Избранные произведения в двух томах. Том 2 — страница 97 из 114

— Ну?

— «Подарите мне их, говорит, или продайте: я вам пятьсот рублей могу дать». А я его спрашиваю: «Зачем вам? Для музея, что ли?» — «Нет, отвечает, я не по этой части работаю, я старинные рукописи ищу. А иконы ваши я у себя дома повешу, в Ленинграде…» Тогда я ему говорю: «Коли вам, ученому человеку, не зазорно дома образа держать, так и мне простится. Пусть висят, где висели. А моей прабабке их ее прабабка оставила от своей прабабки…»

Иван помалкивал, слушая.

— Так поверишь ли, Ванечка, — продолжала Катерина, — он мне на это: «Хотите, говорит, я перед вами на колени стану — отдайте только». А сам чуть не плачет, профессор…

— Значит, не старый еще? — уточнил Иван.

— Нет. Видный такой, очки золотые…

— Ночевал он у тебя?

Иван Еремеев смотрел на нее испытующе, пристально.

Катерина, увлеченная рассказом своим и этим интересным случаем, рот раскрыла — ответить, да так и замерла с открытым ртом…

Потом побледнела как мел. Раскосые глаза ее сузились вовсе в щелки. И такая невыразимая злость была в этих щелках, что Иван отшатнулся.

Она встала, выбежала из горницы.

А он остался один. Нашарил в штанах курево.

Вместе со стулом передвинулся к окошку, отстранил занавеску, выглянул.

Черно и бело было за окном.

Сугубой чернотой нависло небо. Чернели треугольниками бревенчатые чердаки домов, что напротив. Чей-то черный пес, ночной скиталец, задрал ногу у покосившейся изгороди.

А снизу, круглясь и посверкивая, вздымались белые сугробы. Шапки снега венчали столбы. Белые, будто закаменевшие на морозе дымы поднимались из труб.

Мимо окна проплыли две головы, повязанные старушечьими платками, — так глубока была ложбина, протоптанная в снегу, что одни лишь головы торчали наружу, будто они двигались сами по себе, отдельно от туловища и ног. Головы обернулись мимоходом на чужой горящий свет, поплыли дальше, кивая, судача…

Плохо было на сердце у Ивана. Он ведь понимал, что ни с того ни с сего, с подвернувшейся глупой догадки, обидел Катерину. Сильно и нежданно обидел. В самый такой момент, когда ей было беззаботно и весело, случай рассказывала…

Ну, а ему не обидно?

Не обидно ли было Ивану вот уж ровно столько времени, сколько живет он в этом доме, под этой крышей, то и дело примечать ухмылки да поглядки, и за глаза и в глаза выслушивать разные намеки насчет Катерины. Ему исправно все, кому не лень, с очевидным удовольствием делали такие прозрачные намеки.

Все это было бы для него совершенно безразлично — начхать и плюнуть, — если бы тем и обошлось, что, приехав на некий срок по служебной надобности в эту деревню, в эту тьмутаракань, он попал на постой в хорошую и чистую избу, а в избе, к удаче его и выгоде, оказалась довольно еще молодая и красивая хозяйка, сговорчивая притом… Ну и ладно: поживем, поквартируем в свое удовольствие, с полным удобством — и будьте здоровы, наше вам с кисточкой, пишите письма, только адрес позабыл…

А вышло-то по-иному. Еще и не понять — как и что. Однако совсем другое.

И сладко ли ему, Ивану, что ни день выслушивать разные намеки…


А Катерина Абрамовна Малыгина сидела тем часом в соседней комнате, тоже у окошка, только с противной стороны.

Не плакала она, не рыдала. А просто сидела и думала. О своей жизни.

Вышла она замуж восемнадцати лет. Девятнадцати родила. Мужа забрали на войну в сорок третьем… Уже Альбина была. Похоронную ей принесли через полгода.

Совестно вспомнить, а не шибко она горевала. Совсем его не любила, когда выдавали ее, а потом, когда стали жить, и вовсе возненавидела. Бил он ее страшно, хотя и не за что было — она к нему честная пришла и потом не изменяла. Он бил ее только за одно, за самое главное, — потому что ясно видел: не любит. И еще сам про себя понимал, что не за что любить. С того и злобствовал.

Однако не только из-за этого не нашла тогда в себе слез Катерина и не стала убиваться, когда ей пришло извещение. Девчонка ее высасывала до последнего, а она сама едва на ногах держалась от проголоди. И кругом, в каждом доме, было горе — похоронная за похоронной. Уже ни одного целого и работоспособного мужика не осталось в колхозе. А колхозу давали военный план, и он его выполнял. Бабы, девки, совсем еще малая ребятня — все работали с утра до ночи, и не роптали, и знали, что надо.

Был в колхозе старенький трактор «ХТЗ» — развалюха, но ходил еще, заводился. И обойтись без него было невозможно: лошадей колхозных мобилизовали. А тракториста не было. Уже того самого мальчишечку, который последним из мужчин села сидел за рулем, — и его призвали. Ну что делать?.. Федосеиха, заправлявшая в ту пору колхозом, вызвала к себе Катерину Малыгину и сказала ей: «В район поедешь, на курсы… И чтоб через месяц ты вернулась обратно трактористкой. Ничего, научишься — молодая…» — «А с дочкой как же?» — изумилась Катерина. «Макарьевне оставишь, у нее третьего дня грудной мальчик помер… Да твою, поди, уже и отнимать пора».

