ассвета…
Мы переплывали Днепр.
Нас осталось немного, и мы были все разные люди, и разное будущее ожидало нас, и никто не мог заменить близким тех, кого мы зарыли второпях, оставляя позади, но опять мне думалось, что из этих коротких жизней вырастает одна наша жизнь, уходящая корнями в разные места. Нет, это не думалось, это было во мне, со мной.
На все жизни, собранные вокруг нашей пушки, у войны не хватило времени. Она разделила его на обидные кусочки, как в голод делят хлеб… И все же мы были счастливы самым высоким счастьем. Мы испытали его от людской близости — единственного, что могло противостоять жестокости, окружавшей нас. Мы не все и в то же время все переплывали Днепр на плоту с пушкой, и левый берег надвигался кручей с дубами, прикрывшими землю блестящей резной листвой. Я зажал руками лицо и ругался, я хотел крикнуть Сапрыкину: «Перестань ты, к чертовой матери, Сапрыкин!» — но я не крикнул, потому что какое же право я имел кричать, когда на лафете лежал мертвый старшина?
Пушку нам на кручу опять помогли втянуть… На этом берегу армейского народа было больше, столько мы давно уже не видели, и руки ухватились за щит, за лафет, за спицы, а мы набросили на себя лямки, но не успели напрячься, как услышали чей-то молодой, хохочущий голос:
— Ба! Какую рухлядь выволокли! Гляди!
Мы похоронили старшину на левом берегу и выстрелили из своих карабинов, а лейтенант, который сказал сначала: «А это что?», а потом: «Извините», — выстрелил с нами, а кто-то вытесал белый столбик, к которому прибили гладкую дощечку с надписью: «Старшина С. Примак». Его звали Сергеем…
Нас накормили. В дубовых порослях, как в дебрях, прятались огневые позиции. Скоро мы увидели новые пушки — семьдесят шесть миллиметров, с длинными журавлиными шеями, с раздвижными, как ножки циркуля, лафетами. Они были красивы. Над ними висели маскировочные сетки с лоскутами материи, изображавшими листья.
А наша пушка и правда была рухлядью рядом с ними. Старше любого из нас. На учениях мы смеялись, что она стреляла еще в первую мировую…
Белка раньше всех заметил генерала и вскочил. Мы тоже отставили котелки с мясным супом и вскочили, небритые, запыленные, одернули свои рваные гимнастерки. Генерал был моложавый, но с сединкой вокруг фуражки.
— Товарищ генерал! — шагнув к нему и приложив руку к пилотке, доложил Белка. — Первое орудие третьей батареи гаубичного артполка прибыло. Командир орудия…
Генерал спросил, как мы вышли. Белка в двух словах рассказал о прошлой ночи, отдал генералу немецкие бумаги и прибавил, что на том берегу еще есть наши, а генерал распорядился направить нас в резерв артиллерийской части и поинтересовался напоследок:
— Есть вопросы?
— Есть, товарищ генерал, — ответил Белка. — Где артиллерийские мастерские?
— Неисправна?
Генерал кивнул на гаубицу. Белка доложил, а генерал оглядел всех нас.
— Есть наводчик?
— Есть!
— Замковый?
— Погиб.
А Сапрыкин сказал:
— Я могу.
— Заряжающий?
— Есть!
— Подносчик снарядов?
— Погиб.
— Правильный?
— Есть!
Мы отвечали каждый за себя, а сержант за тех, кто был далеко.
— Обстрелянный расчет, — негромко сказал генерал. — Получите новое орудие.
Может быть, нам давно надо было дать другую пушку. Но мы начали войну со своей. Кого корить — мы не знали. Мать не корят, когда ей трудно.
Когда-нибудь родная земля простит нас за то, что мы так много отдали врагу. И разберется, кто виноват. А сейчас некогда, сейчас…
— Спасибо, товарищ генерал! — сказал Белка.
Потом были бои, госпитали, переброски…
Я встретил Белку через два года, под лютыми ветрами Керченского полуострова, каменистого и полынного языка земли между двумя морями, на которой высадился освободительный десант. Белка командовал противотанковой батареей и был уже старшим лейтенантом, все такой же звонкоголосый, со шрамом от осколка на лбу, много улыбался, радовался встрече, только, как и прежде, не называл на «ты», а я ждал, я хотел услышать… В блиндаже, за водкой, познакомил меня со своими офицерами.
— Капитан Прохоров. Из газеты.
— Корреспондент?
— Мой боец, — сказал Белка, и что-то толкнулось в моей груди, погорячело.
Мы допивали водку с ним вдвоем.
— Знаете про кого-нибудь из наших? — спросил Белка.
— Сапрыкин с Лушиным в одной части. Даже ранения их не раскидали… Они сейчас на «катюшах». Федор… когда его назначали, сказал, что ненавидит минометы. Но пошел.
— Кому сказал?
— Сапрыкину.
— А я получил письмо от лейтенанта Калинкина, — сказал мне Белка и, расстегнув карман гимнастерки, достал листок, сложенный треугольником, уверенно ткнул коротким пальцем в строки.
— «У меня родился сын», — прочел я.
— А вы говорили!.. Эх! Белка заразительно смеялся.
— …«И я воюю, как Герой Советского Союза».
— Ясное солнышко! Сын — ясно. А тут — неясно. Что значит — как? Присвоили?
