Глава 8
— Ваш оркестр играл потрясающе, мистер Пекиш, в самом деле… это было великолепно.
— Спасибо, мистер Райл, спасибо… поезд тоже был великолепный, в смысле — это была прекрасная идея, сильная идея.
Элизабет прибыла в первый день июня, — восемь лошадей тянули ее по дороге, ведущей от реки к Квиннипаку: при желании это могло бы послужить прекрасной иллюстрацией диалектики: связь между прошлым и будущим. При желании. Элизабет прошествовала по главной улице Квиннипака под изумленными и не лишенными гордости взглядами жителей. Специально для этого случая Пекиш сочинил марш для оркестра с колоколом, впрочем, не совсем понятный, поскольку его составляющими были три совершенно не сопоставимые народные темы: «Пастбища предков», «Луч света» и «Пусть радостным будет завтрашний день».
— Одной мелодии было бы недостаточно, принимая во внимание важность ситуации, — объяснял он. По правде говоря, неудивительно, что никто ничего не возразил, потому что с тех пор как, лет двенадцать назад, он взял в свои руки музыкальную жизнь города, все покорно принимали его музыкально неграмотные, а значит, почти гениальные произведения. И хотя сердца жителей иногда щемила тоска по прежним временам, когда в подобных случаях довольствовались старым добрым «Да славится народ» (незабываемый гимн, написанный отцом Крестом, чуть позже неожиданно опознанный в сомнительной балладе «Куда улетает птичка»), тем не менее почти никто не сомневался, что город может гордиться организованными Пекишем выступлениями. Ведь не случайно на дни урожая, сбора винограда и другие ежегодные праздники послушать оркестр Квиннипака приезжали даже из других, соседних, городов: ранним утром выезжали из мест, где музыка была всего лишь музыкой, а вечером возвращались домой, переполненные волшебными звуками, которые растворялись в тиши каждодневности, оставляя о себе просто воспоминание, ощущение чего-то необыкновенного. Вот так это было.
— Ваш оркестр играл потрясающе, мистер Пекиш, в самом деле… это было великолепно.
— Спасибо, мистер Райл, спасибо… поезд тоже был великолепный, в смысле — это была прекрасная идея, сильная идея.
Поезд, то есть Элизабет, установили на большом лугу у подножия горы, на которой стоял дом Райлов, недалеко от Стекольного завода. Тщательнейшее изучение счетов привело мистера Райла к мысли, что для начала могло бы хватить — должно было бы хватить — двухсот метров путей. И вот два дня назад для их установки прибыли люди инженера Бонетти, при этом они не преминули весело заметить, что это самая короткая железная дорога, которую им приходилось когда-либо строить.
— Это словно мы пишем адрес на конверте. А письмо мы напишем потом, и длиной оно будет в двести километров, — объяснил мистер Райл. Замысел был ясен не каждому, но все восприняли это объяснение с глубоким пониманием дела.
Итак, Элизабет поместили в самом начале этих путей в две сотни метров, как ребенка в колыбель или как пулю в ствол пистолета. Чтобы праздник был настоящим, мистер Райл приказал раскочегарить котел. В полнейшей тишине два господина, приехавшие из столицы, разогрели огромный двигатель, и на глазах у сотни изумленных зрителей из тонкой трубы начали появляться облачки дыма и воздух наполнился весьма странными звуками и запахом несильного и неопасного пожара. Элизабет дрожала, как земля перед ураганом, тихо бормоча что-то на непонятном языке, будто набирая силы для прыжка; — Ты уверен, что она не взорвется? — Нет, не взорвется, — будто сдерживая в себе ярость, готовую излиться на две эти молчаливые колеи, или, может быть, это была прихоть, или каприз, или веселье — это напоминало медленно наклоняющегося невозмутимого гиганта, призванного в наказание за бог весть какую вину поднять гору и бросить ее в небо, — это похоже на то, как Ститт наливает воды для чая — тихо, Пит, — это точно так же — это огромная кастрюля, в которой готовится будущее, — и когда наконец этот внутренний огонь поглотил нетерпеливое ожидание тысячи глаз, когда, казалось, локомотив не мог больше сдерживать в себе неистовую и пугающую силу, — тогда, именно тогда, — тихо-тихо, как незаметно брошенный взгляд, сдвинулась с места Элизабет, — как взгляд, тихо-тихо, — по своим девственно чистым рельсам.
Элизабет.
Перед ней лежало лишь двести метров путей, и это было хорошо известно двум господам, приехавшим из столицы и управлявшим локомотивом, — они внимательно смотрели вперед, метр за метром прикидывая оставшийся путь, стараясь развить максимальную скорость на этом минимальном отрезке, — они участвовали в игре, которая, если задуматься, могла бы стать для них смертельной, и все же она оставалась игрой, цель которой — поразить воображение всех тех, кто наблюдал, как Элизабет, медленно набирая скорость, пустилась в путь, оставляя за собой белые клубы горячего дыма. Постепенно она так разогналась, что невольно приходило в голову, что для нее это — последний путь; — А разве может локомотив покончить с собой? — Да говорю тебе, у нее отказали тормоза, ПРОКЛЯТЫЕ ТОРМОЗА, — ни один мускул не дрогнул на лице мистера Райла, только глаза не отрывались от стремительно летящего пожара, губы Джун были полуоткрыты, РАДИ БОГА, ТОРМОЗА, — осталось сорок метров, не больше, все затаили дыхание, наступила тишина, абсолютная тишина, — только гул огромного двигателя, этот непостижимый грохот, что сейчас будет? — возможно ли, чтобы все это закончилось глупейшей трагедией, возможно ли, что они не справятся с этими проклятущими тормозами, треклятыми тормозами, возможно ли, что этому действительно суждено случиться? Возможно ли? Действительно, возможно ли, возможно, возможно, возможно…
То, что случилось потом, казалось, произошло в один миг.
