Избранные произведения в 2-х томах. Том 2 — страница 66 из 129

А всё ли ясно?

Память послушно выкапывала забытые эпизоды, мелочи, на которые прежде он, Шамрай, не обращал внимания.

Почему, например, Скорик старался лучше кормить пленных, которые только что прошли через очередные пытки и издевательства лагерного начальства? Ведь это было. Было! Ничего не возразишь.

Может, он выполнял приказ подпольного штаба, а может, желал подлизаться, так, на всякий случай обеспечить себе тыл, дорогу к отступлению?

А взять эту историю с Коваленко, страшную и омерзительную историю. Скорик действовал тогда как самодовольный садист, палач. Это именно тогда он, Шамрай, не выдержал и, если бы не Колосов, наверное, задушил бы Скорика, а вернее, валялся бы рядом с Коваленко, подстреленный, как вспугнутая куропатка. Но и тут не всё ясно. Перед смертью Коваленко крикнул: «…я же наоборот…» Скорик не дал ему договорить. Что означали эти слова Коваленко?

А это предсмертное слово Колосова?

Нет, ничего не поймёшь в этой путанице неясных догадок, намёков, странных, сомнительных поступков и случаев. А очень хотелось бы знать правду, чистую, как утреннее небо. Правду…

Теперешнее поведение Скорика понять одновременно и просто и невероятно сложно. С одной стороны, сообразив, что победа не за горами, а вместе с ней и конец гитлеровскому рейху, он, как хитрый и ловкий подлец, стремясь обезопасить себя, решает помочь партизанам. С другой стороны, если подумать: на кой чёрт понесло его в Терран, на верную смерть? К тому же тут его знают… Вот так и всюду не сходятся концы с концами, и от этого на сердце тревога и щемящее душу чувство неуверенности.

Проще всего, конечно, сказать: ловкое приспособленчество, дешёвая мелодрама. А если на минуту, на одну-разъединственную минуту поверить ему и представить, что должен был испытать этот человек, какие муки мученические претерпеть, чтобы в том смертном аду, в каком он жил в лагере, не сорваться, не выдать себя, не подвести других, вот тогда сердце холодеет от ужаса и мороз стягивает лопатки. Это, конечно, если поверить ему… Ну, а если не поверить?..

Терзаясь в догадках и сомнениях, Шамрай шёл по ночному осаждённому городу. Израненный, изувеченный Терран ещё жил. Слышались приглушённые женские, даже детские голоса… Страшно подумать, дети уже два дня находились на передовой, в сплошном огне… Может, прятались в подвалах, — нет, ненадёжная защита подвал от тяжёлого снаряда — готовая могила…

Больница встретила Шамрая резким запахом йода и горячего людского пота, стонами и скорбью. Раненые лежали в палатах, коридорах, на лестницах. Тускло мерцающие свечи и аккумуляторные фонарики выхватывали из темноты окровавленные бинты, сведённые в смертной муке лица, когда-то белые, теперь покрытые кровавыми пятнами халаты сестёр.

Увидев Жаклин, Шамрай остановился, сердце его сжалось от нежности и жалости к ней — такой измученный был у неё вид. Под глазами залегли синие тени, когда-то розовое лицо теперь от усталости побледнело до прозрачности. Глаза горели горячим лихорадочным огнём, движения были быстры и резки.

— Всё, конец? — спросила она, как только увидела его, поднимающегося по лестнице ей навстречу.

— Нет, — стараясь улыбнуться, ответил Шамрай.

— Вот вы, советские, всегда так. Смеётесь, когда плакать надо, кричать от горя. И зачем ты хочешь меня обмануть, разве я сама не вижу? Ведь завтра — смерть, всем верная смерть…

«Может, прежде, до самой этой минуты, она не представляла себе, что такое война, и особенно война здесь, в Терране, в её родном городе, на её родных улицах, по которым она бегала ещё девчонкой… Может, трагически безнадёжное положение наших отрядов она поняла только теперь, увидев здесь в госпитале кровь, муки раненых, смерть, — подумал Шамрай. — Ей сейчас труднее, чем нам. Нужно вырвать её из этого ада…»

— Пойдём к нам в отряд, — предложил он.

— Нет, — твёрдо ответила Жаклин. — Пойми: для меня нет выше счастья — счастья быть рядом с тобой. Ты даже не представляешь, как разрывается моё сердце от одной мысли, что тебя могут убить… Я с ужасом смотрю на дверь и жду: вот она откроется и на носилках внесут тебя… или отца… Но уйти отсюда я не могу. Пойми! Это означало бы струсить, сбежать. Я нужна здесь, понимаешь, как это важно, когда человек нужен людям… Час назад умер один партизан… Говорил так смешно и так мило, и язык какой-то, хоть и незнакомый, а очень приятный, немного напоминает французский. Просил передать тебе привет. Умер с улыбкой на устах…

— Мунтян?

— Не знаю… Что же будет завтра?

— Завтра придёт Леклерк.

— Ты хочешь меня успокоить. Леклерку до Террана идти ещё тридцать километров,

— Вот видишь, как быстро он продвигается.

Они вышли из больницы. Плотная темнота, как тяжёлое покрывало, нависла над Терраном. Едкий густой дым опустился к земле.

— Роберу доктор Брюньйон отнял левую руку, — тихо проговорила Жаклин.

— Жить будет?

— Жить будет, но…

— И всё-таки жить надо, — твёрдо сказал Шамрай. — Споро победа.

— И всё-таки жить надо, — задумчиво не то повторила, не то спросила Жаклин. — Что мне победа, которой я не увижу?