Через месяц Катерина вернулась из района и села за трактор. Она довольно легко освоила это дело, хотя и ничем, кроме дойки, не занималась доселе. Ездила лихо, и в моторе могла копаться.

Но много ли наездишь, если горючего колхозу совсем не выделяли? Ну, керосин — тот еще был. А бензин для «пускача» где взять? Она к председательше: «Давай горючее, что мне — водой его запускать?» — «Чем хочешь, тем и запускай, — отвечала Федосеиха. — Нету бензина… Но чтоб завтра к утру машина была на ходу — под ячменя пахать».

Катерина кое-как, на самых последних каплях выкатила свой «ХТЗ» на Лыжский тракт.

Поставила у обочины, а сама — с жестяным мятым ведерком — на дорогу.

Через час показался вдали дребезжащий грузовик. Она подняла руку. Тот затормозил неохотно.

— Чего?.. — Одноглазый в рыжей щетине шоферюга приоткрыл дверцу. — Что надо?

Катерина молча показала на ведерко.

— А… не хочешь?

— Нацеди, — пропустив это мимо ушей, взмолилась она. — Пахать.

Но шоферюга уже смотрел не на ее ведерко. Он теперь на нее смотрел — своим цепким глазом.

А ей тогда сравнялось двадцать лет. И было на что глядеть.

— Пахать, значит? — хохотнул он, вылезая из машины.

Она протянула ведерко.

Но он схватил ее за руку. Огляделся — кювет рядом.

— Пусти, гад… — прошипела она.

Убила бы, а чем?.. Ведерко легкое. И все равно он был сильнее.

Однако расквитался по совести. Когда грузовик, взревев, ринулся дальше по тракту, у обочины стояло ведерко, полное вскрай бензином.

А Катерина ничком лежала под своим «ХТЗ», спрятавшись от всего мира, уткнув лицо в проросшую мелкую травку, царапая ногтями землю…

Но впоследствии она еще не раз голосовала встречным машинам. И среди этой мотавшейся взад-вперед шоферни уже были у нее знакомые. Появились даже приятели. Правда, эти были не рыжие и при обоих глазах.

«Ай да Катька, — ликовала Федосеиха. — Ты у меня мало что трактор, а еще и Главнефтеснаб!»

Но все остальное женское население Скудного Материка не разделяло восторгов председательши. И тогда же впервые услыхала Катерина сказанное ей в спину: «Продажная…»

После войны она вернулась на ферму.


И кому какое дело?

Она про свое сама знала. Кто ночевал, а кто не ночевал, а кто бы и не прочь — да не пустила. Мало ли что говорят? Она и про других про некоторых сказать могла бы.

Только до крайности горько было ей услышать это от Ивана. Она и так себя кляла за то, что не по-умному тогда поступила, в тот первый вечер, когда он заявился в дом. Ведь они, мужики, все на этот счет одинаковы: если с первого раза допустишь — тебя же этим попрекнут, и начнутся нехорошие догадки, и пойдет каждодневная руготня…

А ему бы не следовало. Он бы и сам должен кое-что понимать, если не глуп и не слеп.

Вон даже Алька, для которой любой мужчина, который входил к ним, может, и с делом и с добром, а она уж с порога ненавидела каждого лютой злобой, — и та в последнее время унялась, присмирела. И к нему подобрела, и к ней. Видно, учуяла своим еще несмышленым сердцем, что здесь не стыдное и не грех, а может быть — судьба…

Катерина услышала, как он, потоптавшись в сенях, подержавшись за ручку, все же набрался смелости — открыл, вошел.

Но она и обернуться побрезговала.

Тогда он, сглотнув судорожно, тронул ее за плечо, погладил.

— Дурак ты, Иван, — сказала Катерина. — Не зря люди заметили: Иван-дурак.

— Дурак-то в каждом сидит, — ответил он. — Да не в каждом — Иван…

Когда он увел ее к себе, точнее, к ним обоим и она уже легла, а он все еще сидел в ногах у нее, докуривая сигарету, Катерина заметила, что он снова пялится на стену. Дались же ему иконы эти!..

Но она не угадала.

— Катя… — нерешительно заговорил он. — Ты бы сняла… Неудобно так, а? Все смотрит, смотрит…

Он, оказывается, другое имел в виду. Свирепый усатый портрет, висевший против них.

— Нет, Ванечка, нельзя… Ведь он на войне убитый. Пускай — памятник ему.

Иван прошлепал босиком к стене, выключил свет. Ладно. Когда темно, так ни им его, ни ему их не видно.

— Двенадцать уже, — простонала Катерина. — А ее опять нету, Альбины…

Когда она заснула подле него, усталая ото всех дневных забот и от того, что меж ними было, тихая и мирная, он потом еще долго не спал.

Он в темноте присматривался к ней, спящей — и все думал: кто же она ему?

Вроде бы уже и жена. Но не жена. А та, которая на самом деле была ему женой прежде, тоже давно ему не жена. Хотя он все еще не мог согласиться в душе с этой вполне очевидной истиной — что не жена, и уже навек, и ничего больше не изменится, не поправится. А он все еще помнил ее и, наверное, еще любил.

Но и эту женщину, которая спала, положив на его плечо черноволосую и гладкую голову, — разве не любил он ее?..

Все это было непонятно, загадочно, двояко.

И он, когда ему, как сейчас вот, не спалось, он вспоминал старинную сказку. Никогда им прежде не слыханную. Которую однажды поведала ему Катерина. Рассказала на сон грядущий, будто маленькому.