Один из господ, приехавших из столицы, натянул трос.
Элизабет издала пронзительный свист.
Ми-бемоль, — невольно подумал Пекиш.
Второй господин, приехавший из столицы, резко потянул на себя рычаг. На уровне пояса.
Все четыре колеса Элизабет замерли на месте.
Они скользнули, не крутясь, по раскаленному железу рельсов, с душераздирающим, нечеловеческим визгом.
В тот же миг в соседней стекольной лавке лопнули двести пятнадцать хрустальных бокалов, шестьдесят один кусок стекла 10x10, приготовленный для конторы Труппера, восемь бутылок с гравировкой на библейские сюжеты, сделанные по заказу графини Дюртенам, пара очков старика Андерсона, четыре хрустальных подсвечника, возвращенные из собора Каза Реале, потому что были отправлены туда по ошибке, один из них уже купила вдова Абегг, именно потому, что он был отправлен в собор по ошибке.
— В чем-то, видно, мы ошиблись, — сказал мистер Райл.
— Несомненно, — сказал старик Андерсон.
— Тридцать сантиметров, — сказал один господин, приехавший из столицы, спускаясь с локомотива.
— Даже меньше, — сказал второй господин, приехавший из столицы, посмотрев на оставшийся кусок рельсов, упиравшийся в девственно чистый луг.
И наступило молчание.
А потом вдруг раздались громкие крики, аплодисменты, в воздух полетели шапки, и все побежали смотреть на эти тридцать сантиметров железа, даже меньше, все хотели увидеть их вблизи, и потом говорили: там было всего тридцать сантиметров, даже меньше, совсем пустяк. Пустяк.
А потом наступил вечер, — как всегда в это время, наступил вечер. Что тут поделаешь: никто не в силах это изменить. Так происходит, и все тут. И неважно, какой был перед этим день. Может быть, это был какой-то необыкновенный день, но это ничего не меняет. Вечер наступает, и день угасает. Аминь. И вот наступил вечер, — как всегда в это время, наступил вечер. Мистер Райл сидел на веранде в своем кресле-качалке и смотрел на Элизабет, стоявшую среди огромного луга и глядевшую на закат. Отсюда, издалека и сверху, она казалась такой маленькой, как никогда.
— У нее ужасно одинокий вид, — сказала Джун.
— Она тебе нравится?
— Она странная.
— Как это — странная?
— Не знаю, я представляла ее себе длиннее… и более хитроумной.
— Когда-нибудь, может быть, их будут делать и длиннее, и хитроумней.
— Я представляла ее себе покрашенной в какой-нибудь цвет.
— По-моему, цвет железа — это прекрасный цвет.
— Когда она будет нестись по дороге, она будет сверкать на солнце как зеркало, и ее можно будет видеть издалека, правда?
— Совсем издалека она будет как зеркальце, скользящее среди бескрайних лугов.
— А мы ее увидим?
— Конечно же увидим.
— Я имею в виду: мы к тому времени не умрем, когда она наконец отправится в путь?
— О боже, нет, конечно нет. Во-первых, мы с тобой не умрем никогда, а во-вторых, что бы ты ни говорила об этих рельсах, которые ты сейчас видишь, — согласен, они очень короткие, но очень скоро они будут длиной двести километров, слышишь — двести километров, и, может быть, это будет уже в этом году, а может быть, — к Рождеству две эти колеи…
— Я пошутила, мистер Райл.
— …а через год, всего через год-два, как минимум, обещаю тебе, — я поставлю на эти рельсы поезд из трех, четырех вагонов, и он поедет, и…
— Я же говорю, что пошутила…
— Нет, ты не шутишь, ты думаешь, я сумасшедший и никогда не найду деньги, чтобы отправить этот поезд, я никогда их не найду — вот что ты думаешь.
— Я думаю — ты сумасшедший, и именно поэтому ты найдешь эти деньги.
— Говорю тебе, он отправится, этот поезд.
— Я знаю, он отправится.
— Он отправится и понесется со скоростью сто километров в час, и повезет десятки людей, он пересечет долины, реки и горы, ни разу не свернув с пути, он полетит прямо, как пуля, выпущенная из пистолета, и в конце концов не успеешь опомниться, как он торжественно прибудет в Моривар.
— Куда?
— А?
— Куда прибудет этот поезд?
— Он прибудет… ну, он прибудет куда-нибудь, может быть, в город, в какой-нибудь город.
— В какой город?
— В любой, — он же будет идти все время прямо и в конце концов придет в какой-нибудь город, правда ведь?
— В какой город придет твой поезд, мистер Райл?
Молчание.
— В какой город?
— Это поезд, Джун, это всего лишь поезд.
