Избранные произведения в 2-х томах. Том 2 — страница 54 из 129

В такие минуты хорошо думалось Шамраю. О чём бы он ни вспоминал: о родном доме или жёстких нарах в Терране, о последнем бое перед пленом или капитане Лаузе — всё отодвигалось на задний план, уступая место ответственности за будущий, может быть для него последний, бой.

На войне каждый может попасть в плен, это понятно. Но в душе пленного, независимо от причин, заставивших его сложить оружие, даже если он был тяжело ранен, потерял сознание, всё равно живёт чувство собственной вины, острого желания загладить свою провинность, смыть её героическим поступком, кровью, наконец. Ты ни в чём не виноват и одновременно всё-таки в чём-то провинился. Тебя никто и никогда не назовёт трусом, но сам ты, уже находясь в плену, будешь казнить себя и проверять каждый свой шаг, каждый поступок и горько раскаиваться, если вспомнишь хоть пустяк, хоть самую мелочь, которую ты не сделал, пусть даже она уже не могла ничего изменить. И всё время, днём и ночью, в забое шахты или в вонючем лагерном бараке ты будешь мечтать о той минуте, когда в руках твоих снова окажется оружие, и свежий ветер стремительного движения навстречу врагу ударит в лицо.

Уже много раз брал в руки автомат Роман Шамрай, и каждый раз с новой силой испытывал радость от прикосновения к оружию, счастье душевного очищения в боевом огне. Душа его теперь стала, как никогда прежде, сильной, чистой и богатой. Это ощущение собственной силы как бы закрепила любовь к Жаклин. И страшный лагерный мир, где жизнь его не стоила и ломаного гроша, где пленного вообще не считали за человека, утратил свою жестокую власть над ним.

Роман Шамрай жил теперь от минуты боя до минуты свидания. Между этими яркими, будто солнцем освещёнными вершинами тянулись длинные сумрачные дни и ночи однообразного, нудного существования, барачного смрада, каторжной работы. Тем острее и желаннее были встречи с Жаклин. А выезды на операции, волнение перед боем и сам бой были грозовыми разрядами, ослепительной молнией между двумя тяжёлыми тучами, наполненными сатанинской силой. И эти громовые удары раздавались всегда неожиданно. Вот так ко всему будь готов, Роман, — и к счастью, и к смерти.

С фронта приходили радостные вести. Уже был форсирован Днепр. Шли бои на его правом берегу. Гитлеровцы отступали, стараясь вывести свою армию из-под удара. Это была ещё не победа, но уже её прелюдия.

В эту хмурую декабрьскую ночь сидящий в кузове Роман Шамрай чувствовал себя счастливым. Мысли о смерти исчезли. Казалось, счастье могло защитить человека сильнее стальной брони, уберечь его от беды и пули…

А тем временем газогенераторная машина, дымя кислым угольным дымом, как самовар, бежала по шоссе ходко, деловито. Ночной ветер приносил с Атлантики влажное и прохладное дыхание океана. Однообразное движение укачивало, но никто в кузове не спал. Щиты с названием городков и сёл мелькали то с той, то с другой стороны дороги. Потом машина неожиданно остановилась, уткнувшись радиатором в густую, непроглядную темноту.

— На землю! — послышался приказ Колосова. Они спрыгнули ловко, бесшумно: пленные из лагеря Терран были умелыми солдатами. А потом вспыхнул короткий бой с охраной немецких продовольственных складов. Затем уже действовали французские товарищи из маки. Они разобрали и погрузили в машины сухари, консервы и маргарин быстро и организованно. За три часа от запасов целой дивизии и следа не осталось. Они теперь послужат маки. А боши пусть положат зубы на полку. Домой вернулись вовремя, как и рассчитывали, правда, привезли двоих раненых, но на войне не бывает без жертв.

Победное настроение радостной волной разливалось в груди: «Мы — сила! Давайте воевать, бить гитлеровцев!»

А вместо этого пришлось пережить долгие унылые месяцы странного затишья. Будто забыл Колосов, что в руках партизан есть оружие. Сейчас собраться бы с силами да ударить на Париж или по крайней мере прихлопнуть бы немцев в Терране, занять город, пусть весь мир узнает, как воюют советские солдаты во Франции.

Когда Шамрай поведал Колосову свою мечту, тот, нахмурившись, ответил резко и категорично:

— Не время ещё для таких операций.

— А когда же будет время?

— Когда фашисты и на западе кровью умоются.

— Когда это будет?

— Пока не знаю.

— Ты не знаешь, а я знаю! Да, знаю, что делать: возьму, соберу ребят, и двинем сами, — вскипел Шамрай. — В лагере немало найдётся кто думает, как я.

— Запрещаю, — строго сказал Колосов. — Пропадёте ни за понюшку табаку. Больно дёшево себя ценишь…

— А кто ты таков, чтобы запрещать? — вырвалось у Шамрая.

— Командир.

— Ты командир, когда мы в бою. А здесь, в лагере, ты всего-навсего бригадир шахтёров. И всё. И потому на твой запрет сейчас можно наплевать.

— И всё-таки я запрещаю вам, лейтенант Шамрай, — повторил Колосов, в упор посмотрев на Романа.

И Шамраю расхотелось продолжать разговор. Он отошёл, пожимая плечами. Однако своего намерения не оставил, решив прежде всего посоветоваться с Жаклин…

Она ждала Шамрая, как и в первый раз, сидя на опрокинутой вагонетке в самой горловине ствола. Сидела, съёжившись, незаметная и маленькая в темноте.

