следует изучить их. Не было в письме ни пышных слов, ни сочувствия, ни понимания. Если бы камни обладали даром речи, они бы изложили дело точно так. Письмо было коротким. Подписано инициалом.
Модесто сложил листок и из врожденной приверженности к порядку сунул его в конверт. Первое, что он отметил с недоумением: в письме ни слова не говорилось о Сыне, то была совсем другая история. Модесто не привык воспринимать вещи таким образом, он всегда предусмотрительно располагал проблемы в линейной последовательности, чтобы можно было обдумать каждую по отдельности: сервировка стола представляла собой самую возвышенную иллюстрацию к такому правилу.
Второе, что он отметил, Модесто высказал вслух:
— Это ужасно.
— Да, — согласился Отец.
Модесто положил письмо на стол, словно оно жгло ему руки.
— Когда оно пришло? — спросил. За всю свою жизнь дворецкий не мог припомнить, чтобы ему доводилось задавать такой прямой вопрос Отцу или Отцу Отца.
— Несколько дней назад, — ответил Отец. — Его написал один информатор Командини, я его просил немного приглядывать за всем этим, держать ситуацию под контролем.
Модесто кивнул. Манеры Командини ему не нравились, но сноровку агента он признавал.
— Юная Невеста знает? — спросил дворецкий.
— Нет, — сказал Отец.
— Надо будет ей сообщить.
Отец поднялся.
— Наверное, — проговорил он.
Какое-то время он колебался, подойти ли к окну, чтобы запечатлеть очередную паузу в разговоре, или походить по комнате медленными шагами, чтобы дать понять Модесто, насколько он устал, но в то же время спокоен. В конце концов решился обойти вокруг стола и встать перед слугою. Пристально посмотрел на него.
Сказал, что много лет тому назад приступил к исполнению одного жеста и с тех пор питает иллюзию, что когда-нибудь его завершит. Высказался, довольно неясно, в том плане, что получил от своей семьи в наследство узел такой запутанный, что никто, похоже, уже не может отличить нить жизни от нити смерти, а он задумал этот узел распутать, в чем и состоит его план. Он мог вспомнить, в какой именно день это пришло ему в голову, а именно в день смерти его отца, — свою роль сыграло то, как он умер и как хотел умереть. С тех пор он и начал свой труд, убежденный в том, что приступить к исполнению этого жеста будет труднее всего, но теперь понял, что его ждут неожиданные испытания; чтобы их преодолеть, ему не хватает опыта, и перед их лицом всех его знаний недостаточно. Но назад повернуть нельзя, иначе придется перед самим собой поставить вопросы, а на это ему не хватит таланта, да и ответов будет не найти. Итак, остается взбираться вверх по крутой тропе, и тут он вдруг обнаруживает, что сбился с пути: вехи, которые он заранее расставил, кто-то убрал или перепутал. И надо всем опускается туман или сумерки, непонятно. Он никогда не был так близок к тому, чтобы заблудиться, и по этой причине сейчас, самому себе удивляясь, выкладывал все человеку, который, насколько я помню, вечно вращался вокруг моей жизни, начиная с детства, всюду присутствуя и всегда отсутствуя, настолько необъяснимо, что я однажды не выдержал и спросил у Отца, кто это, и услышал ответ: «Слуга, наш лучший слуга». Тогда я спросил, чем занимается слуга. «Это человек, которого не существует», — объяснил отец.
Модесто улыбнулся.
— Довольно точное определение, — сказал он.
Но потихоньку, еле заметно, отставил ногу назад, отклонился от спинки стула, и Отец понял: нельзя и дальше требовать от этого человека, чтобы тот следовал за ним по пути его смятения. Он не был рожден для этого, да и должностью своей предназначался, чтобы служить ровно противоположному — управлять достоверностями, которые встречаются в жизни и кристаллизуются в семье.
Тогда Отец вернулся к своей обычной благодушной твердости.
— Завтра я поеду в город, — объявил он.
— Завтра не пятница, синьор.
— Знаю.
— Как будет угодно.
— Возьму с собой Юную Невесту. Мы поедем на поезде. Ты нам закажешь отдельные места, в этом я на тебя полагаюсь. Идеально было бы нам с ней ехать только вдвоем.
— Разумеется.
— И еще одно, Модесто.
— Слушаю.
Отец улыбнулся, видя, как побледневшее лицо старика вновь обретает свой цвет, теперь, когда его вывели на поверхность привычных дел из казематов зыбких размышлений, куда по неосторожности завели. Он даже вернул ногу на место, поставил рядом с другой, готовый остаться.
— Через двадцать два дня отправляемся на курорт, — проговорил Отец со спокойной уверенностью. — Никаких изменений в обычной программе. Дом, естественно, будет оставлен совершенно пустым, для отдыха, как мы всегда это делали.
Потом в общих чертах ответил на вопрос, который Модесто так и не осмелился задать.
— Сын поймет, как вести себя, какой бы оборот ни приняли дела.
— Хорошо, — кивнул Модесто.
Помедлив мгновение, он встал. «С вашего позволения», — сказал. Сделал несколько шагов назад, предваряя легендарный порыв ветра, но тут Отец задал ему вопрос, заставив прервать излюбленный номер и поднять на хозяина взгляд.
— Модесто, я давно хотел спросить тебя: ты-то, ты что делаешь, когда мы уезжаем и закрываем Дом?