— В какой город?
— В какой-нибудь.
Молчание.
Молчание.
Молчание.
— В какой город?
— В Моривар. Этот поезд придет в Моривар, Джун.
И тогда Джун медленно повернулась и пошла в дом. Она скользнула в темноту комнат и исчезла в ней. Мистер Райл не обернулся, он так и смотрел вдаль, на Элизабет, и только спустя несколько мгновений сказал, очень тихо, как бы про себя, едва слышно:
— Люби меня, Джун.
И все.
Издалека все это могло показаться житейской мелочью, не достойной внимания. Мужчина сидит в кресле-качалке, женщина, медленно повернувшись, входит в дом. Ничего особенного. Жизнь идет себе, стирая острые углы, и тому, кто увидит это, случайно проходя мимо, на расстоянии двадцати шагов, — это покажется ничем не примечательной картиной, — без звука, без предыстории. Вот так. Однако на этот раз мимо проходил Морми.
Морми.
Он увидел отца, качающегося в кресле, и Джун, входящую в дом. Картина без звука, без предыстории.
В голове любого человека эта картина исчезла бы в следующее мгновение, исчезла бы навсегда. В его же голове она отпечаталась четко, как след, оставленный навеки. У Морми была странная память. У него был странный инстинкт, позволявший ему понимать жизнь даже на расстоянии. Он осознавал ее в самых острых ее проявлениях. И останавливался как загипнотизированный.
Все другие люди видели явления жизни как и полагается. Одно за другим. Как в кино. У Морми все было не так. Возможно, перед его глазами они и проходили чередой, одно за другим, по порядку, но потом вдруг одно из них захватывало его полностью, и тут он останавливался. В его сознании отпечатывался этот образ. И оставался там. А все другие пролетали мимо и бесследно исчезали. И больше они для него не существовали. Вот, например: каждый год в Квиннипаке устраивались лошадиные скачки, они проходили на главной улице, которая, собственно, была единственной настоящей улицей, — от первого до последнего дома города было, должно быть, полторы тысячи метров, может быть, немного меньше, — скачки, в которых участвовали почти все мужчины Квиннипака, каждый на своей лошади, устраивались, чтобы узнать, кто в этом году первым достигнет последнего дома, — это происходило каждый год, и каждый год, разумеется, кто-то один побеждал. Становился победителем года. Вот так. И, понятное дело, почти весь город собирался посмотреть на этот хаотический, шумный и лихорадящий душу поток лошадей, пыли и шума. Морми туда тоже ходил. Но он… Ему был интересен лишь момент старта: он видел тот миг, когда бесформенная масса всадников и лошадей сворачивалась раскаленной пружиной, а потом, неправдоподобно сжавшись, распрямлялась с такой силой, что все они срывались с места одновременно — без цели, без иерархии, — это был сгусток напряжения тел, лиц и конских ног, в клубах пыли, наполненных пронзительными криками; он видел лишь тот первый миг напряженной неизвестности, когда сверху, с колокольни, раздавался звон и высвобождал все и всех из плена гнетущего неведения, когда он прорывал плотину ожидания, выпуская на свободу эту безумную лаву, — и тогда начинались настоящие, подлинные скачки. Они стартовали; но взгляд Морми оставался там, — на том начальном мгновении. Тысячи глаз устремлялись вслед за летящей массой людей и лошадей, все эти взгляды двигались в одном направлении, все, кроме одного: потому что Морми не сводил глаз со старта — незаметное косоглазие в общем движущемся взгляде. В его глазах, в памяти и в душе все еще царил тот самый момент. Он все еще видел пыль, крики, лица, животных, чувствовал запах, нервозное ожидание этого момента. Момента, который становился — для него одного — бесконечным, превращался в картину, помещенную в глубину его души, становился фотографией памяти, волшебством, наваждением. Итак, скачки шли своим чередом, в конце концов, при всеобщем торжестве, победитель достигал цели, но Морми всего этого не видел. Он всегда пропускал сами соревнования. Он был околдован стартом. Может быть, потом общий шум неожиданно и выводил его из оцепенения и этот миг старта рассеивался перед его взором, он приходил в себя и медленно переводил взгляд к финишу, где бегали люди и выкрикивали то одно, то другое, — лишь бы покричать, из одного лишь удовольствия кричать. Итак, он медленно переводил взгляд и снова садился в колесницу жизни со всеми другими людьми. В ожидании следующей остановки.
На самом деле его часто охватывало одно чувство — чувство удивления. Он был беззащитен перед удивительным. Есть вещи, на которые кто-то взирает спокойно, может, иногда и останавливаясь на мгновение, пораженный, но все же вещи эти — по сути, ничем не примечательные. Но в глазах Морми эти же самые вещи становились необыкновенными, чарующими, они превращались в волшебные видения. Это могло быть все что угодно: старт на скачках или просто — неожиданный порыв ветра, улыбка на чьем-то лице, золотая каемка на тарелке, любой пустяк. Или это мог быть отец, сидящий в кресле-качалке, и Джун, медленно входящая в дом.
Жизнь не стояла на месте, и движение ее вызывало в нем чувство удивления.
