сыра, — сказал Жерве. — На один день хватит. А там что-нибудь найдёшь. Красть не советую. Твой путь лежал на юго-запад от Парижа. Это верная дорога — там маки, но идти туда очень далеко, и я там никого не знаю. Ты пойдёшь прямо на север — к шахтёрам. У меня есть адрес одного хорошего знакомого. Город Терран, улица Бордо, номер девять. Имя — Морис Дюрвиль. Повтори.
Шамрай послушно повторил.
— Ещё раз! Ещё раз!
Лейтенант улыбнулся, но адрес повторил трижды: записывать ничего нельзя, это ясно.
— До Террана ты пойдёшь вот так… — Жерве перечислил города и сёла, через которые предстояло идти Шамраю. — Туда километров восемьдесят. Иди ночью и на рассвете.
— Кто такой этот Морис Дюрвиль?
— Шахтёр. Там, в Терране, все шахтёры. Давай ещё вспрыснем на прощание, и трогай. Наш полицейский сказал правду. Но облаву могут начать и раньше. Его могли обмануть, такое уже бывало… Ничего, приличное вино. Ну, счастливо тебе!
Они обнялись. Борода Клода Жерве, как железная щётка, уколола свежевыбритую щеку Шамрая.
— Старый осёл, самое главное-то я и забыл, — сказал кузнец. — Когда найдёшь Мориса, отдашь ему вот эту штуку, — он протянул Шамраю затейливо скрученный железный гвоздик. — Это пароль. Иначе он тебе не поверит. Если тебя поймают, скажешь, что просто безделушка, чтобы прочищать от табака трубку. Ну, кажется, всё. Не отлежался ты как следует, но ничего не поделаешь. Бон шанс!
— Бон шанс, — улыбаясь, ответил Роман Шамрай и пошёл из леса. Маршрут ясно отпечатался в его мозгу, будто его вырубили на камне. Адрес он будет помнить теперь до самой смерти. Удивительное, восторженное настроение наполнило всё его существо. Впервые за два года мытарств он точно знал, куда шёл.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
До Мориса Дюрвиля он не дошёл всего лишь пятнадцать километров. Поймали его на четвёртый день, именно тогда, когда стрелка, установленная на развилке шоссе, указывала: «Terran — 15».
Местность здесь заметно отличалась от Лонваля, была устлана пологими холмами, похожими на застывшие волны. До моря ещё было далеко, но об океанском просторе здесь напоминал временами налетающий, влажный, порывистый ветер.
Но что это? Впереди, над просторной долйной стали вырисовываться чёрные конусы терриконов. Хорошо знакомые, совсем такие же, как в родном Донбассе. Уже видны и шахты, линии электропередач. Вот и ощущается с детства близкий, неповторимо едкий запах угля.
— Ты пришёл в шахтёрский край, — обрадованно сказал сам себе Шамрай. — Тут тебе наверняка удастся найти друзей.
Шамрай с той страшной минуты, как попал в плен, был одинок. Правда, встречались хорошие люди, товарищи по несчастью, но близкого друга, которому можно было бы полностью доверить сокровенную думу, среди них пока не попадалось. И вот именно тогда, когда эта желанная надежда проснулась в сердце лейтенанта, из небольшого лесочка, раскинувшегося рядом с шахтёрским посёлком, выехал французский полицейский, сердито посмотрел из-под широкого козырька на Шамрая, мгновение поколебался, не зная, остановиться ему или проехать. Потом решительно опустил ногу с педали велосипеда на землю и потребовал:
— Папье!
Этого проклятого слова больше всего боялся Шамрай. Документы! Ну, какие у него документы?! Нарукавная повязка военнопленного до сих пор была его единственным документом. Она и так удивительно долго служила ему верой и правдой. Всякому везению всё-таки рано или поздно приходит конец.
Вот он и наступил. Скверно и несправедливо устроен мир. Всё ужасное и кровавое, что пришлось пережить Шамраю до сих пор, казалось совсем незначительным в сравнении с этой последней бедой.
Лейтенант подавленно усмехнулся, непонимающе развёл руками.
Полицейский насупился, посмотрел на Шамрая маленькими пронзительными глазками, положил короткую в тёмных пятнах и редких чёрных волосках руку на кобуру пистолета и раздражённо повторил:
— Папье!
Полицейский поссорился с женой, и потому в это утро свет ему был не мил. Эта красотка заявила, что из полиции ему нужно бежать, пока не поздно: бошей скоро разобьют. А куда бежать? К кому? Он и сам отлично видел: немцы уже не те, что были, спиной повернулась к ним фортуна. Во Франции их осталось совсем немного — все тылы старательно вычесаны. В газетах пишут: Гитлер на Восточном фронте готовит решающий удар, но после Сталинграда ему уже никто не верит. Вот и болтает теперь что в голову взбредёт эта черноглазая полуфранцуженка-полуиспанка. Раньше молчала, будто воды в рот набрала, а теперь, смотри, разбушевалась. Если бы не было этой неприятной ссоры, полицейский, может быть, проехал бы мимо Шамрая, не обратив на него внимания.
