Старик онемел.
Он и сейчас был счастлив, вспоминая и заново переживая радость своей немыслимой победы. Мелкие глаза стали большими, чуть не во все стекла очков, которых тогда у него еще не было. Даже крепкие, казалось — вечные, складки на лице разгладились, а лоб приморщился, словно это взлетевшие полоски сивых бровей подтолкнули кожу к тюбетейке. Под белыми усами опять затемнела ямка рта.
Он был не только фантазером, конечно, он был актером. И себе не давал передышки, и мне не давал опомниться, что называется, держал в напряжении.
И пошла «сцена» на «кукушке», стареньком-престареньком паровозике, который долго силился и не мог сдернуть с места вагоны с яблоками. Ходуном ходили рычаги, пыхтела машина, утопая в клубах собственного пара, но колеса без толку крутились на месте. Они забыли о бесконечных рельсах давным-давно. Руки старых мастеров вернули «кукушке» дыхание и голос, но не могли вернуть молодой силы, которой требовала дорога. Живая дрожь пробегала по составу — и только.
Из одного вагона испуганно следили за пыхтящей «кукушкой» Адыл и Мансур и ждали, что же будет. Адыл изредка вздымал к небу глаза и руки.
Белобородый, как леший, машинист суетился на паровозе. Старик был около него и горько похлопывал своей рукой то по плечу машиниста, то по стенке паровоза:
— Ты старый, я старый, и он старый…
— Нам главное — разбежаться, — возражал машинист. — А там — не остановишь… Там он заиграет, как молодой!
И дергал за разные рукоятки.
— Да, да! — соглашался старик. — Как молодой!
Тут он выглянул в окно и переполошился. Сквозь пар, одевший полстанции, к ним рысью приближался Безбородов.
— Вай-вай! — панически забормотал старик, знаками сигналя старому машинисту о беде, — от растерянности у него пропал дар речи.
Безбородов вспрыгнул на паровозную подножку:
— Приказ лейтенанта: с глаз долой! Живо! Санитарный идет. Без толкача.
Машинист сунул ему в руки песочницу. Соскочив, Безбородов начал сыпать горстями песок на рельсы, под колеса паровоза, будто приманивал его.
— Кнута бы ему!
Паровозик, видно, испугался кнута, напрягся — и чудо свершилось, эшелон тронулся. Медленно-медленно, быстрее-быстрее…
Мансур прижал очки к носу. Адыл взмахнул руками, чтобы восславить аллаха, и чуть не вывалился из вагона. Счастливый машинист стер с лица пот, оставив за ладонью грязный след.
— Ну вот…
А старик сдавил плечо машиниста, показывая на встречный дым:
— Санитарный… Отцепляйся, что ли…
— А?
— Гроб без толкача…
Стоял санитарный недолго, пока отцепляли и перегоняли к нему «кукушку». За это время три узбека успели подтащить к нему три ящика с яблоками.
О чем мог еще придумывать и рассказывать старик? Только о своих яблоках…
Из-под вагонов они вытянули за собой эти ящики, перебрались на ту сторону, где стоял санитарный, стали бегать по шпалам вдоль санитарного поезда, совать яблоки в окна, раненым. К ним потянулись руки. Раненые — там лицо с запекшимися губами, там тоскливый глаз среди бинтов — весело закричали, подзывая, засмеялись, передавая яблоки друг другу. Один боец, с перебинтованной рукой, удивленно ел яблоко и еще более удивленно говорил из окна:
— И не стреляют…
— Кушайте яблоки! Узбекские… Вкусные…
— Спасибо, — летело в ответ из разных окон. Неожиданно санитарный тронулся… Старик схватил ящик и затрусил, догоняя подножку. Он успел поставить ящик на ступеньку. Двое раненых открыли дверь и втащили яблоки в вагон.
Хромой Адыл, торопясь, доковылял с ящиком до другой ступеньки, плывущей мимо, брякнул на нее свою ношу. Дверь там все не открывалась, — может, в том вагоне не было ходячих раненых, — и ящик поехал на ступеньке, покачиваясь.
Мансур нагнулся за третьим ящиком. С его носа упали очки. Он неловко потоптался, наступил на них, раздавил, бессильно выпрямился и пошел к бегущему эшелону вслепую, вздрагивая от неясного мелькания вагонов, сближаясь с ними.
Ящик, поставленный на подножку Адылом, качнулся последний раз и упал. Яблоки запрыгали, покатились под колеса.
— Назад!
Это закричала девушка с подножки Мансуру, и тот остановился, держа ящик с яблоками у живота и беспомощно улыбаясь, а вагоны мелькали и постукивали.
Последним прошипел паровозишка-толкач — «кукушка».
Белобородый машинист с перепачканным лицом возник в окне, снял картуз и, дернув неугомонной рукой какой-то рычаг, голосисто гуднул на прощанье. Крикнул:
— Я поехал!
Ушел санитарный. Но три странных фигуры в халатах стояли и стояли на шпалах.
Мимо спешила молодящаяся женщина, за ней едва успевал унылый мужчина с массивным зонтом в руке. Они были с поезда, который еще никуда не ушел. Из беженцев.
— Яблоки! — сказала она. — Видишь, яблоки!
— Да, в самом деле, — сказал он. — Смотри-ка, яблоки!
— Продают, наверное.
— Кто это?
— Спекулянты. Кто же еще?
Старик оглянулся. Обидное было слово.
— Почем яблоки? — подходя, спрашивала женщина. — Почем? Ну, что молчите? Не понимаете?