В итоге, восприятие мира у Морми было, так сказать, прерывистым. Это была вереница четких образов — удивительных образов — и их обрывки: потерянные, забытые, никогда им не виденные. Это было какое-то синкопированное восприятие жизни. Все другие люди воспринимали жизнь в движении. В его же коллекции были лишь образы. И ничего более.
— Морми — сумасшедший? — спрашивали другие дети.
— Он один это знает, — отвечал мистер Райл.
По правде говоря, мы видим, слышим и осязаем столько вещей… как будто внутри нас сидит какой-то старичок-сказочник и, не останавливаясь, рассказывает одну бесконечную историю с тысячью подробностей. Он рассказывает, не замолкая ни на миг, и это и есть жизнь. У сказочника, живущего внутри Морми, что-то нарушилось, — может быть, его охватила какая-то неведомая боль или им овладела немыслимая усталость, и поэтому он мог рассказывать лишь обрывки историй. А в перерывах между ними воцарялось молчание. Этому сказочнику нанесли какую-то рану. Может быть, его расстроила чья-то грубость или поразило чье-то ужасное предательство. Или, может, это его собственные чудесные рассказы так его угнетали. И от удивления слова застревали у него в горле. И его молчание, которое было просто застывшими эмоциями, возможно, и было черными дырами в сознании Морми. Как знать.
Кое-кто называет этого сказочника ангелом, рассказывающим внутри нас жизнь. И кто знает, какие крылья были у ангела Морми.
Глава 9
Осторожно. Осторожно, как будто двигаешься по паутине.
Осторожно.
Как древесный червь.
Все время один и тот же вопрос: сможет ли она когда-нибудь простить.
621. Демоны. Падшие ангелы. Однако очень красивые.
Мускус. Да-да, мускус.
Во всяком случае, невозможно было, выходя, пройти мимо того зеркала, и нельзя было удержаться, чтобы не остановиться и не повернуться к нему, и не постоять перед ним. И не посмотреться в него.
…на губы Джун…
Это было именно вечером. Солнце низко нависло над холмами, и наступила немыслимая темнота. И вдруг, совсем неожиданно, пошел дождь. Волшебство какое-то.
И тоска охватила его душу, как захватывает дыхание от глотка водки… он обезумел сразу… ведь он был не из тех, кто часто принимает на грудь…
Пусть она горит, эта свеча, не гаси ее, пожалуйста. Если ты любишь меня, не гаси ее.
Мистер Райл уехал. Мистер Райл вернется.
Помнилось все. Но только не имя. Помнились даже ее духи. Но имя — нет.
…что если кто-то его спрашивал, какого цвета стекло, например какого цвета эта стеклянная ваза, он должен был непременно ответить, ответить, какой это цвет…
Но это была последняя фраза в книге.
Письмо, которое кто-то ждет годами, и однажды оно приходит.
А потом наконец положить голову на подушку, чтобы…
Пит бежит, заливаясь слезами, мальчишка бежит, задыхаясь, и кричит: «Старик Андерсон, старик Андерсон…», бежит, крича и заливаясь слезами.
Когда ты встаешь, и весь мир покрыт льдом, и все деревья на свете покрыты льдом, и ветки всех деревьев покрыты льдом.
Миллионы ледяных иголок вышивают холодное покрывало, под которым потом…
Я хорошо его слышал. Это был крик, крик.
— По крайней мере, можно было бы немного его укоротить, этот пиджак. Это просто несколько сантиметров, можно было бы его чуть-чуть подогнать…
— Ни на йоту нельзя укорачивать. Не стоит мошенничать с судьбой.
Так говорили Пекиш и вдова Абегг, сидя друг против друга на веранде.
Иногда случались ужасные вещи. Вот, например, однажды Ельгер спустился в поле, наслаждаясь холодным утренним воздухом, он никогда ничего плохого в жизни не делал, это был праведник, действительно — праведник, как и его отец, старый Гуррель, тот, который по вечерам рассказывал разные истории, самая лучшая — о человеке, который потерялся в собственном доме, он несколько дней искал выход и не мог его найти и в конце концов взял ружье…
Уважаемый мистер Райл,
обязан подтвердить Вам, как это сообщалось в нашем последнем письме, что расценки, относящиеся к прокладке железной дороги, никоим образом не могут быть сокращены более, чем было нами указано. И тем не менее, если окажется невозможным осуществить проект в первой фазе, инж. Бонетти предлагает Вам подумать о возможности…
Падал снег. На все вокруг и на Пекиша. Какой чудесный звук.
— По крайней мере, можно было бы удлинить его немного, этот пиджак. Совсем ненамного, на несколько сантиметров, так, потихоньку…
— Ни на йоту нельзя удлинять. Не стоит мошенничать с судьбой.
Так говорили Пент и Пекиш, стоя на холме и глядя далеко-далеко, насколько охватывал глаз.
— Э, нет, ты не должен так поступать со мной, Андерсон.
Старик Андерсон лежал, глядя выцветшими глазами в потолок, и изо всех сил боролся со смертью.