— Вот я и прошу тебя уйти из Террана, а ты…

— Нет, не будем об этом. Прости, я сейчас наговорила тебе кучу глупостей. Это от усталости и от того, что очень тебя люблю, и тоскую, и боюсь за тебя… И за нас.


В подвале вокзала капитан Габриэль сидел возле столика и ел консервы. Лоб забинтован. Одно стёклышко очков треснуло. И без того его сухощавое лицо ещё более осунулось, заросло молодой густой бородой.

— Леклерк — вот здесь, — сказал он, ткнув пальцем в обведённый красным карандашом кружок на карте. — В лучшем случае он будет у нас завтра к вечеру.

— А в худшем?

Габриэль пожал плечами.

— Давай всё-таки попрощаемся, капитан. Это не помешает, — сказал Шамрай. — Ты хороший командир, Габриэль.

— Правда? — неожиданно, по-детски непосредственно обрадовался француз.

— Конечно. Наша оборона лучшее тому доказательство.


Когда Шамрай возвратился в подвал, где расположилась его группа, Васькин сидел, уткнув подбородок в колени и не мигая, пристально смотрел на слабенький свет шахтёрского фонарика, печально освещавшего его напряжённо сплетённые руки, усталое лицо и глаза, взволнованные и грустные.

— Всё думаю и думаю об этом проклятом Скорике, чтоб ни дна ему, ни покрышки, — хрипловато проговорил он. — И ничего придумать не могу. Куда ни кинь — всё клин.

— И я тоже… — сухо ответил Шамрай. — Ложись, спи, завтра будет трудный денёк…

— А может, он правду сказал?

— Не знаю. И никто из нас, как видно, теперь этого не узнает, — Шамрай неожиданно рассердился. — Только я так думаю, если он подлец, то подлецом и умрёт. А если честный человек, то… наверное, завтра это будет ясно. Не все из нас переживут этот день. Смерть, она всё-таки многое проясняет… И давай, друг, лучше спать.

В подвал протиснулась тёмная фигура, фонарик осветил страшноватое, небритое лицо партизана.

— Товарищ командир, Леклерк далеко?

— Завтра к вечеру будет здесь.

— Завтра к вечеру? — испуганно отозвалась темнота. — Завтра к вечеру…

И хотя все знали, что означало продержаться целый день в окружённом Терране, уверенный ответ командира принёс надежду и облегчение.

Раннее утро проснулось над городом солнечным и нежным. На чёрных обгорелых дубах сверкнули розовые лучи, и деревья будто ожили, дрогнув опалёнными листьями. Пожары угасли, дым развеялся. Да, страшный, искалеченный вставал Терран в это розовое летнее утро.

Партизаны всё-таки успели съесть по банке консервов до того, как ударил первый немецкий снаряд.

— Начали, гады, — Васькин зло плюнул. — Поесть толком не дали.

— Всем по местам, — скомандовал Шамрай.

Фашисты начали атаку. Отвоёвывая метр за метром, дом за домом, гитлеровцы пробирались к центру Террана. В руках партизан осталось всего четыре квартала. Вот пришлось отдать ещё один перекрёсток, вот ещё один квартал захватили гитлеровцы, и всё лезут, лезут вперёд. А с неба падают и падают снаряды, сеют на партизан дождь осколков. Зачем их так много? Ведь для горячего живого человеческого сердца достаточно и одного маленького кусочка свинца, чтобы его остановить. Редеет оборона Террана, всё глубже вонзаются в неё фашистские клинья.

А солнце, не ведая печали, радостно катится по небу, равнодушно посматривая на багряно-кровавую рану, которая когда-то называлась весёлым шахтёрским городом Терран, и даже не думает о том, сколько же человек увидит его закат.

Вскоре после полудня немцы разобрали завалы на окраинах и пустили по центральной улице тяжёлый танк. На большой скорости стотонная глыба злой стали, разогнавшись ещё где-то издалека, мчалась вперёд, всё сокрушая на своём пути. Пушка танка грохотала, не переставая, ей вторили пулемёты.

Роман хорошо понимал, что произойдёт, если танк прорвётся на площадь — за ним пройдут другие и тогда падёт оборона Террана. «Всё, конец, — чувствуя, как замирает сердце в груди, подумал Шамрай. — Чем его остановить?»

И вдруг он увидел: из подвала выскочил Павел Скорик. В руках тяжёлые противотанковые гранаты. Пригибаясь, перебежками, он приближался к танку. Вот он взмахнул руками и сразу ударил взрыв четырёх гранат. Дым заполнил улицу, будто чёрная туча опустилась на землю. Но убежать от танка, скрыться в подвале Скорик не успел: пулемётная очередь срезала его, как птицу в полёте. Танк, зло взвывая моторами, остервенело рванулся вперёд, но, резко развернувшись на одной гусенице, лишь перегородил улицу, застыв чёрной громадой.

Скорик лежал недалеко от танка, раскинутые руки почти касались разорванной гусеницы.

— Жил скверно, а умер красиво, — сказал тихо Васькин.

— Нет, так не бывает, — не согласился Шамрай. — Смерть человека, товарищ Васькин, неотделима от его жизни. Я в этом глубоко уверен. Если жил трусом, то едва ли умрёт героем. Сейчас нам с тобой и о своей смерти пришла пора подумать. Смотри.

Двигавшиеся следом за подбитым танком три машины замедлили ход и опасливо остановились перед этой неожиданно вставшей на их пути плотиной из ревущего огня и едкого дыма.