то предполагало известное родство душ. Люди быстро обнаруживают эту одинаковость неким особым чутьем. И тогда становятся либо сердечными друзьями, либо заклятыми врагами — как обернется.
Но еще за этим взаимным пониманием скрывалась взаимная зависть.
Один из них завидовал той прочности положения и бытия, которая является уделом мужей науки, солидных хозяйственников, специалистов. Их объективная цена непоколебима и независима от девальваций. Они выстаивают и выдюживают при любых ветрах и поветриях. Их власть, может быть, не ахти как упоительна, зато надежна и конкретна. И после них остаются непреходящие, вещественные ценности — всякие там открытия, и заводы, и железные дороги…
А другой, хотя и догадывался об иллюзорности мира, в котором обретался его собеседник, но все же не мог в глубине души не завидовать этой быстро и легко достижимой известности, яркой, хотя и бренной славе, той импозантности положения, которая сопутствует служению музам, — ведь говорят, что с ними иногда считаются больше, чем с министрами, и прощают им то, чего министрам никогда не прощают; и еще этот сладкий дух мирских соблазнов, овевающий их профессию…
— Владимир Савельевич, вы уж меня извините, — все-таки решился Хохлов. — Ведь знаете, будние заботы, периферия… Я, разумеется, видел ваши фильмы, но сейчас запамятовал — какие именно…
Одеянов потупил глаза, и было заметно, что этот прямой вопрос для него чем-то неприятен и даже мучителен.
Но он все это пересилил — и назвал.
Такой-то. Такой-то. И такой-то.
Платон Андреевич ощутил, как холодок благоговения пробежал у него по спине. И ему стало еще совестней, и он мысленно обругал себя старым склеротиком. Потому что названные фильмы он и в самом деле видел, и все это были знаменитые фильмы, которые дружно хвалили газеты, которым надавали призов на заграничных фестивалях. И к тому же он вспомнил, что один из этих фильмов был увенчан государственными лаврами в том же году, когда увенчали лаврами его самого… Стыдно, стыдно.
Хохлов проводил гостя до двери, бережно придерживая его локоть. Они договорились созвониться вечерком.
А покуда Платон Андреевич заспешил позвонить домой, чтобы там все успели соорудить как следует.
Наталья Алексеевна действительно очень обрадовалась и взволновалась, когда узнала, что приехал кинорежиссер. Она предвкушала стихию междусобойчика и себя в этой стихии.
Но когда Хохлов на всякий случай перечислил ей только что названные фильмы, Наталья Алексеевна вдруг недобро затаила дыхание в трубке, будто пропала, а потом заявила холодно и веско:
— Одеянов? Ничего подобного…
— Здрасьте! — в свою очередь рассердился Хохлов. — Он минуту назад…
— А я категорически утверждаю…
— Значит, ты знаешь лучше самого?.. Ха-ха-ха…
— Да, я это знаю совершенно точно. И меня удивляет…
Короче говоря, из этого телефонного диспута выяснилось, что фильм такой-то сделал вовсе не Одеянов, а режиссер такой-то; что же касается такого-то фильма, то его поставил такой-то, а не Одеянов; и у третьего фильма был режиссер с совсем другой фамилией, не Одеянов, и даже не Оладьин…
Прежде чем положить трубку, Хохлов нагрубил жене. Затем, нажав кнопку, вызвал Евгению Карловну и сделал ей замечание за неочиненные карандаши. А потом, отменив прием посетителей, остался сидеть в хмурой задумчивости.
Все-таки следовало посмотреть документы у этого товарища в собачьих унтах.
Но в тот же вечер все недоразумения разрешились наилучшим и приятным образом. И междусобойчик вышел на славу.
А наутро Хохлов и Одеянов уже летели в комфортабельном директорском вертолете на Югыд.
Машину побалтывало, и Платон Андреевич, как обычно, когда его начинало мутить в полете, вобрал голову в плечи, закрыл глаза, пытаясь притворной дремой обмануть время. Будучи человеком достаточно мужественным и принимая как должное технику современности, он все же, признаться, терпеть не мог воздушного сообщения и пользовался им лишь в силу неизбежности. Что-то противоестественное было, по его мнению, в этом средстве передвижения, противное людской породе и природе вообще. И, зная наизусть выкладки эйнштейновского парадокса времени, он со злорадством полного неуча отмечал, что время полета в воздухе явно замедляется по сравнению с ходом времени на земле даже при скорости, весьма далекой от скорости света.
Что же касается его спутника, Владимира Савельевича Одеянова, то этот, едва вертолет отделился от земли и закачался, как бадья на цепи, приник к круглому оконцу и отрывался от него лишь затем, чтобы отереть ладонью запотевающее стекло.
Внизу и окрест расстилалась волшебная картина.
