— Правильно. Но в какой форме? Мыслимое ли дело — спутать кедрачовский пятачок с Красной площадью? Разницу соображаешь?
— Так ведь…. — Вася Шишкин помялся, но сказал: — Ведь райцентр наш, Усть-Лыжа, тоже не Москва? А демонстрации бывают — и Первомай, и Октябрь…
— Не демонстрации, а митинги. И в Усть-Лыже восемь тысяч человек проживает, одних школьников полторы тысячи. Это тебе не кедрачовская… богадельня.
— Нажаловались, значит? — недобро опустив голову, сквозь зубы процедил Вася Шишкин. — Ну, конечно. Я ведь знал, что они не упустят случая… Потому что я все ихние делишки насквозь знаю. Всё знаю!.. Как они друг дружке диссертации пишут — муж жене и обратно. Собольи шкурки своим родичам отсылают по почте. И сколько у каждого денег на сберкнижке — это я тоже выяснил… Так что я тут полностью прав, Егор Алексеевич.
— Ладно, иди, — вздохнул Терентьев.
Он затосковал.
Откуда же у него, у Шишкина, эти несусветные замашки? Откуда им было взяться?.. Ну, еще можно такое понять, когда речь идет о людях более старшего поколения, тех, что ему самому ровня: они прожили нелегкие времена; они надышались чужим величием — и это вполне объяснимым способом сказалось на них самих, облеченных какой-то частицей той власти. Но по счастью — и теперь это уже было очевидно и ясно, хотя и минуло не так уж много времени, — оказалось, что это преходяще, что это лишь глубоко въелось в поры, но не вошло в кровь, не отравило самой крови. Во всяком случае, это излечимо… Но почему оно так возвратно и явно, как наследная болезнь, вдруг проявилось в совсем еще молодом парне?
Впрочем, это пустое мудрствованье.
А нужно было что-то предпринимать.
Егор Алексеевич понимал, что он несет личную ответственность за судьбу Васи Шишкина. Именно он, Терентьев, а не кто иной, стронул человека с его места и пути, возвысил его — может быть, и незаслуженно, может быть, и опрометчиво, но стронул. Теперь уже нельзя было просто вышвырнуть его за борт — да и не позволено у нас, слава богу, швыряться людьми. На то и существует номенклатура, чтобы беречь, чтобы растить кадры. И в любом случае не следовало калечить душу, оставлять в ней глухую обиду…
Однако было необходимо что-то делать.
И тут как нельзя более кстати позвонили из обкома:
— Егор Алексеевич, нужно выделить из твоего района одного человека на учебу. В Ленинград, в партийную школу… Предъявляемые требования тебе известны. Только не тяни, пожалуйста, — нас ведь тоже торопят…
Это было избавлением.
То есть нельзя сказать, чтобы в тот момент, когда Егору Алексеевичу принесли на подпись срочно составленную характеристику на Василия Михайловича Шишкина, что в эту минуту он сразу с легким сердцем подмахнул бумагу. Нет, он попросил оставить ему эту бумагу и потом долго вчитывался в обычные для такого документа формулы. Его томили сомнения, у него сосало под ложечкой. Но другого выхода не было. И в конце концов речь шла о совсем еще молодом работнике. Кто знает, может быть, годы учебы самым благим образом скажутся на нем. Тем более — Ленинград, живые традиции, культура…
Он подписал.
Спустя два года Василий Михайлович Шишкин прибыл в распоряжение обкома, имея на руках диплом об окончании партийной школы. Диплом был с отличием.
И сам Вася Шишкин за это время основательно изменился, постатнел. Вместо диагоналевой гимнастерки на нем теперь был ладный серый костюм ленинградской фабрики, галстук. В движениях его появилась некоторая медлительность, и слова он выговаривал с раздумчивостью, как бы загодя взвешивая каждое слово, прежде чем его произнести, и зная цену этому слову, когда оно уже сказано.
— Ну, поздравляем, Василий Михайлович, — радушно встретили его в обкоме. — Напомните, пожалуйста, чтобы не лезть в дела, какой район вас направлял на учебу?
— Усть-Лыжский, — ответил Вася Шишкин. И, мягко улыбнувшись, добавил: — Оттуда и родом.
— Ах, вот как. Ну что ж, Василий Михайлович, по всей вероятности, туда вас и направим. Вы пока отдохните денек, а мы тем временем свяжемся с Усть-Лыжей. Вам сообщим.
Грешным делом, в повседневной сумятице, в неубывающем ворохе забот Егор Алексеевич Терентьев успел позабыть о своем крестнике — все-таки минуло немало времени, и немало разных людей прошло перед его глазами за это время.
Вот почему он даже как-то не сразу все понял; когда ему позвонили из обкома:
— Егор Алексеевич, к нам вот прибыл товарищ Шишкин из ленинградской партийной школы. Только что окончил. На учебу его посылали по вашей рекомендации. Мы тут прикинули, посоветовались — и решили направить его в Усть-Лыжу. Обком рекомендует товарища Шишкина на должность второго секретаря.
Глава седьмая
К двум часам пополудни уже совсем темнело. А утром развиднялось едва к одиннадцати. Да и в этот краткий промежуток между поздним рассветом и ранними сумерками не так уж много было настоящего дневного света — свет был невзрачен и жидок, слаб, еле-еле теплился. Ведь солнце теперь лишь краем выдвигалось над чертой горизонта, будто затем лишь, чтобы напомнить о своем существовании, и тут же окуналось снова, в свои тартарары.