— Пьянствую, — ответил Модесто с неожиданной готовностью, искренне и беспечно.
— Две недели?
— Да, синьор, все две недели, каждый день.
— И где же?
— Есть одна персона в городе, которая заботится обо мне.
— Могу ли я осведомиться, о какой персоне идет речь?
— Если имеется крайняя необходимость, синьор.
Отец на миг задумался.
— Нет, не думаю, чтобы имелась крайняя необходимость.
Модесто поклонился в знак признательности, и обычный шквал унес его прочь. Отцу даже показалось, что и на него подуло, таких высот достиг дворецкий в своем мастерстве. Отец посидел немного, пропитываясь восхищением, прежде чем встать и предпринять то, что во время беседы с Модесто пришло ему в голову: сделать это надо было довольно срочно, и он недоумевал, почему не подумал об этом раньше. Он вышел из кабинета и стал прочесывать дом в поисках того, кого хотел найти: а именно Дяди. Нашел его, разумеется, спящим, на диване в коридоре, на одном из тех диванов, на которые никто и не думает садиться, — их применяют к пространству, чтобы его скорректировать, надобность в них симулируется, чтобы заполнить пустоты. Той же логике подчиняются небылицы, какие рассказывают жены мужьям и мужья женам. Отец принес стул и поставил его рядом с диваном. Уселся. Дядя спал, держа между пальцев потухшую сигарету. Он носил на лице черты, лишенные малейшего признака мысли, дышал медленно, всего лишь по необходимости жить, лишенной какой-либо внешней цели или подспудных намерений. Отец заговорил вполголоса и сказал, что Сын исчез и он, Отец, представляет себе ежечасно, как юноша совершает непоправимый жест отречения от всех и, возможно, от себя самого. Сказал, что никак у него не получается интерпретировать этот жест в качестве возможного и плодотворного варианта судьбы юноши как мужчины и человека, хотя и должен признаться, что это не исключено; а все потому, что никогда не верил, будто в мире можно установить порядок, если какие-то кусочки мозаики получают преимущественное право исчезать: глагол, ему ненавистный. И теперь он безоружен и должен спросить, не может ли, случайно, он, Дядя, снова вернуть домой его мальчика, как это удалось ему давным-давно, неким таинственным, но аккуратным способом; или хотя бы растолковать, каким правилам хорошего тона подчиняются исчезновения, исходя из того, что ему известны все их подробности, а может, даже и конечные цели. Все это он говорил, нервно ломая руки, жест, совершенно ему несвойственный, происходящий, Отец знал это, с земель, куда он направлялся медленным шагом в свое последнее паломничество.
Дядя не пошевелился, но тайными были ритмы его присутствия, и Отец ждал и ждал, никуда не торопясь. Ничего не добавил к тому, что уже сказал, разве что, в виде постскриптума, долгое, терпеливое молчание. Наконец рука Дяди потянулась к карману, вынула спички. Дядя открыл глаза, вроде бы Отца вовсе не замечая, и прикурил сигарету. Только тогда повернулся к нему.
— Вещи, которые он отправляет, — сказал.
Разогнал табачный дым, который наплывал прямо на Отца.
— Он от них избавляется, — сказал.
Дядя не подносил сигарету ко рту, она курилась сама собой; казалось, он ее и прикуривал, делая ей одолжение.
— Я так его и не понял. Кто-нибудь понял? — спросил Дядя.
Отец сказал, что ему это показалось своеобразным способом вернуться, может быть, даже красивым: каждый раз понемногу. Это казалось счастливым способом вернуться.
— Он же, наоборот, уходил, — заключил Отец.
Дядя взглянул на сигарету, позволил ей дымиться еще несколько секунд, а потом потушил в цветочном горшке, который уже давно к такому привык.
— Именно, — подтвердил он.
Потом закрыл глаза. Уже во сне добавил, что никто не исчезает, чтобы умереть, но иные это делают, чтобы убить.
— Ну конечно, — изрекла Мать, ликуя, — разумеется, девочка должна увидеть город, иначе откуда возьмется у нее понимание готического собора или речной излучины.
В городе не было ни готических соборов, ни речных излучин, но никому и в голову не пришло осведомить об этом Мать (многие из ее силлогизмов были поистине неразрешимыми). Дело было посередине завтрака, тосты уже начинали остывать, а Отец и Юная Невеста в своих комнатах собирались в путь.
— Только я не понимаю, почему на поезде, — продолжала Мать. — Раз уж у нас есть автомобиль.
Аптекарь, записной ипохондрик, тем самым необычайно подходящий для своего ремесла, пустился в рассуждения об опасностях путешествий, каким бы способом их ни предпринимать. С определенной гордостью подчеркнул, что ни разу не удалялся от своего дома больше чем на тридцать пять километров. «Для этого требуется завидное постоянство», — признала Мать. «Одно из моих достоинств», — засмущался Аптекарь. «И изрядная доля глупости», — заключила Мать. Аптекарь слегка поклонился и прошептал: «Благодарю вас», — потому что выпил лишку, и только вечером, дома, заподозрив, что какие-то нюансы от него ускользнули, выстроил фразу целиком. После чего не мог заснуть. Его жена, мегера на десять лет его старше, с известным всей округе скверным запахом изо рта, осведомилась, что его беспокоит. «Кроме тебя?» — спросил в свою очередь Аптекарь, у которого бывали смолоду моменты просветления.