Нынешняя весна явилась рано и, первым делом взломав ледяные покровы, дала свободу воде: великие реки разлились в моря, а малые речки на какой-то срок уподобились великим. Все было залито водой. Вода была полным хозяином пространства, а суша проступала наружу лишь робкими островками, и можно было догадаться, что каждый такой островок сейчас, в эту пору, напоминал Ноев ковчег, где сгрудились лесные обитатели — всякой твари по паре, — и там они, в тревоге и голоде, переживали этот всемирный потоп, терпеливо надеясь, что все встанет на свое место, вода вернется к воде, а суша соединится с сушей. И тогда настанет черед тревожиться обитателям другой, враждебной стихии: начнут метаться в отрезанных полоях заблудшие рыбины, на поверхности просыхающих луж покажутся рты, глотающие чуждый для них воздух, а на травах, поднявшихся из воды, будет сверкать и постепенно меркнуть опрометчиво выметанная икра…
Но сейчас еще повсюду властвовала вода, она отражала бездонное синее небо — и потому сама казалась бездонной.
В эту пору все зимние пути на Югыд были отрезаны и добраться туда можно было только вертолетом.
Одеянов расстегнул футляр своей драгоценной «Экзакты» и, поднеся камеру к окошку, нажал спуск. При этом он с досадой подумал о том, что плексигласовый иллюминатор все исказит до неузнаваемости, вдобавок эта дурацкая пленка, на которой все живые цвета становятся жухлыми, как отбросы на помойке.
А ведь его глаза сейчас увидали то, чего бы, наверное, никто другой не увидел и что вообще, пожалуй, невозможно было увидеть.
На тех клочках суши, которые оставались незалитыми, деревья и кусты еще ничем не выказывали прихода весны. Островерхие елки были по-прежнему черны и угрюмы, как иноки. А ивы и березы совершенно голы. Но все это уже подернулось прозрачной и нежной, едва различимой поволокой. Это лопались первые почки. Это цыплячьим пухом обметывало ветви лозняка. Это щетину зимовавшей хвои пронизывали свежие иглы.
И отсюда, сверху, был заметен зеленоватый дымок над оживающим лесом.
О, эта проклятая пленка!..
Володя Одеянов отнюдь не врал, не примазывался к чужому, когда он с достаточной скромностью перечислил снятые им фильмы. Он их действительно снимал.
Не ставил, а снимал, поскольку он был оператором. Он был и слыл одним из лучших в стране мастеров киносъемки. В профессиональных кругах высоко ценили его искусство. И в шумном успехе картин, которые он перечислил Платону Андреевичу, была его доля. И с премий, которыми эти картины были отмечены, он получил свою долю. Но доля эта была мала и горька. Операторская горькая доля. Ведь как известно даже людям неискушенным, главная фигура в кино — режиссер.
Пускай сценарий фильма сочинил маститый писатель, а эскизы рисовал вдохновенный художник, а музыку писал знаменитый композитор, и в этом фильме снимались очень известные артисты — все равно в конечном счете окажется, что такой-то фильм — это фильм такого-то режиссера. Его фильм.
Вообще личности кинорежиссера сопутствует культ. Культ личности. Дела и труды множества людей приписываются лично ему, все достижения ставятся в заслугу именно ему. Он вправе диктаторствовать и не считаться ни с кем — он всевластен. Он может кого-то приблизить, осыпать милостями, а кого-то другого, возненавидев люто, стереть в порошок, изничтожить, съесть и выплюнуть пуговицы. Он даже может позволить себе всякие индивидуальные проявления: капризничать, озоровать, устраивать запои, бить палкой статистов из массовки, когда они, по обыкновению, норовят заглянуть в аппарат…
Короче говоря, это самый доподлинный культ личности, притом единственный, не подвергшийся развенчанию в нынешние времена. А может быть, это и не нужно.
Стоит ли удивляться, что некоторые работники иных специальностей кинематографа, вкусив своей горькой доли, насмотревшись всего такого, оценив и сопоставив, вдруг подумали: а почему, собственно говоря, им самим не попробовать стать режиссерами?.. Ведь не боги горшки обжигают. К тому же многие из тех, которые уже давно ходят в режиссерах, — они ведь тоже не родились режиссерами. Они ведь тоже, прежде чем стать режиссерами, имели другие профессии и занимались черт знает чем: один рисовал плакаты, другой играл на рояле, третий представлял в театре, а четвертый, говорят, служил в органах. Вообще кинорежиссер — это не профессия, а судьба.
Решил попытать счастья и Володя Одеянов.
Ему как раз подвернулась эта повестушка. Пре геологов.
Володя добился постановки.
И надо воздать ему должное: прежде всего он решил предпринять это далекое путешествие. Побывать на месте. И даже вовсе не для того, чтобы выбрать натуру (это еще предстояло впоследствии), — но именно затем, чтобы приглядеться к людям, работающим здесь и живущим, «пощупать материал», как он выразился в разговоре с Платоном Андреевичем.
Это было благородное и правильное намерение.
Он снарядился в путь, купил толстый блокнот, сунул в чемодан повестушку, выпросил в костюмерной собачьи унты и летчицкую куртку на молниях, сел в поезд — и ту-ту.
А сейчас вертолет ощутимо пошел на снижение, за плексигласовым окном мелькнули пики буровых вышек, крыши домов, ослепительно сверкнули на солнце баки бензохранилища — и сидящий напротив Платон Андреевич Хохлов заворочался, отрешаясь от своей лукавой дремы.