Большую часть суток стояла полярная ночь, обычная здесь в эту срединную и самую мертвую пору зимы. Небо было темно и глухо. Казалось, что весь небесный свет, весь белый свет пал на землю снегом — так, кристаллизовавшись, снежинка за снежинкой, он весь до последней крупицы просыпался наземь, а наверху осталась лишь бездонная и пустая чернота.
Снегу навалило много. Все вокруг было погребено в снегах. Крыши домов вспухли, и с краев свисали обветренные заструги. Сугробы взгромоздились под самые окна, а окна в этих северных избах довольно высоки. Тропинки, что вели от дома к дому, по обе стороны сельской улицы, все углублялись меж плотных снеговых стен, и уже из одного такого хода не было возможности увидеть, кто там идет или кто там стоит на другой стороне. Речные проруби, из которых брали воду, обозначали еловыми вешками, потому что к утру их совсем скрывал от глаз выпавший снег, и еще, не дай бог, кто-нибудь непутевый да несведущий мог бы ступить ненароком — и тогда поминай как звали…
Темна и снежна была эта зима.
Может быть, единственным среди этой окрестной тьмы, всегда светлым местом оставалась только буровая вышка, освещенная большими и яркими лампами да еще подсвеченная прожекторами: тут ведь не посумерничаешь, не полазаешь впотьмах — тут каждая операция требовала полной и дотошной ясности. Как в заводском цехе. А издали эта коническая вышка, сверху донизу сверкающая огнями, была похожа на праздничную елку — огромную, какие ставят на площадях больших городов. Только нарядная эта елка перестояла уже все положенные сроки: и новое рождество, и Новый год, и православное рождество, и школьные каникулы — все стоит, все красуется…
И оттуда день и ночь, без передыху доносится гул машин, холодный звон металла, повизгиванье лебедки. В четыре была пересменка. Одна вахта пошла шабашить, а другая заступила.
Иван Еремеев проследил, как закончили цементаж обсадной колонны, а затем, наставив сменного бурильщика, что тому надлежало делать дальше, озадачив его на ближайшую смену, отправился домой.
Как обычно, согласно ежедневному заведенному правилу, он по дороге зашел на почту.
Шурочка Малыгина, усть-лыжский почтовый агент, заранее, еще с утра заказывала ему междугородный переговор с базовым городом. Дело это было довольно сложным и многоступенчатым, потому что отсюда, из Скудного Материка, надлежало сперва связаться с районным центром, Усть-Лыжей, а оттуда вызывали город Печору, Печора давала базовый город, а там уж Ивана соединяли с геологическим управлением, и он передавал дежурному диспетчеру дневную сводку: сколько метров дали за сутки, на какой глубине идет бурение, какой проходят горизонт и нет ли каких проявлений.
Они добуривали уже первую тысячу. И еще полторы оставалось.
— Алё… перешел он потом к неофициальной части разговора. — Алё, вы меня слышите? Я вас плохо слышу… Алё… Прошу выяснить, как там жена Ныркова, какое у нее самочувствие — она в больнице лежит, второй корпус… Да-да, Ныркова, муж просит узнать… К завтрему, ладно? И привет ей от него передайте… Ну, пока.
Щелкнуло. Базовый город отключился. Но в трубке еще что-то попискивало, стучало, доносились отдаленные переговаривающиеся голоса и даже музыка, радио, что ли, — вся эта суетная разноголосица Большой земли.
— Вам тут деньги пришли. Зарплата, наверное, — сообщила Шурочка, повесив трубку обратно на рычаг. — Свою возьмете?
— Давай, — согласился Иван, доставая из-за пазухи самописку, расписаться на переводе.
— Другим подскажите, чтобы пришли. — Шурочка отсчитывала купюры. — И за что вам такие деньги платят?
Не то чтобы зависть или укор были в этом ее простодушном вопросе, а всего лишь искреннее удивление деревенской жительницы, чье понимание о деньгах, о цене копейки и рубля настолько отлично от городского понимания, что кажется, здесь и там счет ведется совсем на другие рубли и копейки, в совершенно другом и разном исчислении. Да ей, например, Шурочке, раз бы в жизни получить вот столько денег, сколько дважды в месяц, регулярно получает этот вот ее знакомый клиент — и была бы она самой богатейкой на земле, хоть держи на сберкнижке приданое…
— Знаешь, дева, — сказал ей на это Иван, — у них, у денег, есть такой особый нрав: они как придут — так и уйдут, сколько набежит — столько и убежит… Поняла?
Но Шурочка только головой покачала.
Иван не торопясь побрел восвояси.
Он знал, что никого дома не застанет. Катерина допоздна мытарилась на ферме. Альбина ходила во вторую смену — им, которые постарше, было легче блуждать в потемках, возвращаясь из школы, а ведь некоторые жили в самых дальних концах села и на отшибах.
Так и оказалось, что изба пуста.
Зато было тепло в ней до духоты, хотя истопили еще ранним утром. Иван в который раз подивился этому чуду, этой северной русской печи, вроде бы и вовсе бесхитростному сооружению, а такому надежному при любой стуже.