— Ты не можешь уйти так просто, Боже мой, нет такой причины, чтобы ты мог вот так просто уйти! Ты что думаешь, — только из-за того, что ты старый, ты можешь уйти и оставить меня, — вот так, запросто: прощайте все — и уйти, не так все просто, дорогой мой Андерсон, нет, ну пусть это будет генеральная репетиция, о'кей, ты просто хотел попробовать? Вот и хорошо, а теперь хватит, все будет как прежде, и не будем к этому возвращаться, мы поговорим об этом позже, а сейчас — хватит, приходи в себя, Андерсон… что я тут без тебя… я здесь один, черт возьми… продержись еще немного, прошу тебя… здесь никто еще никогда не умирал, понял? здесь, у меня в доме, не умирают… здесь.
Старик Андерсон лежал, глядя выцветшими глазами в потолок, и изо всех сил боролся со смертью.
— Слушай, давай договоримся. Если ты так уж хочешь уйти, хорошо — уходи, но не сейчас, ты уйдешь не раньше, чем тронется мой поезд… Тогда можешь делать все, что хочешь, но пока — нет… Обещай мне это, Андерсон, обещай, что не умрешь, пока не тронется мой поезд.
И старый Андерсон ответил, едва слышно:
— Хочешь один совет, мистер Райл? Поспеши со своим проклятым поездом.
Конечно, он любил ее. Иначе зачем бы ему было убивать ее? Да еще таким способом.
Джун, задыхаясь, бежит по тропинке. Наконец она останавливается, прислоняется к изгороди. Смотрит на дорогу, видит маленькое облачко дыма, оно приближается. Волосы ее растрепаны, кожа — блестит, под одеждой — разгоряченное тело, губы полуоткрыты, она тяжело дышит. Оказаться бы рядом, почувствовать бы запах тела Джун.
1016. Кит. Самая большая рыба в мире (и все же его выдумали моряки с севера) (почти наверняка).
— Я оказался здесь, — уж так получилось. Я оказался здесь, как пуговица в петлице, ну, и остался. Вот человек встанет утром, натянет брюки, потом — рубашку и начинает застегивать ее: одну пуговицу, потом — вторую, третью, потом — четвертую; так вот, четвертая пуговица — это я и есть. Вот так я здесь оказался.
Пекиш взял у вдовы Абегг старый платяной шкаф, снял с него дверцы, положил его на землю, достал семь одинаковых жил, прибил их одним концом к краю шкафа, а на другой край он установил маленькие ролики и натянул на них другой конец жил. Подкрутил ролики и натянул жилы, придав им разное натяжение с точностью до миллиметра. Жилы были очень тонкие, и когда Пекиш их перебирал, звучала нота. Он подкручивал ролики в течение многих часов. Никто не замечал разницы в звучании струн: все время казалось, что звучит одна и та же нота. Но он не переставал подкручивать ролики и слышал десятки разных нот. Это были невидимые ноты, скрытые меж теми, которые слышны всем. Он преследовал их часами. Может быть, однажды это сведет его с ума?
Раз в месяц, каждый первый понедельник, четыре-пять человек спускались к огромному лугу и принимались мыть Элизабет. Они смывали с ее боков грязь и время.
— А она не разучится бегать, простояв столько времени?
— У локомотивов железная память. Как, впрочем, и все остальное. В нужный момент она все вспомнит. Все.
Когда началась война, из Квиннипака отправились на фронт двадцать два человека. Живым вернулся только Мендель. Он закрылся в доме и три года ни с кем не разговаривал. Потом постепенно начал говорить. Вдовы, отцы и матери погибших стали ходить к нему, чтобы узнать, что сталось с их мужьями и сыновьями. Мендель был организованным человеком. «В алфавитном порядке», — сказал он. И первой к нему пришла однажды вечером вдова Адлет. Мендель закрывал глаза и начинал рассказывать. Он рассказывал, как они погибли. Вдова Адлет пришла и на следующий вечер, и еще на следующий. И так — несколько недель подряд. Мендель рассказывал все, он все помнил и хорошо умел придумывать. О каждом павшем он слагал длинную поэму. Через полтора месяца настал черед родителей Гриннеми. И так далее. Прошло уже шесть лет с тех пор, как Мендель вернулся. Теперь каждый вечер к нему ходил отец Остера. Остер был белокурый парень, любимец женщин. Он бежал и кричал от ужаса, когда ему в спину попала пуля и разорвала его сердце на части.
1221. Поправка к 1016. Киты действительно существуют, и моряки с севера — люди что надо.
Морми рос, и молоденькие служанки в доме Райлов бросали на него полные желания взгляды, и взгляды эти западали ему в душу. Джун тоже на него посматривала и все чаще думала: «Та женщина, должно быть, была очень красива». Она делала для него все, что делала бы мать. Но и в мыслях у нее не было по-настоящему стать его матерью. Она была просто Джун, и все. Однажды она намыливала ему спину, стоя на коленях у ванны, наполненной горячей водой. Он не любил такую горячую воду, но ему нравилось, когда Джун была рядом. Он сидел в воде не двигаясь. Джун уронила намыленную губку в воду и провела рукой по его коже цвета бронзы. Кто он? Мальчик или мужчина? И кто он ей? Она погладила его плечи. «Когда-то и у меня была такая кожа, — подумала она, — как будто к ней никто никогда не прикасался». Морми сидел не шелохнувшись, широко раскрыв глаза. Пальцы Джун медленно скользнули к его лицу, приоткрыли ему губы и замерли на миг, позволив себе эту незначительную ласку. Потом она резко наклонилась, достала из воды мыльную губку и вложила ее в руку Морми.
