Стала резать хлеб, держа на весу краюху.
Иван обратил внимание на ее руки: они были багровы, будто обморожены, в мозолях и ссадинах, кожа на суставах надтреснута. Вспомнил шершавое рукопожатие.
— Вы, Катерина Абрамовна, в колхозе работаете?
Она перехватила его взгляд, следящий за руками, догадалась, откуда этот вопрос, зарделась досадливо сквозь смуглоту, однако, покончив с делом, рук не спрятала — положила перед собой на клеенку.
— А у нас тут не колхоз — совхоз. Переиначили недавно, — объяснила она. — Сама я в мэтэфэ работаю, на дойке.
— Полегчало в совхозе?
Она пожала плечами.
— Так ведь у нас и колхоз неплох был. Мы оленье стадо содержим, десять тысяч голов. — Малыгина кивнула на сковороду. — Олени — они очень выгодные, и забот с ними никаких. Да только…
— А что?
— Район грозится забить все стадо. Говорят, из центра такой приказ спущен: чтобы меньше числилось хвостов. Для средней продуктивности. Слыхали?
— Слыхал…
(Ничего он не слыхал.)
— Ну вот.
Она вдруг рассмеялась.
— А у оленя и хвоста нету. Какой у него хвост?
Снова хлопнула дверь.
Альбина поставила бутылки, шмякнула об стол сдачу, повернулась, ушла. Все так же молча.
У Ивана даже под ложечкой заныло, когда он взглянул на эти бутылки: черного стекла, с рыжим сургучом на горле, и буквы на этикетке черные с рыжим. Аптекарский товар и тот нарядней. Он уж пивал эту водку захолустных северных заводов, которую гонят черт знает из какого несусветного дерьма, а может, и впрямь из дерьма — по трофейному, говорят, способу; от одного ее запаха воротит душу, а наутро раскалывается голова. Да что поделаешь.
Он разлил это зелье в граненые стопки, и они чокнулись.
— Со знакомством, — сказала она.
— За ваше здоровье, — сказал он.
Водка ожгла нутро, он поспешил подцепить вилкой колечко лука, занюхал, а потом ринулся на жаркое.
А Катерина Абрамовна выпила свое даже не поморщась и лишь корочку хлеба надломила на закуску.
Сильна баба. Иван одобрительно подмигнул ей.
По всей видимости, Катерина Малыгина была инькой. Это значит, что в исконно русской ее крови была некая толика иных кровей, здешних и пришлых, ненецких, зырянских и, может быть, древних, чудских, переживших себя лишь вчуже. Все это досталось ей по наследству, как и библейское отчество, чтимое староверами.
Блестящие темные волосы самоедской прямоты и масти разбегались от тесного мысоватого лба. Глаза же были светлы — то ли серые в голубизну, то ли голубовато-белесые, талые, а уголки их оттянуты к вискам и чуть приподняты, как делают карандашиком модницы. Скулы отчетливы и тверды, а губы толсты, выпуклы, ярки.
Было в ее лице какое-то очарование, была дикая прелесть, притягивающая сторонний взгляд. И теперь, выпив водки и приглядевшись, Иван убедился, что она куда красивей, чем показалось ему вначале.
Он налил по второй.
— Надолго к нам? — спросила хозяйка.
— Полагаю, что до следующей осени. С год проканителимся.
— Го-од?.. — изумилась Катерина Абрамовна.
— Не меньше.
Он так и не понял, обрадовало или, наоборот, удручило ее это известие. Нравится ли ей, что заполучила к себе в дом столь долгосрочного жильца.
— Мы тут забуриваем оценочную скважину. Глубина две пятьсот, с отбором керна… — Он поднял палец и повторил, желая усугубить впечатление: — Два с половиной километра глубина!
— Батюшки, — отозвалась Катерина Малыгина. — Целый год.
На нее, по-видимому, этот срок произвел все же большее впечатление, нежели проектная глубина скважины.
— И целый год без семьи? Или навестят?
— А у меня нет никого. Один я.
— Ну да, конечно… — лукаво глянула хозяйка. — Это уж известное дело: как за порог мужик — так и неженатый. Так и никого у него нету.
— Ей-богу, никого, — побожился Иван. — То есть я раньше был женат. Но теперь не живем вместе, развелись. На сына алименты выплачиваю.
Он поспешил объяснить все это, так как знал, что холостой мужчина в его годах всегда у женщин на подозрении, они тотчас предполагают в нем какой-либо изъян, их женский ум не допускает и мысли, что нормальный зрелый обеспеченный мужчина может по собственной воле куковать в одиночку, жить без супружеской заботы и ласки, без добропорядочного семейного очага.
Это у них, у женщин, в самой натуре, врожденное, инстинкт, и с этим ничего не поделаешь.
Катерина Абрамовна смотрела на него с явным осуждением. Даже брови ее горестно сдвинулись.
Да, она тоже одинока, осталась без мужа и вот уже сколько лет по мере возможности честно вдовеет. Но в том не она виновата и тем более не он, а повинна в этом война. И поэтому за ней полное право судить.
— Что же так? — поинтересовалась она. — Или характерами не сошлись?
— Да так уж… стряслось, — ответил Иван. Ему не хотелось вдаваться в подробности. Добавил только: — А Валерке, сыну, — восемнадцатый год. В техникуме учится.
Катерина Абрамовна, будто о чем-то вспомнив, поднялась с места.
