Избранные произведения в 2-х томах. Том 2 — страница 41 из 129

Но в памяти их след сотрётся не скоро…

Кто же всё-таки предал? Скорик ходит перед строем сердитый, напряжённый, взгляд растерянный. Может, это его работа? Отчего бы ему тогда так волноваться?

Утром Колосов, как обычно, поднял свою смену до сигнала. Выстроил возле кухни, тихо и торжественно сказал:

— Поздравляю вас с праздником Первого мая, товарищи!

В ответ сдержанный шёпот побежал по рядам. Странно: ведь Колосов — немецкая шкура, подхалим, прислужник. Почему же тогда все отвечают ему так радостно? А может, здесь что-то не так, чего-то не знает о Колосове он, Роман Шамрай?

От тревожных мыслей раскалывалась голова. Единственное от них спасение: через несколько минут он увидит Жаклин. Вот он уже в шахте, слышит её низкий, до боли в сердце знакомый голос.

— А, это ты! С праздником! — приветствовала Шамрая девушка. — Ну как празднуешь Первое мая? Хорошо?

— Хорошо! — впервые за всё время твёрдо ответил Шамрай. И не опустил ресницы, как делал это всегда, а прямо взглянул в глубину синих глаз девушки.

— Смотри ты! — засмеялась Жаклин. — Какой стал храбрый. Вот тебе награда за смелость.

И вместе с аккумулятором подала ему маленький нежный ландыш.

— Спасибо! — сказал Шамрай и сунул цветок себе за ухо. — Вот сейчас у меня настоящий праздник.

Его уже оттёрли от окна, а он, казалось, всё ещё видел перед собой синие, глубокие, чуть улыбающиеся глаза девушки. Всё изменилось на свете. Исчезло мрачное воспоминание о вчерашней виселице на апельплаце. Мучительный вопрос: «Что делать?» — как-то сам отодвинулся на второй план. Душу буйным морским прибоем затопила радость.

Жаклин приготовила для него цветок!

А может, это не только для него? Может, так решила она отметить Первомай и всех оделяет цветами? Ну-ка, посмотрим.

Нет, что-то не видно.

А если и так, что из того? Пусть. У Шамрая есть её цветок. В этом всё дело. Есть! Значит, девушка думала о нём. Вспоминала… Поднёс руку к уху. Цветок на месте, никуда не делся.

Возле входа в клеть, как всегда — Скорик, Колосов, Дюрвиль.

— Смотри-ка, принарядился наш новичок. — Между сухими, серыми губами Скорика сверкнули сахарнобелые зубы. — Дай-ка сюда.

— Что? — холодея, спросил Шамрай.

— Цветок…

— Убью, — сам не узнавая своего голоса, ответил Шамрай. И, видно, лицо его стало таким страшным, что Скорик отпрянул и опустил руку.

А Колосов даже не взглянул. Сделал вид, что ничего не заметил. Дюрвиль спрятал улыбку под тщательно подстриженными усами.

Шамрай прошёл в клеть. Дотронулся рукой до цветка. Вянет вроде тоненький стебелёк: пожалуй, слишком горячим было ухо. До конца смены, конечно, засохнет. От этой мысли неожиданно почувствовал боль горького разочарования. Негде его сберечь, этот нежный, дорогой цветок. Не приспособлена твоя жизнь, Роман Шамрай, для цветов…

— Ну, браточки, поработаем сегодня во славу Первого мая, — громко сказал Колосов, когда они собрались на шахтном дворе.

«На кого, на Гитлера поработаем?» — чуть не выкрикнул Шамрай. Но сдержался. И хорошо сделал, потому что слова Колосова потонули в дружном радостном гомоне. Нет, ни черта он, Шамрай, не понимает, что творится с народом.

И снова началась обычная фантасмагория. Шамрай рубал уголь в лаве, а пленные, что работали рядом, то исчезали, то снова появлялись. Впечатление, что уголь рубают далеко не все, кто спустился в шахту, становилось у Романа всё ощутимее.

Куда они уходят? Что делают?

Но думать об этом сейчас не хотелось. За ухом, под шахтёрским шлемом, лежал у него ландыш Жаклин. Цветочек завянет, высохнет, может даже потеряться в угольной пылюке. Но ничто не исчезает бесследно. Он был и будет всегда. Что бы ни случилось, Роман будет теперь всегда чувствовать за ухом его нежный, слабенький зеленоватый стебелёк.

Во время обеда машинист Робер Коше подошёл к Шамраю. Выражение лица в полутьме не очень-то разглядишь, а голос сдержанный, хрипловатый, без прежней ласковой усмешки.

— Ты вот что, парень, — сказал строго Робер. — О Жаклин и думать забудь. Это моя девушка. Я её люблю.

— А она тебя? — спросил Шамрай и замер, ожидая ответ, почувствовав, что рушится его счастье.

— Мы обязательно рано или поздно поженимся, — продолжал Робер, словно не расслышал вопрос Романа. — И не смей брать цветы от неё.

— А она тебя? — повторил свой вопрос Шамрай, у которого ещё теплилась какая-то надежда.

— Если что замечу, голову тебе проломлю. — Парень даже захлебнулся от ревности.

— Дурак ты, Робер.

— Это почему же, интересно знать? — француз резко повернулся к Шамраю. И Роман увидел его горько стиснутые губы, несчастные, наполненные болью глаза.

— Брось ты! Подумай: я пленный, и видеть могу её только в аккумуляторной. И то всего две минуты. Разве я соперник тебе? — сказал Шамрай и тут же подумал: «А может, всё-таки соперник?»

Робер Коше минуту помолчал. Потом сказал:

— Прости. Я и в самом деле дурак. От любви. Понимаешь, я очень её люблю. Ты не сердишься?

