Избранные произведения в двух томах. Том 2 — страница 81 из 114

Белая шея.

— Я сегодня звонил в институт, — заговорил Хохлов, отведя с усилием взгляд. — Мне сказали…

— Да, я уже два месяца там не работаю, — шепнула она.

— А где?

— На почте.

— Где? — Платон Андреевич, сам того не замечая, тоже перешел на шепот.

— В отделении связи. Почтальоном.

— Кем? Я не расслы…

— …свечи ога-а-арочек, кипит неда-альний бой…

Хохлов вздрогнул. Так ощутимо ударил в барабанные перепонки, настроившиеся на шепот, этот густой и хриплый прокуренный бас.

Из-за стенки.

Уже знакомые ему шлепающие шаги.

…дружо-ок, по чарочке, по нашей фронтово-ой…

Он скользнул глазами по стене, оклеенной сизыми обоями, увешанной тарелками старинного фарфора и невскими пейзажами, гравированными иглой, глаза добрались до потолка — и тогда он все понял.

На потолке — невероятно высоком, до поднебесья, как строили полвека назад, — было лепное полукружие. Когда-то, по-видимому, оно обрамляло подвеску люстры. Когда-то, вероятно, оно было не полукружием, а кругом посредине потолка. Но теперь его точно надвое рассекала стена. Лепное полукружие вонзалось концами в стену, а вторая часть круга, очевидно, была там, за стеной. И, судя по всему, стена эта была не слишком толстой: фанера, обои, гравюры…

— …по-дружески — и да попросту поговорим с тобой…

Симпатичная старуха. Голос как у протодьякона.

Хохлов и Нина одновременно отвели глаза от стенки.

Глаза встретились.

— Нина… что случилось?

— Пойдемте погуляем, — предложила она.

Платон Андреевич кивнул.

Была та сумеречная пора на исходе зимнего дня, когда уже все вокруг завязло в темноте, а уличные фонари еще не зажглись: их зажгут минут через десять, через двадцать, когда положено по графику включить рубильники районных подстанций. Но эти десять — двадцать минут город стынет в тревожном и тоскливом мраке, наводящем на мысли о солнечном затмении, о войне, о конце света.

А потом вспыхнут фонари.

К ночи густел мороз. Крошево талого снега, изрытое каблуками, уже смерзалось, отвердевало — неровно и скользко.

Платон Андреевич взял Нину под руку. И опять она с какой-то неожиданной откровенностью ответила на этот вполне естественный жест воспитанного мужчины: локоть ее порывисто, хотя и едва заметно прижал его руку, и Хохлову показалось даже, что он ощутил рукой — там, под шершавой тканью пальто — упругую и мягкую близость ее груди.

Он сосредоточенно откашлялся.

— Так что же все-таки случилось?

— Ничего особенного… Меня уволили из института.

— Почему?

— В трудовой книжке написано: «За невозможностью дальнейшего использования…» Кажется, так.

— Но ведь есть и другие институты. Вы — научный работник… При чем здесь… — Он замялся.

— Почта?

— Да.

Она хохотнула нервно, но сразу осеклась — вероятно, прикусила губу.

— Между прочим, на почте тоже колебались… Оператором не взяли. Только почтальоном.

— Что за чушь! — Платон Андреевич не скрыл раздражения и не скрыл того, что это раздражение относится лично к ней, к тому, как она отвечала на его вопросы.

Она уловила это. И отняла руку. Продолжила холодно, зло:

— Вам бы следовало знать, что человеку, исключенному из партии, не так-то легко устроиться на работу… Даже не по специальности.

Против воли Хохлов замедлил шаг. А она, наоборот, ускорила. И шла не оборачиваясь. Хохлов сразу отстал от нее, и уже торопливые прохожие огибали их порознь, проходили между ними, чего никогда не делают, когда люди идут рядом, когда можно хотя бы предположить, что эти двое — вместе.

«Тьфу, черт… Нельзя же так».

Платон Андреевич догнал Нину и цепко, уже кистью руки сжал ее предплечье, но теперь она никак не откликнулась на это: рука ее повисла вдоль тела безразлично и безвольно.

— Рассказывайте, — потребовал Хохлов.

— Не знаю, право… Это смешно. И глупо.

«Аморалка, — предположил он. — Завлекла какого-нибудь ученого хмыря. А жена — в партком… Известное дело».

— Понимаете, Платон Андреевич, я, конечно, сама виновата. Мне еще мама говорила, когда я маленькая была: «Хлебнешь, Нинка, горя со своей настырностью, с длинным своим языком…» И угадала. Только, слава богу, не дождалась увидеть…

«Нет, не то. Не аморалка… Другое».

— Меня уже и до этого вызывал секретарь партбюро. Сказал: «Имеются сигналы, что вы высказываете разные суждения. Так чтобы наперед не было. Не забывайтесь: вы — член партии…» Секретарем у нас — замдиректора по хозяйственной части… Вы не знаете, Платон Андреевич, почему в научных учреждениях партийную работу возглавляют завхозы?

«Да, мама была права».

А потом… Я занималась в кружке по изучению истории партии. Мне, правда, не совсем ясно, для чего кандидату наук нужно заниматься в кружке. Хотя бы и повышенного типа. Я, например, читаю Энгельса в подлиннике — знаю язык…

«Язык. Язык!»

— И вот… на одном занятии… Вы помните, у Сталина есть такая фраза: «Царизм был средоточием наиболее отрицательных сторон империализма, возведенных в квадрат»…

«Том шестой, «Об основах ленинизма», — определил Платон Андреевич.

— Ну и что?