На свою беду, Шамрай подвернулся ему под руку.
— Папье! — в третий раз крикнул полицейский, сердито посматривая чёрными, как буравчики, глазами.
— Нету, — простодушно признался Шамрай.
— Иди, — приказал полицейский, вынимая пистолет. — Руки назад.
Шамрай послушно заложил руки за спину и пошёл: с пистолетом шутки плохи. Неужели не найдётся какой-нибудь возможности убежать по дороге?..
Теперь, когда, казалось, он был у цели, попасть о руки гестапо просто обидно и невероятно.
А получить пулю в спину?
В том, что его арестовал французский полицейский, а не гестаповец, плохое утешение — не всё ли равно, все они связаны одной верёвочкой. Гестапо или французская полиция — какая разница.
Полицейский попробовал заставить своего пленного идти впереди велосипеда. Это оказалось нелёгким делом, потому что в таком случае приходилось ехать медленно и всё время сохранять равновесие. Быстрее передвигаться пленный не мог. Пришлось слезть с велосипеда и идти пешком, а тут у него, как назло, нестерпимо разболелись мозоли на правой ноге, стали печь, словно раскалённые угли. Бес его дёрнул задержать этого пленного. Пусть бы шёл себе на все четыре стороны. Такого мнения, как оказалось, придерживалось и начальство.
— Для какого дьявола ты его привёл? — раздражённо встретил их начальник полиции инспектор Курбе.
— У него нет документов, — демонстрируя своё служебное рвение, заявил полицейский.
— Опять канитель, — откровенно недовольно пожал плечами начальник полиции. — Ну хорошо, раз привёл, пусть остаётся… А вообще, Франсуа… — «Совсем не обязательно каждого пленного тащить в полицию, — хотел сказать инспектор. — Пусть ими занимается гестапо, если имеет такую охоту». Но он промолчал: нельзя расхолаживать подчинённых, пусть стараются. И тут же добавил — Хорошо, посади его пока что в камеру. Потом разберёмся.
И зевнул откровенно сладко. Прошлую ночь он дал прикурить, есть что вспомнить. Вчера из Парижа приехала мадам Прето, его хорошая и давняя подруга, настоящая аристократка. «Настоящая аристократка» на этот раз имела намерение закупить овощей если удастся, побольше мяса. В голодающем Париже на такой операции можно было прилично заработать. Он, Поль Курбе, обещал ей помочь и слово своё, конечно, сдержит. Они давно знакомы, и в этот раз встретиться им было особенно приятно.
Сейчас мадам Прето сладко спит в инспекторской спальне, и старая Полет, экономка, недовольно слушает её тонкий аристократический храп. Потом Полет целых две недели будет злиться, и жизнь бедного Поля Курбе превратится в кромешный ад. Но что поделаешь? За любовь надо расплачиваться. На войне, как на войне. А пока, пожалуй, не мешало часика два вздремнуть. Ничего, служба подождёт.
Поль Курбе так и сделал, предупредил часового, что часа два его не будет, запер дверь и, опустившись в своё глубокое кресло, склонил голову к плечу и сразу заснул.
А Шамрай в это время внимательно, стараясь не пропустить ни одной мелочи, знакомился со своей камерой. Да, это не тот подвал, откуда ему недавно удалось бежать, это настоящая камера с надёжной решёткой и глазком в дверях. До чего же скверно и несправедливо устроен мир! Ему захотелось, как в детстве, уткнуться лицом в тёплые колени матери и заплакать, сладко и горько до отчаяния. Но уже давно у него нет матери, умерла за три года до войны. Схоронили её в Суходоле, на кладбище у самого Днепра, мимо которого во мраке ночной реки перемещаются красно-зелёно-белые огоньки пароходов…
А вот воспоминание о прикосновении к её тёплым коленям, к сухим, лёгким рукам у него не умирает и, видно, будет жить вечно. Выходит, что человек живёт две жизни. Одну свою собственную, а вторую — в воспоминании других, и эти люди между собой не всегда бывают друзьями… А вот его, Шамрая, теперь никто не пожалеет. Души людей стали похожи на ломти чёрствого ячневого хлеба. Что ж, идёт война. Шамрай так и задремал с ощущением этой горькой мысли и сладким воспоминанием о прикосновении ласковых материнских рук.
Часа через два без всякой видимой причины Шамрай проснулся, как от толчка, с тревожно бьющимся сердцем. Спустил ноги с койки, огляделся. Кругом тишина, а ощущение покоя не приходило. Посмотрел в зарешечённое окно. Солнце светило по-весеннему ярко, на улице стоял апрель. Окно, пожалуй, выходило на запад, хорошо видно только освещённые солнцем верхушки деревьев.