— Ты сам будешь делать это, хорошо? Теперь тебе это лучше делать самому.
Джун встала и пошла к двери. И тогда Морми произнес одно из тридцати слов, сказанных им за год:
— Нет.
Джун обернулась. Она посмотрела ему прямо в глаза.
— Да.
И вышла.
Оркестр Пекиша репетировал каждый вторник вечером. Гуманофон репетировал по пятницам. По вторникам репетировал оркестр. Вот так.
Поскольку Рол Фергюссон скончался, Торговый центр «Фергюссон и Сыновья» отныне будет называться: Торговый центр «Сыновья Фергюссон».
— Что это был за крик слона, Сал?
— Это была нота до, Пекиш.
— Ах, так это была до?
— Что-то в этом роде.
— Это труба, Сал, а не хобот слона.
— А что это — слон?
— Я потом тебе объясню, Гассе.
— Эй, вы слышали, Гассе не знает даже, что такое слон…
— Потише, пожалуйста…
— Это такое дерево, Гассе, — дерево, которое растет в Африке.
— Откуда мне знать, я ведь не был в Африке…
— Мы собираемся играть или будем спорить об африканской флоре и фауне?
— Подожди, Пекиш, у меня все время заклинивает эту проклятую клавишу…
— Эй, что за наглец стащил мой стакан…
— Слушай, не мог бы ты подвинуться назад со своим барабанищем, ты стучишь мне прямо в ухо, я уже обалдел.
— …да я его здесь поставил, я все прекрасно помню, не надо из меня делать идиота…
— Тишина, начинаем с двадцать второго такта…
— …ну ладно, так знайте, что я туда помочился, в этот стакан, понятно? Я туда помочился…
— ПРОКЛЯТЬЕ! КОГДА-НИБУДЬ ЗАКОНЧИТСЯ ВЕСЬ ЭТОТ ИДИОТИЗМ?
Поскольку был вторник, репетировал оркестр. Гуманофон репетировал по пятницам. А по вторникам как раз репетировал оркестр. Вот так.
Пришел врач и сказал:
— Сердце его надорвалось. Может быть, он проживет еще час, а может быть — год, никто не знает.
Он мог умереть через час или через год, старик Андерсон, и он это знал.
Пент начал причесываться, и вдова Абегг с научной точностью сделала вывод, что он влюбился в Бритт Руветт, дочь пастора Руветта и его жены Исидоры. Само собой разумеется, за этим немедленно последовал важный разговор. Она отвела Пента в сторону и своим солдафонским тоном, к которому прибегала в особо важные моменты, рассказала ему о мужчинах, женщинах, детях и обо всем остальном. Эта беседа заняла не более пяти минут.
— Вопросы есть?
— Все это невероятно.
— Невероятно, но факт.
Он явно влюбился, этот Пент.
А Пекиш подарил ему расческу.
Вот ведь как странно иногда получается в жизни. Мистер Рол Фергюссон оставил завещание о Торговом центре «Фергюссон и Сыновья», отныне Торговый центр «Сыновья Фергюссон». В завещании было записано, что он оставляет все некой Бетти Пун, очень милой незамужней девице из Принквика. Теперь Торговый центр называется: Торговый центр Бетти Пун.
Джун открывает шкаф и достает пакет. В нем лежит книга, написанная мелким почерком синими чернилами. Она едва ее открывает и, не читая, снова заворачивает, потом кладет обратно в шкаф.
Кровать, четыре рубашки, серая шляпа, ботинки со шнурками, портрет темноволосой женщины, Библия в черном переплете, конверт с тремя письмами, нож, вложенный в кожаные ножны.
Ничего другого у Катека не было; когда его нашли повешенным в собственной комнате, он был гол как червяк. Разумеется, сам собою напрашивается вопрос: почему четыре? Зачем такому, как он, понадобились четыре рубашки?
Когда вошли к нему в комнату, он еще раскачивался.
Уважаемый инженер Бонетти,
как Вы, вероятно, поняли, я не имею возможности выслать Вам законно требуемый Вами задаток, необходимый для приезда сюда Ваших людей, чтобы начать прокладку моей железнодорожной линии.
К сожалению, повышение налога на уголь, установленного новым правительством…
Вот ведь как странно иногда получается в жизни. Миссис Аделаида Фергюссон, жена покойного Рола Фергюссона, владельца Торгового центра «Фергюссон и Сыновья», ставшего Торговым центром «Сыновья Фергюссон», а теперь носящего имя Торговый центр Бетти Пун, умерла от разрыва сердца по прошествии всего лишь двадцати трех дней, не вынеся вида затянутой в корсет Бетти Пун, которая каждое утро приходила теперь открывать заведение, в течение многих лет принадлежавшего ей.
Она выдержала только двадцать три дня. Всю жизнь она была преданной и безупречной женой. Она умерла среди ночи, и губы ее, покрытые пеной, четко произносили одно-единственное слово: «Ублюдок».
1901. Секс. СНАЧАЛА снять сапоги, ПОТОМ брюки.
Старик Андерсон всю жизнь прожил в двух комнатах, на первом этаже завода. И там же он медленно умирал. Он не хотел, чтобы его отнесли наверх, в дом. Он хотел остаться здесь, чтобы слышать шум печей и тысячу других знакомых ему звуков. Каждый день, едва темнело, его навещал мистер Райл. Он входил и говорил всегда одно и то же:
— Привет, я — тот, кому ты обещал не умирать.