Звание Героя Толе присвоили потом, на озере Балатон. Когда освобождали Венгрию. Я прочел об этом в газете, а взамен Толиного ответа на свое письмо получил фотографию невысокого обелиска.
Но это было позже, перед концом войны, а тогда, у Днепра, я смотрел на Белку и видел, как он сдавливался под генеральскими руками, чтобы не позволить вздрогнуть своим мальчишеским плечам… Я и сейчас вижу это… И сам стою рядом, еще моложе его. Не состариться. Не забыть. Даже страшно. Когда это было? Вчера.
1971
Плавни
Лейтенант Зотов сидел на плоском ящике, вмятом в сырую кочку, и ждал Асю. Она, конечно, не придет, как уже много раз не приходила, но он будет терпеливо ждать. Если бы благоразумные отголоски его мыслей удалось перевести в слова, то получилось бы примерно вот что: «Ты с ума сошел, Павел! Да какое свидание может быть тут, в зоне переднего края? Чушь!»
Но он сидел и ждал, и зудение комара ласково въедалось внутрь существа, как одно из самых забытых воспоминаний.
Впрочем, чего-чего, а комаров в этом месте — до черноты в глазах. К вечеру они непроходимой гущей свисали с неба, прикрывая безвредное пламя заката над камышами. По-здешнему это место называется словом, к которому сразу привыкли, как к самому подходящему. Кто и когда назвал так эту землю, почти напрочь залитую водой? Там, где воды не хватило, чтобы затопить ее сплошь, сухие клочки изрезало множество проток и прожилок, ослепительных днями, а ночами исчерна-черных, если, правда, с неба не глазело огромное и низкое от любопытства око луны, окрашивая все рыжим сиянием. В тумане столетий лейтенанту представился мохнатый дедок из давних казачьих рыбаков, обронивший с утлой лодки точное словцо и даже не заметивший, как мудро получилось. И сам остался безымянным, а целому краю дал название — плавни.
Любая уважающая себя река, перед тем как навек исчезнуть в море, разливается в устье и стремится напоследок обнять побольше земли. Для этого она, как руки, и разбрасывает по сторонам свои протоки. Но что вытворяла Кубань, вообразить невозможно. Действительно, вольная река!
Не охватишь глазом заросли камыша, поднявшие к солнцу лезвия длинных листьев. Протоки разной ширины во всех направлениях рубили эти заросли солнечными саблями, а где-то камыш внезапно вовсе исчезал, и тогда нараспашку открывались разливы чистой воды, иногда изрябленной ветром, как море. Вода прикидывалась если не морем, то морскими лиманами, плескалась длинной волной, но это все еще была Кубань. До настоящего моря — рукой подать, в разгаре рассветов и закатов, нетерпеливо крича, над плавнями носились чайки, залетавшие сюда за рыбой, но самого моря видно не было. За одним, другим, третьим разливом опять темнел камыш, начиная новые дебри, полные вечного шороха.
На такую прорву проток недоставало названий, и одну вполне серьезную реку, уходящую от Кубани на север, не только на военных, но и на обычных географических картах окрестили Протокой, превратив привычное обозначение в имя с большой буквы. Эта памятная Протока!
Лейтенант Зотов снова увидел берега, с обеих сторон огороженные будто крепостными валами выше головы. Из-за них, не дающих Протоке расползаться вширь, пока она огибала тихую станицу, в которой сады разрослись, как лес, к реке было не подобраться. Она текла в земном коридоре, все промоины, заманчиво зиявшие в этих валах, где поросших сивой травкой, а где лысых и осклизлых, немцы заранее пристреляли. Когда там и тут наши бросались к этим дырам, как к калиткам в станицу, то натыкались на зрячие пули. Пулеметы садили без промаха. И мины, послушней дрессированных, обкладывали каждый шаг.
Еще до атаки комбат Романенко сказал, что дело куда сложней, чем кажется. Станица большая, немца в ней много. Он тоже не захочет сползать в плавни, где не на чем держаться, значит, будет остервенело драться. Чем его выбивать? Хочешь курить, носи и табачок и спички в своем кармане. Думаете, перекрестки, дома, дворы ждут в станице? Шиш! Огневые точки, доты. Голыми руками их не взять.
Короче, на тот берег хорошо бы сразу прихватить с собой хоть минометы. А уж потом и пушки переправятся, если отгрызем для них хоть крошечный плацдарм…
Обрывая речь, капитан Романенко часто говорил: короче! Тогда Зотов еще не знал об этой привычке… Только что прибыл сюда из далекого госпиталя, залечив свою первую рану. На новом месте заменил убитого командира минометной роты, приданной батальону. Ну ясно, комбат сравнивал; приглядываясь. А сам с первых же слов пришелся Зотову по душе: лихой, толковый. Может ли быть сочетание завидней — лихой умница? Романенко же, обогревая новичка, перешел на «ты»:
— Ну ты понял, надеюсь? Возьмешь свои «самовары» и пойдешь с атакующими.
— Лодки мне дадут?
— Какие лодки? — усмехнулся капитан. — Немец угнал их в плавни. Может быть, для надежности потопил. В лодках любой дурак переправится. Короче, никто ничего не даст.
— На чем же тогда через Протоку?
— Подумай! — ответил комбат отчужденней — ему хватало, о чем заботиться. — Н