Задохнувшись, он оттянул ворот рубахи.
— И чтобы, покинув без сожаления этот каменный мешок, мы могли выйти на большой простор, где — я уверен — нас ждет успех!
Зал грохнул аплодисментами. Хотя на подобных совещаниях как-то не принято аплодировать. Вокуев, сидевший в центре президиума, оторвал руки от зеленого сукна и внятно, хотя и не очень бурно, похлопал в ладоши: вероятно, он считал неразумным противостоять стихийному мнению большинства, во всяком случае обнаруживать это. Покосившись на секретаря обкома, зааплодировали и сидевшие с ним рядом. Платон Андреевич, поразмыслив, тоже сделал несколько вежливых хлопков: было глупо остаться в одиночестве.
Затем на трибуне появился Петряев. Вот уж это действительно оказалось полной неожиданностью.
Петряев одиннадцать лет проработал в отделе, подчиненном Хохлову, и лишь месяца два назад его проводили на пенсию, одарив от месткомовских щедрот настольными часами с боем. Этот старый инженер был исполнителен, в возникавших порой служебных спорах всегда брал сторону главного геолога и относился к нему с таким очевидным подобострастием, что Платону Андреевичу, хотя он и не любил подхалимов, это все же льстило.
И вот сейчас, потоптавшись и покашляв, он расшнуровал канцелярскую папку серого картона и негромко заговорил.
То есть он не говорил, а читал. И читал не свое, а чужое. Он перелистывал аккуратно подшитые газетные вырезки, уже пожелтевшие от времени, на которых даже издали были заметны жирные отчерки красного карандаша. Это были статьи Платона Андреевича Хохлова, опубликованные в центральной и местной прессе, всякие интервью, которые он давал корреспондентам. Как правило, к нему обращались за этим в кануны различных празднеств и круглых дат, поэтому тон их был несколько приподнят: «рапортуя стране…», «добились серьезных успехов», «…на главном направлении поисков», — ну, как водится в таких случаях.
Платон Андреевич и сам хранил эти газеты как справочное подспорье для своих фундаментальных научных работ и, пожалуй, из некоторого тщеславия.
Но, как он сразу почуял, собрание инженера Петряева было куда более полным и систематизированным. Выдергивая цитату за цитатой, увязывая их в зловещей последовательности либо сталкивая в нелепом противоречии, подмечая и акцентируя разнобой цифр, вполне естественный, если учесть протяженность времени, используя неточность формулировок и даже явные опечатки, он создавал впечатляющую и целостную картину.
Это был плод многолетнего, кропотливого и даже вдохновенного труда. Это было настоящее досье, и на одной из газетных вырезок красовалась даже фотография Платона Андреевича при орденах и медалях — в фас.
Сколько же бессонных ночей и сколько желчи извел этот человек, терпеливо вынашивая свой замысел, дожидаясь вот этой, заветной минуты!
Но он не достиг торжества.
Потрясенное внимание зала, по мере того как он листал бумаги, сменилось недоуменным гулом, а затем перешло в гробовое молчание. Намерения Петряева были чересчур очевидны. Они оскорбляли людскую чистоплотность.
Когда Петряев сходил со сцены, ступеньки резко взвизгивали под его башмаками в отчужденной тишине.
— Слово имеет Нина Викторовна Ляшук, старший научный сотрудник ВНИГРИ, Ленинград…
Она направилась не к трибуне, а к карте.
И покуда она шла, Хохлов украдкой проводил ее взглядом.
На ней был костюм из белой чесучи, строгий и прямой, заставлявший лишь догадываться о талии, но ладно и явственно обтягивавший бедра. Тонкие чулки без шва делали ноги еще обнаженней, чем была бы сама нагота. Волосы собраны сзади узлом, но узел чуть расстроился, обронив на шею прядки, — а может быть, это и нарочно, из кокетства.
Платон Андреевич знал, что она выступит против него. Что она нанесет ему более тяжкие и верные удары, чем те, которые были нанесены и которые он перенес хладнокровно. Ведь ей раньше других были известны все тонкости проблемы, у нее была отличная выучка и — главное — талант.
И все же он не мог не залюбоваться ею, когда она шла мимо, не мог отвести глаз от этих полных бедер, длинных ног и нежной, почему-то совсем не тронутой летним загаром шеи.
Сколько же ей сейчас? Тогда было двадцать семь, и она к тому времени уже защитила кандидатскую; потом… да, потом был некоторый перерыв… а затем докторская. Значит, двадцать семь плюс…
— Югыдская депрессия долго считалась преимущественно областью нефтегазообразования, из которой газ и нефть мигрировали на обрамляющие ее складчатые сооружения. И здесь известную роль сыграли субъективные геологические представления Платона Андреевича Хохлова…
Она повернулась к нему, то ли извиняясь за то, что вынуждена упомянуть его имя, то ли подчеркивая, что она ведет с ним открытый научный спор, а не следует дурным примерам заушательства. При этом, глядя на него, она привычным жестом взнесла руку и поправила дужку очков.
То, что она носит очки, для него уже не было новостью. Однако этого жеста он еще не знал.