Старик перестал молчать и бросил в ее сторону:
— Пятьсот рублей!
Только от волнения он кричал по-узбекски.
На желтую воду в арыке, у самой чайханы, слетали листья с талов и быстро уплывали. Иногда они ложились бесшумно на чайханные нары, и я щелчком сбивал их в воду.
Уже давно старик держал в руке пиалу с чаем и молчал. Попробовал холодный чай и выплеснул в арык. Покосился на меня. Ему был нужен вопрос.
— И вы… вернулись домой? — спросил я, желая укоротить историю.
До Москвы, где он снимался в кино, не доберешься и к вечеру.
Старик налил себе в пиалу горячего чаю, насмешливо фыркнул и сказал:
— Черта с два! Не вернулись… Это было где? За Аралом… Нет, до Арала… — И совсем по-мальчишески прикусил кончик большого пальца. — Опять забыл…
Да, значит, не раз уже он тешил гостей своей легендой. Забыл? И хорошо… На мое счастье, из кузни вышел кузнец, я вскочил:
— Готово?
Кузнец только отмахнулся ручищей, зарычал издалека:
— Отдыхаешь, а торопишься. Все торопятся! Одну работу кончу, твою возьму… Не торопись. Пей чай.
Он выхватил какой-то крюк из железного хлама возле дверей и скрылся. Дон-дон… — пошел наколачивать его молот одно и то же. А я подумал, что не догоню сегодня ребят. Молот еще не прикоснулся к Гулиной педали. Я попал в руки заговорщиков: кузнец держал меня, как в плену, чтобы старик не остался без слушателя. Вечером они посмеются надо мной за чаем…
Но и у меня не было никого, кроме старика, и я обратился к нему за сочувствием:
— Слыхали? Кончит что-то, тогда возьмет велосипед.
Но старик не слыхал кузнеца. Не слышал он и меня. Он бормотал под нос что-то свое, пока радостно не воскликнул:
— До Арала! За Аралом началась зима… Снег был вот такой! — Старик показал рукой до нар. — Вот такой! — И теперь приподнял руку повыше, как будто снег сыпался и рос на глазах. — Вот такой!..
Он вскинул руку над головой.
Ну что же… И такой может быть… Мне все равно… Я думал, до чего везет Саиду. И ведь он ничего не делал для этого. Просто счастливый человек. А ведь я схватил велосипед Гули, отдал ей свой. По логике справедливости мне должно везти больше. Лишнее доказательство, что справедливость — пустой звук. Логика справедливости — безнадежная логика.
Не я, а Саид купается сейчас с Гулей в реке, и дымок от костра плывет с берега и разносит над водой запах баранины. Шашлык мастырят. Не Саид, а я сижу на нарах чайханы и слушаю старого выдумщика. И ничего нельзя сделать.
Почему я думаю о Саиде?
Мне не нужен Саид. Никто из ребят не нужен. Мне нужна Гуля. Сиди она рядом, я хотел бы, чтобы чайханщик рассказывал долго-долго. Что угодно. Но Гули нет. Она с Саидом ест дыню у реки. На здоровье…
Когда лежишь на спине, раскинув руки и прикрыв глаза, можешь думать про свое, а рассказчику будет казаться, что ты внимательно слушаешь. Не знаю, где кончились мои мысли, где я прислушался к старику.
…Снег летел с лопат. Даль была белой, и в эту белую даль уходила ровная цепочка женщин — в ватниках, шубейках, а то и просто закутанных в платки. Цепочка тянулась вдоль рельсов. Женщины расчищали путь от снега. Дули на руки, пряча их в варежки и тряпицы, но варежки были рваные, а тряпицы разматывались, а снегу было много, и женщин было так много, что казалось — они стояли вдоль полотна до самой Москвы.
Женскую цепь разрывала одинокая мужская фигура на деревянной ноге. Инвалид тоже работал лопатой. И кружилась снежная пыль вокруг людей. И выше их. И выше состава на соседнем пути.
Ну конечно, это был не просто какой-то состав. Это стоял яблочный эшелон.
Вдоль него в сторону женщин, в сторону снежных вихрей старик тянул санки, а на санках стояли ящики. Маленький старик проваливался по колени в снег, Адыл отставал, трудно припадая на ногу в рыхлом снегу, а сзади, отчаянно щурясь без очков, плелся Мансур. Он и так плохо видел, а тут еще снег лепил в глаза.
Они поравнялись с женщинами, остановились, отодрали от ящиков планки.
Снег стал падать на яблоки. И под этим снегом, этим небом яблоки выглядели, как тоже упавшие с неба. Так и смотрела на них девчурка в сером платке, завязанном на спине крест-накрест. Стояла с округлившимися глазами, прижав к груди лопату.
— Бери, — ласково предложил ей старик. — Бери себе. Давай всем. Бери-бери, давай-давай.
Что им оставалось делать? Яблоки замерзнуть могли, пропасть. Зима… А эти люди тоже старались для фронта…
Старик потянул санки, а девчурка уронила лопату. И пошла, спотыкаясь, рядом с его санками, брала из санок яблоки и радостно кричала:
— Валя! Держи!
— Тетя Катя!
— Сергеевна!
— Бабушка!
— Варвара Федоровна! Варвара Федоровна… Не слышите?
— Слышу, — прошептала удивленная женщина в шапочке с мехом, может быть, учительница. Очень похожа… Учительницы всегда похожи только на себя.