Платона Андреевича отнюдь не томили заботы о хлебе насущном, который никто у него не мог отнять, как и никто не мог перечеркнуть его заслуг.
Его сейчас мучило другое.
Он опять вспомнил тот ленинградский вечер. Она спросила его по святой простоте: «А почему вы уцепились за Лыжу? Почему вы не выходите в другие районы?» И высказала предположение о линзах…
Как будто он сам не понимал этого. Он раньше всех догадался, что они натолкнулись на линзы. Но он был вынужден молчать.
Попробуй он тогда заикнись об этих проклятых линзах — ему бы живо сосчитали миллионы, уже истраченные на Лыжу. И напомнили бы о трубопроводах, проложенных к Лыже. И о барачном городке на Лыже. И о той именитой премии, которую он получил за Лыжу. Его бы просто не стали слушать. Или прогнали взашей. Или того хуже. В ту пору не шибко миндальничали.
Но ведь это было еще в пятидесятом. Почти десять лет назад. Вечность… И все эти десять лет разведка продолжала сидеть на Лыжской гряде. Грызла камень.
А он продолжал молчать. Теперь он уже молчал потому, что смолчал раньше. Ему не хотелось признаваться в том, что он однажды спасовал перед обстоятельствами, которые были сильнее его. А когда изменились обстоятельства, ему уже не хотелось чувствовать себя связанным с ними. Его, хохловская, чистоплотность не могла вынести самого ощущения замаранности.
Но, черт побери, он совершенно искренне верил, что в один прекрасный день его упорство вознаградится, случится чудо, придет удача — ведь он был удачлив в жизни. И новый нефтяной фонтан на Лыже спишет все провалы, окупит все мытарства, заставит умолкнуть всех злопыхателей…
Вчера этой надежде пришел конец. Все кончилось крахом. Для него.
И стократ обидней, что прежнее предъявило ему счет именно теперь, когда вроде бы уже никто не платит по старым счетам, либо расплатившись, либо увильнув от долгов. Когда жизнь вошла в колею и люди стали отвыкать от свирепой тряски…
Вот хотя бы она, его соседка по скамье. Как быстро ей удалось оправиться от всех невзгод, выпавших на ее долю. И наверстать упущенное. Даже с лихвой. И вот теперь она может торжествовать, побывав на Вукве. И почитывать на досуге стишки. И тешить себя тем, что помнит добро и не помнит зла. И даже с бабьим великодушием пожалеть Сталина, у которого, оказывается, не было одеяла…
Платон Андреевич почувствовал, как в нем зашевелилась раздражительная стариковская зависть к этой чересчур спокойной и слишком уверенной женщине, сидевшей рядом с ним.
Но он подавил в себе это неджентльменское чувство.
Ему следует быть благодарным. У него не так уж много друзей. А теперь, судя по всему, будет и того меньше.
— Я действительно намерен уйти, — сказал Хохлов. И пояснил: — Не совсем, конечно, а так, в сторонку. Нужно освободить дорогу тем, кто помоложе. Пускай дерзают!
— Нет, — покачала она головой. — То есть я с вами не спорю — пусть идут молодые. Да они и идут, и жмут, и их, слава богу, много… — Она перебила сама себя, справилась озабоченно: — Платон Андреевич, а я какая? Я молодая?
— Безусловно, — заверил он.
— Ну вот, тем более. Значит, у меня есть право поучать вас от имени молодых… Понимаете, есть такая штука — опыт. Мы прожили особое время, и это чему-то научило — не всех, правда, но я сейчас не о них. Нужно работать. У вас… у нас теперь есть Югыд, есть Вуква, большая северная нефть — теперь она есть… Не вешайте носа, Хохлов, — это вам не идет!
Платон Андреевич колебался. Он все никак не мог набраться решимости — за все эти дни, что они провели рядом, — задать ей вопрос, который, конечно же, задать следовало даже из приличия. А ему это и на самом деле было небезразлично.
Он счел момент подходящим: она была сердечна с ним и безусловно искренна.
— Нина, как вы поживаете? — спросил Хохлов.
— Поживаю?.. А вы знаете анекдот? — Она уклонялась от ответа. — Кто такой зануда? Это человек, которого спрашивают: «Как вы поживаете?», и он начинает рассказывать…
— Смешно. Но я спросил всерьез.
— Как я поживаю?..
Опять ее каучуковый ботинок занялся кустиком голубики.
— Хорошо, Платон Андреевич. Докторская — это вам известно. Геолиздат заказал мне новую книгу — большую, двадцать листов. Пишу… Мне дали новую квартиру, на Заневском проспекте. Отдельную.
Опять тот вечер. Лепной круг на потолке… нет, полукружие — круг, рассеченный стеной…
— Коллектив в институте хороший. Знаете, есть такие люди… — Нина помолчала. Потом повернула к нему лицо — открыто и отважно: — Ну, словом… я одна.
Глаза ее за стеклами — серые — были огромней прежнего.
— Но это ничего. Это бывает написано на роду. Что поделаешь.
Хохлов мял в руках свою кепку — пытался засунуть козырек внутрь.
— Платон Андреевич. — Она придвинулась к нему тесней, интимней. — Послушайте, будьте человеком… Напишите предисловие к моей книжке. По знакомству, по блату, ладно? Там, в издательстве, ошалеют от радости… Напишете?
— Ну что ж, — польщенно улыбнулся Хохлов, — если это…
Они одновременно насторожились.
В неподвижную тишину, окружавшую их, вошел посторонний звук. Он был еще далек, но с каждым мгновением приближался.