А в ту пору, когда они повстречались впервые, она еще не носила очков. Тогда она была аспиранткой. Аспиранткой того же ВНИГРИ — Научно-исследовательского геологоразведочного института. Приезжала на Печору за материалом для своей диссертации. Она пришла к нему в управление. Кратко изложила тему… что-то о тектонике Верхне-Печорского района. Была почтительна с ним, как подобает аспирантке, беседующей с доктором наук, но и достаточно независима, как это может себе позволить молодая привлекательная женщина, прибывшая из Ленинграда в таежную глухомань. Хохлову даже показалось, что ей не так уж позарез была необходима его консультация и она нанесла этот визит скорей из вежливости, поскольку тема диссертации касалась его, хохловских, владений, его геологического хозяйства.
Потом она уехала на месяц в партию Мчедели. И там произошла вторая встреча. А потом была и третья…
— Как часто мы спешим сослаться на авторитеты. Уловив аналогию между Тимано-Печорской провинцией и Русской платформой, мы сразу поминаем академика Губкина. Но ведь это, товарищи, в корне неверно! Печора живет своей жизнью, и аналогия здесь довольно рискованна…
Из глубины зала, приближаясь к сцене, кочевала ко рядам записка. Вот ее кинули на захлопнутую суфлерскую будку. Из-за кулис тотчас выскочил расторопный молодой человек в черной паре, подобрал бумажку, отдал ее председательствующему. А тот, повертев ее в руках, протянул Платону Андреевичу. На записке значилось: «Докладчику».
Хохлов развернул, прочел: «Почему в своем докладе вы умолчали о подлинных причинах, заставивших разведку топтаться в Лыжском районе? Кого вы боитесь — самого себя или призраков прошлого?»
Подписи не было. Почерк показался Хохлову знакомым… Нет, не вспомнить, мало ли он читал всяких служебных бумаг.
Платон Андреевич поднял голову, сощурясь, вгляделся в задние ряды. Но там, под нависшим балконом, было совсем темно.
— Тоня, может быть…
— Нет, не хочу.
Он ужинал на кухне, как обычно. Ему это нравилось: у газовой плиты, воплощающей ныне семейный очаг, подле холодильника, мурлыкающего домовито и ровно, а вдоль стен эти белые шкафы и полки хорошей немецкой работы, на полках эмалевые банки, тоже немецкие, но надписи по-русски: «крупа», «рис», «сахар». Тут вот никак не ошибешься, не спутаешь, тут все разложено по полкам, у каждой полки, у каждой банки свое назначение. И это — хоть это! — дает ощущение порядка, покоя… Он тут как-то яснел душой.
Однако сегодня его даже это раздражало. Из духовки воняло метаном. Занавеска на окне — после стирки, что ли, — скособочилась, стала неприлично куцей. А в довершение всего эти котлеты… Он швырнул вилку.
— Но может быть, ты… У меня есть.
— Не надо.
Она предлагала ему рюмку, а он не хотел. Слава богу, у него не было этой подоночьей привычки пить из-за плохого настроения. Или пить просто так, без толку. Пить он любил с толком.
— Ты полагаешь, что… (…это очень серьезно?).
— Ну, а ты… (…как думаешь? Что я валяю дурака?).
Так они разговаривали между собой уже много лет, отлично понимая друг друга с полуфразы, с полуслова. Это создавало известные удобства, избавляло от длиннот. И, вероятно показавшись бы непостижимым для посторонних, для них самих было совершенно естественным. Как и то, что она называла его Тоней.
— Но, я надеюсь, это не… (…грозит крайностями?).
— А я на них… — Он свирепо грохнул кулаком по столу.
Она прикрыла уши, хотя и знала, что он не договорит до конца. Все-таки она была урожденная Урусова. Наталья Алексеевна Хохлова, его жена, была урожденная Урусова. То есть не просто дворянка, а княжна. Ее девочкой оставили в Омске с крупозным воспалением легких, у добрых людей, на пути в Харбин. Там, в тихом доме, где Хохлов однажды был на постое в пору сибирских экспедиций, ее, уже девицей, и обнаружил Платон Андреевич.
Впоследствии он привык к ней. Точно так же, как к этой манере разговаривать полуфразами. Он привык даже к тому, что Наталья Алексеевна была не ахти как умна. Лично он давно уже считал ее совершенной и непоправимой дурой. Но в гостях либо дома, когда они сами принимали гостей, в различных компаниях, с которыми они водились и где, как правило, собирались достаточно интеллигентные люди, — здесь Наталья Алексеевна всегда и на всех производила очень выгодное впечатление. Она довольно тонко судила о новинках литературы и кино, держалась достойно, не унижалась до провинциальных сплетен, и в этом, наверное, проявляла себя порода. Сам же Хохлов не мог удержаться от корчей, когда она заводила разговор об охлопковской премьере, виденной ею в Москве, и еще об этом новом поэте… ну, как его… Тимошенко?
Что же касается ее дворянства и княжества, то Платон Андреевич никогда, даже втайне, этим не обольщался и не кичился. А проявленную им самим классовую близорукость считал вполне искупленной, протаскав четверть века свою супругу по всяким отчаянным и гиблым, оторванным от цивилизации местам, где все приходилось начинать с самого начала — и не раз, а многажды, и заставив ее делить с ним все лишения и тяготы кочевой жизни. В том же было и ее самой честное искупление.