При свете последних двух лампочек мастерская уже представляла собой черный мешок, и лишь два сверкающих ока поддерживали в ней жизнь. Когда осталась одна, раздался шелест.
Смотрели на нее издалека, не приближаясь; наверное, чтобы не запачкать.
Среди ночи она погасла.
Сквозь затемненные окна проходило ровно столько света, чтобы обозначился край вещей, да и то не сразу, а когда глаза привыкли к темноте.
Все предметы казались завершенными, и только они двое до сих пор жили.
Подобной насыщенности Ребекка никогда не знала. Она подумала, что в такой миг любой жест показался бы неуместным, но поняла, что верно и обратное, что невозможно в такой миг ошибиться жестом. Так, она вообразила себе множество вещей, и среди них такие, которые начинала воображать когда-то в прошлом, очень давно. Наконец послышался голос Джаспера Гвина:
— Я, пожалуй, здесь дождусь рассвета. Но вы, Ребекка, разумеется, можете уйти сейчас.
Он это сказал с чем-то похожим на нежность, которую можно было также принять за сожаление, так что Ребекка подошла к нему и, когда нашла правильные слова, сказала, что ей было бы приятно остаться здесь вместе с ним и ждать рассвета — только и всего.
Но Джаспер Гвин промолчал, и она поняла.
Не спеша, в последний раз оделась, возле двери задержалась.
— Наверняка полагалось бы сказать что-то особенное, но, откровенно говоря, мне совсем ничего не приходит в голову.
Джаспер Гвин улыбнулся в темноте.
— Не переживайте: этот феномен мне очень хорошо знаком.
Они попрощались за руку, и этот жест показался обоим памятным по своей точности и идиотизму.
Глава 40
Джасперу Гвину понадобилось пять дней, чтобы написать портрет, — работал он дома, за компьютером; время от времени выходил прогуляться или поесть. За работой без конца слушал записи Фрэнка Синатры.
Когда решил, что работа закончена, сохранил файл на диске и понес к печатнику. Выбрал линованные, довольно плотные квадратные листы и темно-синий, почти черный, порошок. Указал, чтобы текст сверстали достаточно свободно, хотя и без излишеств. Долго размышлял относительно шрифта и наконец выбрал литеры, в совершенстве подражающие тем, которые во время оно отпечатывались на листе, вставленном в пишущую машинку: на закруглениях буквы «о» даже чуть-чуть размазывалась краска. Никакого переплета не затребовал. Заказал два экземпляра. Терпение печатника явно подверглось серьезному испытанию.
На другой день Джаспер Гвин потратил много часов на поиски веленевой бумаги, на его взгляд подходящей, и папки с резинками, не слишком большой, не слишком маленькой, не слишком похожей на папку. То и другое он нашел в канцелярском магазине, который торговал восемьдесят шесть лет, а теперь его закрывали и распродавали все, что оставалось на складах.
— Почему вы закрываетесь? — спросил он, подойдя к кассе.
— Владелец уходит на покой, — бесстрастно ответила девушка с тусклыми волосами.
— У него нету детей? — не отставал Джаспер Гвин.
Девушка подняла на него взгляд.
— Я — его дочь.
— Чудесно.
— Упаковку подарочную или это для вас?
— Подарочную для меня.
Девушка нарочито вздохнула. Сорвала ярлычки с папок и сунула все в изящный конверт, перевязанный тонкой золотой нитью. Потом сказала, что ее дед открыл этот магазин, когда вернулся с Первой мировой войны, и вложил в него все свои сбережения. Магазин никогда не закрывался, даже во время бомбежек в сороковые. Дед уверял, будто это он придумал способ запечатывать конверты, облизывая края. Но возможно, прибавила она, это небылица.
Джаспер Гвин расплатился.
— Таких конвертов больше не найти, — сказал он.
— Дед их делал со вкусом земляники, — сказала она.
— Серьезно?
— Так он говорил. Лимона и земляники, но лимонные людям не нравились, кто его знает почему. Помню, я пробовала их лизать, когда была маленькая. Не было в них никакого вкуса. Один клей.
— Займитесь вы этим магазином, — сказал тогда Джаспер Гвин.
— Нет. Я хочу петь.
— Правда? В опере?
— Танго.
— Танго?
— Танго.
— Фантастика.
— А вы чем занимаетесь?
— Я — переписчик.
— Фантастика.
Глава 41
Вечером Джаспер Гвин еще раз прочел семь квадратных листков, на которых в два столбца был отпечатан текст портрета. Было задумано завернуть их потом в веленевую бумагу и положить в папку с резинками. Теперь работа завершилась.
— Как вы это находите?
— Право, недурно, — отвечала дама в непромокаемой косынке.
— Если откровенно.
— Я и не притворяюсь. Вы хотели сделать портрет, и у вас получилось. По правде говоря, вначале я бы не поставила на это и пенни.
— Неужели?
— Именно. Написать портрет словами — что за выдумка? Но теперь я прочла ваши семь листков и знаю, что такая вещь существует. И должна признать, что система, которую вы открыли, проста и гениальна. Chapeau[3].
— Это и ваша заслуга.
— О чем вы?