— Я сказала… я сказала, что, по-моему, эта фраза не совсем удачно выражает мысль. Ведь любая отрицательная величина, возведенная в квадрат, становится положительной величиной… Это — алгебра. Элементарно.

«Да… Что?!»

— Я не ставила под сомнение смысл фразы. Я усомнилась в формулировке… Ведь в конце концов это известно каждому школьнику. А мы изучали дифференциалы…

«Девчонка… Дура, дура!»

Хохлов больше ни о чем не расспрашивал. Он мог и без расспросов во всех подробностях представить себе, чем это для нее кончилось.

Он больше ни о чем не расспрашивал.

Все еще падал снег, он выстелил тротуары поверх льда бело и чисто.

А на душе у Хохлова было гадко. Он принадлежал к породе чистюль. С детства был чистюлей. И остался им в той мере, в коей это возможно при его профессии: ведь всякое случается и всякое встречается в кочевой жизни геолога. Геология — она, право же, не мед…

Он уже сознавал, что затеянное им — несуразно и глупо. Что незачем было приходить к ней. Что самое лучшее в данный момент — проститься и уйти; ах, извините, совсем забыл — неотложное дело…

Но он не мог решиться на это. Это было бы не по-мужски, некрасиво, подло. Как бы это выглядело: солидный человек, в сединах, доктор наук, лауреат, улепетывающий без оглядки, втянув голову, ссутулясь от стыда… Нет. Нельзя.

Все-таки она — женщина.

Хохлов бывал на заседаниях бюро горкома партии. И он видывал, как мужчины — волевые и здоровые мужчины, прошедшие революции, фронты, огонь и воду, — как они, когда до их сознания доходили слова: «Исключить… Можете апеллировать. Вы свободны», — как они, неловко повернувшись, ничего не видя перед собой, потеряв вдруг всякую ориентировку, сослепу двигались прямо на стену, на сидящих людей и никак не могли отыскать дверь…

А здесь была женщина. Совсем молодая женщина.

К нему вернулось чувство озноба — такое же, как нынче днем, когда он увидел розовые манекены, выставленные в беззащитной наготе на мороз.

Они шли, не разбирая улиц, минуя перекрестки, площади, мосты, храмы, конные и пешие памятники, сплошь залепленные снегом.

И неведомо как, в силу тех же загадочных причин, которые влекут преступника к месту совершенного им преступления, бесцельная прогулка вывела к цели.

Платон Андреевич скользнул взглядом по неоновой вывеске, пересекшей фасад, прочел: «Астория». Это был тот же ресторан, где он нынче обедал и где за обедом пришло на ум: Нина Викторовна Ляшук.

Все вернулось к исходной точке.

И настроение Платона Андреевича внезапно переменилось.

Он вспомнил юницу в зеленом чехольчике — ту самую, что пила коньяк, сидя с морским офицером (они, вероятно, все еще там сидят — такие парочки не спешат уйти, дожидаются танцев), ту самую, что презрительно и высокомерно косилась на него: а, дескать, старый хрыч, в одиночку лакаешь? Завидки тебя берут? Ну, так тебе и надо…

И ему вдруг очень захотелось снова войти в этот зал, об руку с красивой молодой женщиной, блондинкой, лицо которой сияет свежо и нежно, и пусть она в очках, но эти очки сразу дадут понять, что она не какая-нибудь, не метресска с улицы, а интеллигентная, содержательная женщина, с которой и поговорить удовольствие, не только… Они сядут невдалеке от той парочки, хотя и не подарят ее своим вниманием, бандюга в смокинге, завидев постоянного гостя, ринется к столику — полотенце через руку, и в это время оркестр заиграет контрабандный блюз…

— Ниночка. — Платон Андреевич широко шагнул, оказался впереди нее, повернулся, преградил путь. Ласково тронул ее за плечи. — Давайте зайдем поужинаем?

Он улыбнулся — ободряюще, весело, как бы отметая напрочь все, о чем они говорили и о чем молчали.

Здесь хорошо кормят. Я бывал… А?

Покатые и округлые плечи, которые он мягко стискивал, приподнялись и опустились в нерешительности.

— Не знаю… Ведь я не одета. Для ресторана.

«Да, пожалуй», — вспомнил Хохлов.

Но великодушно утешил:

— Пустяки. Подумаешь…

— Нет. Спасибо.

Глаза ее смотрели на него чуть виновато. Она бы, конечно, пошла. Но, к сожалению, не одета для ресторана: вышла на улицу в чем была, только пальто накинула — она ведь не знала. Ехать переодеваться далеко и поздно. А вообще она очень благодарна за это приглашение, с удовольствием посидела бы с ним в ресторане, давно не бывала, давно ее никто не приглашал…

Хохлов понял, что настаивать было бы бестактно.

Но, слава богу, он не принадлежал к числу людей, которые пасуют перед малейшим препятствием.

Неподалеку за углом сияла вывеска «Гастрономия». Леденцово искрились обросшие хлопьями снега витрины.

— Ниночка, вы постойте здесь, пожалуйста, — попросил Хохлов. — Я мигом.

В магазине у касс и прилавков была изрядная толчея — суббота. Но Платон Андреевич умудрился пролезть без очереди. Он купил водки, шампанского, коньяку. Палицу колбасы, полголовы сыру, копченого сига, консервов, конфет, лимонов. Купил даже авоську, куда это все с трудом затолкал. Он всегда был щедр, тратил деньги не жалеючи. Но сейчас он намеренно, с умыслом закупал снедь в таком невероятном количестве: чтобы нельзя было съесть сразу, в один вечер, чтобы у нее осталось, осталось на завтра и, может быть, на послезавтра. Он догадывался о ее нынешнем положении.