Иван слышал, как она прошла на другую половину, и оттуда потом донеслись голоса — вроде бы резкие и бранчливые, но приглушенные сами по себе да еще и дверьми. А чуть погодя там щелкнул выключатель, и над Ивановой головой сморгнула лампа.
Хозяйка вернулась.
И когда она шла к столу, Иван ненароком обратил внимание на ее ноги. Они хоть и были очень низко прикрыты юбкой, согласно неумолимым деревенским законам, но и остального, что виделось, было вполне достаточно: узкие ступни вразлет, легкие стройные щиколотки. Он догадался теперь, что она вовсе не так уж худа, как ему показалось вначале, а скорей по-девчачьи изящна, тонка в кости. И этому тонкому телу еще дан от природы редкостный пленительный изгиб.
Он налил по третьей. Или по четвертой? Да чего там считать. Хоть и с дальней дороги, хоть и целый день он мотался не евши, а водка не сморила его, наоборот — встряхнула, ободрила, захорошила, как говорят геологи.
— Ну, дай бог!
Катерина Абрамовна сокрушенно покачала головой: не лишнее ли? Однако выпила, не отказалась от добра.
Оглянулась на стену, где висели ходики с чугунной шишкой на цепи, которая двигала время.
— Мне ведь завтра на ферму к пяти… Да и вам, поди, рано вставать?
Она не совладала с зевком и, смутившись, прикрыла рот ладонью.
И опять Ивана поразила эта кричащая разница между гладкой кожей ее лица, пусть и смуглой, и подернутой уже морщинами, но все еще свежей, сбереженной целебной здешней водой, а может, и хитрыми бабьими притирками, и грубой багровостью руки, узловатой, иссеченной, вспухшей мозолями.
Душу его захлестнуло нежностью. И эта щемливая, жалостная нежность была обращена к ее руке — не к лицу, не ко всем ее лакомым статям, — а именно к этой руке, вернувшейся сейчас на стол, корявой и натруженной.
У него ведь тоже была такая.
И он положил свою руку поверх ее руки.
Надо отдать должное Катерине Абрамовне Малыгиной, она не стала ломаться, не стала корчить из себя недотрогу. Да и в самом деле час был поздний. Она лишь коротко вздохнула, встала, подошла к кровати и в один потяг сдернула с нее покрывало, оголив белые простыни.
Уже в темноте она прильнула к нему, и холодные пальцы ее ног едва доставали до его голеней — так мала она была ростом по сравнению с ним.
Отдаленно провыл, срываясь и захлебываясь в колдобинах, мотор заблудшего грузовика. Бледный свет его фар проник в окошко, скользнул по стене, миновал потолок, перешел на другую стену и сник.
— Ну…
Свет вернулся и снова заметался по стенам. То ли машина буксовала, то ли это уже была другая — навстречу.
Он лежал, неподвижный и беспомощный, раздавленный внезапным воспоминанием.
Свет, ползущий по кругу. Ослепляющий и сам будто слепой, ощупью выбирающий путь. Свет прожектора в полярной тьме.
— Вы что теперь — все такие?
Почему все? А-а… Он догадался: Аникин… Иван спросил его давеча о хозяйке: «Старая?» — «Да нет, не старая она…» И вспотел лицом, будто его уличили в стыдном. Вот, значит, как?
Он ожидал, что сейчас она станет ругаться.
Но вместо этого она лишь откинула одеяло, склонилась над ним, лежащим навзничь, и захохотала — озорно и беззвучно. При этом острые концы ее грудей мелко тряслись. И шелестя тряслись на ее шее дробные, как просо, жемчужины, которые она позабыла снять. Она смеялась весело и необидно, прямо-таки заходясь.
И это проняло самого Ивана. Он оклемался помалу, ожил, голова его на подушке тоже затряслась от смеха.
Он потянул ее за плечи, рванул к себе, сгреб, смял.
Он был с нею жесток и ласков.
И она ему шепнула потом — доверительно и серьезно:
— Лад.
Еще во сне он забеспокоился и, не продрав глаз, уже понял, что проспал.
Взглянул на часы — так оно и было. Полвосьмого. Большое и красное солнце стояло в окне.
А ее след в постели давно простыл.
Однако еще с минуту он посидел на холодной раме кровати, свесив на пол босые ноги, озираясь.
Усатый мужчина на портрете сверлил его глазами. А темнолицые боги смотрели из угла с укоризной и скорбью. Отворилась и захлопнулась дверь — та, что напротив, простучали шаги, но не на улицу, а в глубь дома, и потом — слышно — по лесенке, на чердак. Значит, эта… Альбина… она еще дома. Иван поежился. Не хотелось бы сейчас встретиться с ней нос к носу…
Он поспешно оделся. На столе была крынка, прикрытая марлей, но он в нее даже не заглянул: как-то не чувствовал аппетита, и во рту было погано. В сенях Иван заметил умывальник, из-под крышки сочилась вода, а на гвозде висело свежее полотенце, однако умываться он тоже не стал, некогда. Стараясь не скрипеть сапогами, прокрался к двери и шагнул наружу.
У крыльца толклись куры с петухом. Рыжий петух покосился на Ивана одним глазом, сбоку, вытянул шею и, не разжимая клюва, гневно выругался. А куры ему поддакнули.
Иван зарысил по мосткам вдоль села.
Еще издали он увидел своих. Они — всей бригадой — сидели на дощатом помосте буровой, рядком, как в кино.