— Роман, добрый вечер!

Он даже вздрогнул, неожиданно услышав её голос, обнял её, крепко прижав к груди, и почувствовал, как она мягко подалась ему навстречу.

Стояли долго, молча, прижавшись друг к другу. Будто не было на земле войны, смерти, разлуки.

Глаза Жаклин — вот они совсем близко, смотри, Шамрай, сколько хочешь, хоть утони в их синих озерках, вот губы её, сухие, горячие губы — целуй их, Роман, потому что блаженнее этих поцелуев ты ничего не знал. И не узнаешь… Потому что эти сильные и нежные руки, эти тёмные душистые волосы, эта женщина — твоё счастье, Роман.

— Кто тебя привёл сюда, Робер? — наконец спросил он.

— Нет, отец.

Шамраю вдруг стало мучительно стыдно. Словно он в чём-то провинился и перед Жаклин, и перед старым Дюрвилем, и даже перед самим собой. Нескладно получается. Они любят друг друга, а близкие им люди страдают, идут на смертельный риск, на настоящую опасность.

А почему он до сих пор не подумал о Жаклин? Разве ей безопасно вот так, ночью, тащиться на велосипеде через весь город к этой заброшенной шахте?

Но Жаклин его жена. Они должны видеться, потому что без этих встреч для них нет жизни. Может быть, это неразумно, но они презирают опасность, пробираясь по тонкой ниточке над пропастью. И эти волнения, даже этот страх друг за друга — всё радостно и сладко. Потому что настоящая любовь всегда счастье.

И снова недавно высказанная мысль сорвалась с его уст:

— Нужно выходить из шахты. Я так больше не могу. Я хочу видеть тебя всегда, каждую минуту, с утра до ночи и с ночи до утра. Я не хочу больше бояться за тебя, за папу Мориса, не хочу бежать сломя голову, как вспугнутый заяц, едва мелькнёт тень у дороги… Я хочу, чтобы ты действительно была моей женой. Да, из шахты выходить необходимо, нужно брать в руки оружие, свободно, открыто, чтобы все знали, что есть партизаны… — И гитлеровцы тоже?

— И гитлеровцы. Да, пусть знают и они, где проходит фронтовая полоса. Пусть она будет не только за Днепром, но и здесь — под самым их носом. Пусть понюхают, чем пахнет и наш порох. Пора выходить…

— Нет, ещё не время, — повторила Жаклин.

— А когда же настанет это время?

— Выходить из шахты нужно тогда, когда, союзники переплывут Ла-Манш. Тогда наша сила будет в аккурат к случаю. Не растерять её до времени, сохранить — наша задача.

— Ты говоришь, как командир всего резистанса.

— Нет, я только повторила слова отца.

— Значит, вы об этом тоже говорили?

— Не один раз. Ты думаешь, мне не хочется видеть тебя постоянно: с утра до ночи и с ночи до утра? — Они снова поцеловались. — Сегодня мы простимся надолго, — сказала Жаклин.

— Ты больше не будешь работать в аккумуляторной? — Шамрай почувствовал, как от этой мысли у него остановилось сердце.

— Буду, разумеется, и там мы увидимся. Но сюда на шахту приходить не придётся. В Терран стали прибывать гитлеровские солдаты. Нельзя сказать, чтобы их было много. Но всё же. Откуда их перебросили, ещё не ясно, да девушки скоро разузнают. Сколько их, откуда прибыли, где разместились, какое вооружение?

— Ты говоришь, будто настоящий разведчик, — улыбнулся Шамрай. — Страшно и противоестественно, когда женщине, такой красивой и нежной, как ты, приходится думать о каких-то паршивых немцах, приглядываться к ним, подсчитывать их вооружение…

— Это ещё не самая чёрная работа, которую приходится делать во время войны…

— А я часто мечтаю, — сказал Шамрай. — Вот так, лежу на нарах, сон бежит от меня, а я не жалею, лежу и думаю. Вот окончится война, разгромим немцев, и поедем с тобой в Крым. Ты знаешь, где Крым?

— Знаю. На Ближнем Востоке.

— Нет, это в Советском Союзе.

— Ну и что же. В Советском Союзе ведь есть Дальний Восток, значит, есть и Ближний.

— Вот никогда не думал о Крыме как о Ближнем Востоке. Но сейчас речь не об этом. Вот мы приедем в Суходол, завком даст нам путёвки… и подадимся с тобой к морю…

— А ты уже был на море?

— Три раза.

— Там много девушек? Они красивые?

— Много, конечно. Но красивее тебя нет.

— Неправда!

— Правда. И не перебивай меня. На чём я остановился? А, приедем мы к морю. Там на берегу нас ожидают дворцы, графские, княжеские, даже царские. Всюду мрамор, красное дерево, позолота. Красота несказанная, даже дух захватывает. Возле дворцов могучие крымские сосны, таких я нигде не видел. Стоят тысячелетние великаны, впившись в скалы корнями…

— Там сейчас немцы?

— Не важно! Прогоним. А кто не убежит, утопим в Чёрном море. Не перебивай меня, ласточка моя. Я же тебе не о немцах рассказываю, а о нас с тобой… И вот мы приходим к морю. На берегу не песок, а круглая, тысячелетиями отшлифованная галька. Вода перед тобой синяя, глубокая и прозрачная, как небо. Розовые медузы плавают между камнями. И надо всем разлито солнечное золото. А на самой грани между небом, морем и берегом стоишь ты. Волны то набегут тебе на ноги, то лениво отхлынут. А ты стоишь