— Вы, наверное, и не помните, как давным-давно сказали — если уж мне так необходимо стать переписчиком, я должен попытаться переписывать людей, а не цифры или медицинские заключения.
— Конечно помню. Мы тогда встретились единственный раз при моей жизни.
— Вы сказали, что у меня это прекрасно получится. Переписывать людей, я хочу сказать. Вы это изрекли с абсолютной уверенностью, без тени сомнения, так, будто тут и спорить не о чем.
— И что?
— Не думаю, чтобы мне в голову когда-нибудь пришла мысль о портретах, если бы вы не произнесли той фразы. Не произнесли ее так. Искренне говорю: без вас я бы ничего не добился.
Тут дама повернулась к нему, и на лице ее было такое же выражение, как у любой пожилой учительницы, когда кто-то звонит в дверь и оказывается, что это негодник со второй парты получил диплом и пришел ее поблагодарить. Она вроде бы даже приласкала его, глядя между тем в другую сторону.
— Вы — молодец, хороший мальчик, — сказала она.
Они немного помолчали. Дама в непромокаемой косынке вытащила огромный носовой платок и высморкалась. Потом положила руку на плечо Джаспера Гвина.
— Есть одна история, которую я вам еще не рассказывала, — произнесла она. — Хотите послушать?
— Конечно хочу.
— В тот день, когда вы проводили меня до дому… Я все думала и думала о том, что вы не хотите больше писать книг, никак не могла отделаться от этой мысли, и мне было ужасно жаль. Я даже не была уверена, спросила ли я у вас почему; во всяком случае, не помнила, чтобы вы мне внятно объяснили, как случилось, что вы больше не желаете об этом слышать. Одним словом, что-то не состыковывалось, вы понимаете?
— Понимаю.
— Так продолжалось несколько дней. Потом однажды утром я захожу, как обычно, к индусу в подвальчик и вижу обложку журнала. Его только что привезли, там лежала целая стопка, перед картошкой в сырном соусе. В том номере поместили интервью с писателем, и на обложке значилось его имя и одна фраза, имя огромными буквами и фраза в кавычках. Фраза вот какая: «В любви мы все лжем». Клянусь. И, послушайте, то был великий писатель; если не ошибаюсь, Нобелевский лауреат. А остальную часть обложки занимала актриса, не слишком раздетая, и она обещала рассказать чистую правду. Уж не припомню, о какой ерунде.
Она умолкла, как будто припоминая. Но потом заговорила о другом.
— Это, ясное дело, ничего не значит, но можно было чуть дальше протянуть руку и взять картошку в сырном соусе.
Она заколебалась на какой-то миг.
— В любви мы все лжем, — прошептала, качая головой. А следующую фразу выкрикнула в полный голос: — Вы правильно сделали, мистер Гвин!
Она сказала, что выкрикнула это прямо там, у индуса в лавочке, и люди на нее оборачивались. Она крикнула три или четыре раза:
— Вы правильно сделали, мистер Гвин!
Ее приняли за сумасшедшую.
— Но со мной это часто случалось, — сказала она. То есть то, что ее принимали за сумасшедшую, пояснила.
Тогда Джаспер Гвин сказал, что таких, как она, больше нет, и спросил, не согласится ли она отпраздновать сегодня вечером.
— Что вы сказали?
— Не поужинаете ли вы со мной?
— Не говорите глупостей, я умерла, рестораны не приемлют меня.
— Хотя бы один бокал.
— Что за вздорная мысль.
— Ради меня.
— Мне уже правда пора идти.
Она это произнесла мягко, но с непоколебимой уверенностью. Встала, взяла сумку и зонтик, все такой же ветхий, и направилась к двери. Пошла, чуть шаркая ногами, той своей походкой, по которой ее можно было узнать издалека. Задержалась лишь потому, что забыла еще кое-что сказать.
— Не будьте невежей, отнесите эти семь листков Ребекке, пусть она прочтет.
— Думаете, это необходимо?
— Разумеется.
— И что она скажет?
— Скажет: «Это я».
Джаспер Гвин спросил себя, увидятся ли они когда-нибудь еще, и решил — да, увидятся, где-нибудь, но через много лет, посреди другого одиночества.
Глава 42
Джаспер Гвин сидел в прачечной, которую пакистанцы открыли прямо в его доме, когда к нему подошел парнишка не старше двадцати лет, в пиджаке и при галстуке.
— Вы — Джаспер Гвин?
— Нет.
— Конечно, это вы, — сказал парнишка и протянул ему сотовый телефон. — Вас.
Джаспер Гвин взял телефон, смирившись с неизбежным. Но где-то в глубине души был даже доволен.
— Да, Том?
— Знаешь, сколько дней я не звонил тебе, дружище?
— Говори, сколько?
— Сорок один.
— Рекорд.
— Еще бы. Как прачечная?
— Ее только что открыли, сам можешь представить.
— Нет, не могу: мне Лотти стирает.
Они держали пари, поэтому, обменявшись парой-тройкой гадостей, перешли к делу. К портрету.
— Ребекку не расколоть, так что давай выкладывай, Джаспер. Все, до малейших подробностей.
— Прямо тут, в прачечной?