И старик Андерсон отвечал ему всегда одно и то же:
— Одно дело — обещать, а другое — выполнять.
Всегда, кроме того дня, когда он ничего не ответил. И даже глаз не открыл.
— Эй, старина Андерсон, это я, проснись… не шути так глупо, это же я…
Андерсон открыл глаза.
— Держи, я принес показать тебе это… это бокалы, которые мы сделали для графа Ригкерта, мы покрыли края бирюзой, теперь все такие заказывают, — какая-то идиотка графиня хвасталась такими на каком-то дурацком приеме в столице, и теперь надо добавлять бирюзы…
Андерсон не сводил глаз с потолка.
— …знаешь, сейчас все носятся с восточным хрусталем, не самым лучшим, между прочим, но надо видеть, какой он тонкой работы… в общем, дела наши не ахти как хороши, наверное, надо бы придумать что-нибудь, вот бы ты, Андерсон… надо бы придумать что-нибудь гениальное. Какое-нибудь новшество, что-нибудь… а не то, знаешь, сколько тебе придется ждать, пока я запущу этот поезд. Если хочешь умереть, надо тебе что-то придумать, в общем… то есть я хотел сказать… тебе нравятся такие, с бирюзой? А, Андерсон? Не так уж и плохо? Скажи честно…
Старый Андерсон смотрел на него.
— Слушай, Дэн…
Мистер Райл замер.
— …слушай.
Вот ведь как странно иногда получается в жизни. Сыновья Рола и Аделаиды Фергюссон похоронили мать во вторник. В четверг вечером они вошли в дом Бетти Пун, изнасиловали ее, сначала — один, потом — другой, а затем раздробили ей череп прикладом ружья. У нее были прекрасные светлые волосы, у Бетти Пун. Они взяли на душу страшный грех. В пятницу Торговый центр так и не открылся.
В одной комнате, находившейся на втором этаже слева, Пекиш попросил встать миссис Паер, и она пела «Нежные воды». В другой комнате, на том же этаже справа, он попросил встать миссис Доддс, и она пела «Пролетела жизнь сокола». Обе они стояли перед окнами, выходящими на улицу. Пекиш, стоя посреди коридора, дирижировал ими: он ударял ногой по полу четыре раза, — на четвертый удар они начинали петь. Внизу, на улице, собрались люди. Человек тридцать, каждый принес с собой из дома стул. Миссис Паер и миссис Доддс, как две картины, обрамленные рамами окон, пели примерно восемь минут.
Закончили они одновременно, — первая на соль, вторая на ля-бемоль. Из окон на улицу неслись звуки пения, и голоса, казалось, доносились издалека. Пекиш назвал эту вещь «Молчание». По секрету сказать, он посвятил ее вдове Абегг. Только она этого не знала.
2389. Революция. Взрывается как бомба, ее душат как крик. Герои и море крови. Далеко отсюда.
«Если бы только я могла видеть далеко, — действительно далеко, — вдова Абегг, спустившись утром на кухню, ставит на огонь кофейник, — я бы подумала: тогда я, должно быть, была счастлива». Иногда ей приходили странные мысли, вдове Абегг.
— Послушай… ты хоть представляешь, чем это все кончится?
— Кончится?
— Я имею в виду… зачем ты все это делаешь… и что будет после…
— После чего?
Он вновь закрыл глаза, старик Андерсон. Он устал, безумно устал.
— Знаешь что, Дэн? В конце концов, когда все кончится, здесь не найдется ни одного человека, который бы делал одновременно столько чертовых вещей, как ты.
— Ничего не кончится, Андерсон.
— Да кончится… и ты представить себе не можешь, сколько ошибок ты наделаешь…
— Что ты говоришь, Андерсон?
— Я говорю… я хотел бы сказать тебе… не бросай это никогда.
Он приподнял голову, старик Андерсон, он старался говорить внятно, чтобы все было ясно:
— Ты не такой, как все, Дэн, — ты делаешь столько вещей, и еще сколько держишь в голове, и кажется, тебе всей жизни не хватит все это переделать. Не знаю… мне жизнь сама по себе казалась такой трудной… мне казалось: ее бы прожить, и все. Но ты… кажется, ты хочешь победить ее, эту жизнь, как будто кидаешь ей вызов… как будто ты хочешь одержать над ней блестящую победу… что-то вроде этого. Странно. Это как будто ты сделал много хрустальных бокалов… больших… но рано или поздно какие-то из них разбиваются… а у тебя уже бог знает сколько разбилось, и сколько еще разобьется… И все же…
Не очень-то у него получалось говорить, у старика Андерсона, он скорее бормотал. То и дело какие-то слова выпадали, но мистеру Райлу все было понятно и без этих слов.