— Нет.

— Почему любовь делает человека хуже, чем он есть?

— Не всегда. История знает и другие примеры.

— Это верно.

Робер Коше снова помолчал и добавил:

— А цветы от неё всё-таки брать не смей.

Шамрай не ответил. Они разошлись. Перерыв кончился. Началась работа.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В тот же день после переклички Павел Скорик снова вывел своих подопечных в пологую балку за бараками и выстроил в две шеренги. Солнце уже село. Сумерки опускались на город.

Кругом стояла глубокая тишина. Даже не верилось, что где-то землю опоясывали смертельные, грохочущие сталью и тротиловым огнём линии фронтов.

Для чего привёл их сюда Скорик? Не на радость, конечно. Ишь ходит, душегуб, вдоль строя, поигрывает своим хлыстом, поглядывает то на пленных, то на вышку, где возле пулемёта выжидательно застыл немец-часовой. Того, белобрысенького, тронувшегося солдатика уже давно заменили. Этот — пожилой, усатый, опытный, ко всему привычный, его ничем не удивишь. Насмотрелся всего досыта.

Наконец Скорик остановился в средине строя, отступил на несколько шагов так, чтобы был виден всем пленным, громко выкрикнул:

— Коваленко, ко мне!

Из первого ряда к блоклейтеру бросился со всех ног Коваленко. Не дойдя двух шагов, остановился, стал смирно. На лице собачье внимание и полная готовность выполнить любой приказ.

«Кстати, почему Коваленко не работает в шахте?» — подумал Шамрай.

— Коваленко, кругом! — приказал Скорик.

Пленный послушно повернулся лицом к строю.

— Где твоя музыка? — громко спросил блоклейтер.

Коваленко поспешно выхватил из кармана дудочку, приложил её к губам и сам чуть наклонился вперёд, сразу став похожим на знак вопроса.

— Какую музыку хотел бы послушать пан блоклейтер?

— Играй похоронный марш! — приказал Скорик.

В полной тишине прохладного вечера была слышна не только каждая нота окарины, но даже хриплое надсадное дыхание усердного музыканта. Печальная музыка звучала над проволочной оградой, простая, пронзительная и оттого ещё более зловещая.

Что-то случилось. Умер, наверно, кто-то… умер, а может… умрёт. Предчувствие смерти охватило всех. Музыка лилась и лилась, заунывная, похожая на волчье завывание.

Трижды повторил Коваленко мелодию, и только тогда Скорик махнул рукой, приказав остановиться. Шамрай ясно увидел у Скорика отстёгнутый клапан кобуры и чёрную ручку пистолета. Да, сейчас кто-то умрёт.

— Слушайте все, — сурово сказал Скорик. — Я получил приказ очистить наш лагерь от измены и теперь перед строем выполню этот приказ, чтобы никому не повадно было путаться с беглецами. Те трое не из нашего барака. Мы за них не отвечаем. Но и в нашем бараке завелась зараза, сорная трава, и сейчас мы выполем её. Дурную траву — из поля вон.

Шамрай почувствовал холодок под сердцем. Приказ коменданта (чей же ещё может быть приказ?) для Скорика — лучший повод расправиться с человеком, продемонстрировать свою власть. Никто не спросит, кого и за что расстрелял блоклейтер. Приказ коменданта — этим сказано всё. Шамрай взглянул внимательнее на Скорика — лицо словно из бронзы вылито, ни один мускул не дрогнет. Перевёл взгляд на Коваленко: дудочка прижата ко рту, глаза прищурены. В них мелькнула искорка удовлетворения. Или эго только показалось Роману?

— Вот он стоит перед вами, — Скорик рывком выхватил пистолет из кобуры. Дуло пистолета, как указательный палец, протянулось к груди Коваленко, но музыкант не понял этого движения.

— Играй громче похоронный марш! — приказал Скорик. — По самому себе играй!

Коваленко послушно заиграл. Слова блоклейтера ещё не дошли до его сознания. Потом дудочка взвизгнула, как побитая собака, смолкла.

— Что? — вскрикнул Коваленко.

— На колени, — приказал Скорик.

— Как же так? Но ведь я… Я же наоборот… Я…

Что хотел сказать Коваленко в своё оправдание — осталось неизвестным. Парабеллум Скорика, трижды грохнув, вздрогнул в руке блоклейтера. Колени музыканта подкосились, и, согнувшись словно в земном поклоне перед шеренгами, он упал, ткнувшись лицом в сухую утрамбованную ногами землю.

— Видели? — крикнул Скорик. — Так будет с каждым, кто осмелится нарушить законы лагерной жизни! Имейте в виду!

В этот миг Шамрай не выдержал. Жажда действия, борьбы уже давно зрела в его душе. План бегства из лагеря отчётливо рисовался воображением, и случаи были один другого фантастичнее. Приходилось с болью отбрасывать их и искать новые и новые варианты, и всё только для того, чтобы в конечном счёте убедиться в собственном бессилии. Но желание сопротивляться, постепенно накапливаясь вместе с ненавистью к врагам, рано или поздно должно было вырваться наружу.

И Шамрай в какую-то совсем неожиданную для него минуту утратил ощущение реальности, перестал владеть собой. Из второй шеренги он бросился вперёд, всего несколько шагов — и вот почти рядом ненавистное лицо блоклейтера, его горло, в которое можно вцепиться руками, зубами — чем угодно, лишь бы рвать, душить… Шамрай наверняка грудью встретил бы пулю, если бы твёрдая рука капитана Колосова не перехватила его. Роман хотел было вырваться, но капитан, сильно встряхнув, поставил его на место.