Потом над щетиной ельника появился самолет.
Это был «АН-2», биплан, король захолустных авиалиний. Можно было предположить, что конструктор нарочно, из озорства, стилизовал свою машину под начало века. Те же удвоенные крылья — этажеркой, те же старомодные очертания. Зато он был весьма надежен — Платона Андреевича уверяли в этом сведущие люди.
Сейчас, когда самолет лег в крутой вираж, заходя на посадку, он вдруг оказался удивительно похожим на покосившийся старообрядческий крест, вроде тех, что стояли на этом сельском погосте.
— Пора? — сказала Нина, поднявшись со скамьи.
Хохлов посмотрел на часы:
— Он еще будет заправляться…
— Пора, — сказала Нина.
Глава двенадцатая
Она еще накануне уложила ему все в чемодан, постиранное и отглаженное. А сейчас пекла подорожники, жарила рыбу, отжимала творог — такой снаряжала запас, будто ехать ему до Луны малой скоростью. Хлопотала, торопилась, бегала: все боялась, что не управится…
А пароход ждали только к вечеру.
Иван ходил за нею по пятам, как привязанный, лез под руку, мешал, отрывал от дела. Она его гнала.
Тогда он усаживался в горнице, в излюбленных своих углах, к которым уже привык, а теперь вот приходилось покидать, — и там задумывался.
Думал он, по всей очевидности, крепко и не зря, потому что в конце одного такого сидения и раздумья он вдруг решительно встал, распахнул дверь, позвал:
— Катерина… Поди сюда.
Она вошла, вся разгоряченная от печки, умаянная возней — фартук набок, косынка сбилась.
— Ну?
— Вот что, Катя, — тоном непререкаемым и строгим, как разговаривал он у себя на буровой, сказал Иван. — Ты сейчас приберись маленько. Платье надень — то, шерстяное… Паспорт при тебе? С собой возьмешь.
Она на него смотрела, ничегошеньки не понимая. Какое еще платье? Зачем паспорт?
— А я тем временем к своим ребятам сбегаю, — продолжал Иван. — Свидетелей нужно.
Теперь в глазах ее возник испуг: что за свидетели?.. Зашел у мужика ум за разум. Бывает с перепоя.
— Мы с тобой, Катя, в сельсовет пойдем, — объяснил Иван. — Распишемся.
Она как стояла, так и рухнула на сундук, что был рядом.
Всплеснула руками. Захлебнулась хохотом.
— Куда?.. Ха-ха-ха… Распишем… — Лицо ее еще больше раскраснелось от смеха. — Ой, не могу я!..
Брови Ивана сдвинулись грозно.
— Ты что?
А она все смеялась, махала руками, будто комарье отгоняла.
— Та-ак… — протянул Иван. — Не желаете, значит? Может быть, я вам не подхожу, Катерина Абрамовна? Не устраиваю вас?
Она тотчас замолкла. Сразу и присмирела и оробела, когда он ей стал «выкать». Дошла до нее вся серьезность положения.
— Ваня, ты не сердись, — попросила она, поднимая на него глаза. — Иди-ка лучше сюда. Сядь.
Ну, он сел. На сундук, рядом. Все еще хмурясь и не видя покуда никакой причины смягчаться.
А она его обняла.
— Ладно. И это нам известно. Дальше что?
— Ты не сердись, Ваня, — повторила она. — Я ведь это не с худа… Просто оглоушил ты меня. Я чуть не…
Катерина снова было прыснула. Но подобралась, посерьезнела. Заговорила с ним вразумительно:
— Зачем же так, Ваня? Так негоже — впопыхах делать. Перед самым пароходом. Мы ведь не дети с тобой… — И тут же забеспокоилась: — Алька-то где?
— Сказала — к соседям. Да что ты трясешься над ней, будто квочка? Никуда не денется… И ты, Катерина, от нашего разговора не прячься. Потому что нам с тобой сегодня прощаться.
Он ощутил плечом, как она вздрогнула при его словах. Хотя это и не было для нее неожиданностью. Она знала, что им сегодня прощаться.
— Надо поговорить, Катя. Откладывать некуда.
— Так ведь говорили уж… Сколько раз говорили.
Это верно. Они уже много раз говорили об этом.
И сегодня Иван Еремеев не впервые предложил ей пожениться. Он ей не раз такие предложения делал — и днем делал, при полном сознании, и ночью.
И она ему ни разу не сказала «нет». Не отказывалась, не возражала.
Они даже вместе строили различные планы.
Планов было несколько. Вернее, их было два. Первый план, который Катерине больше всего нравился и ему самому он, признаться, нравился больше всего, — это был такой план, что все останется как есть, и ничего лучше не надо. Придет приказ — и бригада Еремеева забурит следующую скважину в Скудном Материке, скважину номер два. А потом номер три. И они останутся вместе, под этой крышей, надолго — так надолго, что можно считать навсегда.
Однако теперь этот план уже нельзя брать в расчет — теперь этого плана больше не было и быть не могло.
Второй план, которым Иван соблазнял свою Катерину, который он и сам давненько вынашивал, — это бросить все к окаянной матери, продать избу, если кто купит, распродать да раздать все какое ни есть барахло, и налегке, вольными птицами, убыть из этих холодных и голых и, прямо скажем, не лучших на свете мест, — в другие места, что поюжнее, потеплее, где почти круглый год стоит лето и можно вполне обходиться без валенок. Работу ему дадут. Жилье дадут, А не дадут — так построятся, купят. Деньги у Ивана были. Главное — теплынь там, благодать, солнце. Кавуны на баштанах зреют…