— И все же, когда тебе будут говорить, что ты ошибся… когда ты и сам поймешь, что наделал ошибок, не опускай руки. Запомни. Ты не должен опускать руки. Все хрустальные бокалы, которые у тебя разбились, это просто жизнь… ошибки в этом нет… это жизнь, а настоящая жизнь, похоже, всегда дает трещину, эта жизнь в конце концов раскалывается… я понял это, я понял, что мир полон людей, носящих в кармане свои маленькие стеклянные шарики… свои маленькие печальные небьющиеся шарики… в общем, никогда не переставай выдувать свои стеклянные шары… они прекрасны, мне всегда нравилось смотреть в них, всегда — пока я был рядом с тобой… в них столько всего видно… и от этого на душе становится радостно… не бросай это никогда… и даже если однажды они разобьются, это тоже будет просто жизнь, своего рода… прекрасная жизнь.
Мистер Райл держал в руке два хрустальных бокала. С бирюзовой каемкой. По тогдашней моде. Он ничего не говорил. Старик Андерсон тоже молчал. И так, молча, они долго разговаривали в тишине. Наступили сумерки, в комнате стояла кромешная тьма, когда раздался голос Андерсона:
— Прощай, мистер Райл.
Полнейшая тьма, ни черта не видно.
— Прощай, Андерсон.
Старик Андерсон умер — его сердце не выдержало — он умер той же ночью, бормоча одно-единственное слово, четко выговаривая одно слово: «Дерьмо».
той же ночью, бормоча одно-единственное слово: «Дерьмо».
одно-единственное слово.
одно.
И все же,
если, например, можно было бы в одно и то же время, в одно и то же мгновение — если можно было бы одновременно сжимать в руке ледяную ветку, делать глоток водки, смотреть на древесного червя, прикасаться к мускусу, целовать губы Джун, открывать долгожданное письмо, смотреться в зеркало, опускать голову на подушку, вспоминать забытое имя, читать последнюю фразу в книге, слышать крик, трогать паутину, слышать, как кто-то тебя зовет, ронять хрустальную вазу, натягивать на голову одеяло, прощать того, кого никогда не мог простить…
Вот так. Потому что, вероятно, судьбе было угодно, чтобы все эти события случились, одно за другим, прежде чем появился тот человек. Одно за другим, поочередно, но еще и одно в другом. Все это и составляло жизнь.
Поездка мистера Райла, лето — самое жаркое за последние пятьдесят лет, репетиции оркестра, сиреневая книжечка Пента, эти погибшие на фронте, неподвижная Элизабет, красота Морми, первая любовь Пента, тысяча слов, последний вздох старика Андерсона, Элизабет, так и стоящая среди поля, все новые ласки Джун, дни, пролетающие один за другим, восемьсот хрустальных бокалов разной формы, сотни вторников с гуманофоном, седые волосы вдовы Абегг, слезы — настоящие и притворные, новая поездка мистера Райла, первое ощущение Пекиша, что он стареет, двадцать метров молчаливых рельсов, годы, бегущие один за другим, желание Джун, Морми на сеновале, и руки Ститта у него на плечах, письма инж. Бонетти, земля, трескающаяся от жажды, комичная смерть Тиктеля, Пекиш и Пент, Пент и Пекиш, тоска по словечкам Андерсона, предательская ненависть, терзающая душу, пиджак, который постепенно становится впору, страх потерять Джун, история Моривара, тысячи звуков одного оркестра, маленькие чудеса, ожидание, когда она тронется, воспоминание о том, как она остановилась за мгновение до того, как закончились рельсы, человеческие слабости и наказания за них, глаза мистера Райла, глаза Пента, глаза Морми, глаза вдовы Абегг, глаза Пекиша, глаза старика Андерсона, губы Джун. Много всего. Это было сродни затянувшемуся ожиданию. Казалось, конца ему не будет. И возможно, никогда бы и не было, если бы в конце концов не появился тот человек.
Элегантный, с растрепанными волосами, с большим портфелем из коричневой кожи, в руках — вырезка из старой газеты. Он подносит ее к глазам, читает в ней что-то и произносит голосом, идущим, кажется, откуда-то издалека:
— Я ищу мистера Райла… мистера Райла со Стекольного завода Райла.
— Это я.
Он кладет в карман газетную вырезку. Ставит портфель на землю. Медленно поднимает глаза на мистера Райла, явно избегая его взгляда.
— Меня зовут Гектор Горо.
Глава 10
В каком-то смысле все началось одиннадцать лет назад, в тот день, когда Гектор Горо — которому в ту пору было на одиннадцать лет меньше, — листая парижскую газету, не мог не обратить внимание на необычное объявление, которому фирма «Дюпрат и К.» вверяла коммерческую судьбу эссенции Амазилли — душистого антисептического гигиенического средства.
«Помимо несомненных преимуществ, которые эта эссенция предлагает дамам, она обладает также гигиеническими свойствами, способными завоевать доверие тех из них, кто уже имел удовольствие убедиться в ее терапевтических свойствах. Хотя, само собой разумеется, наша эссенция и не сможет, подобно живой воде, убавить ваши годы, — зато она сумеет, кроме всех прочих своих достоинств, которые, как нам кажется, нельзя недооценивать, — восстановить в первоначальной красоте прошлого великолепия ту изумительную в своем совершенстве часть тела, вершину творения Создателя, которая по элегантности, чистоте и изяществу своих форм представляет собой блестящее украшение лучшей половины человечества. Без благотворного воздействия нашего изобретения эта часть тела, столь нежная и бесценная и по тонкому изяществу своих скрытых форм столь похожая на цветок, увядающий при первом же порыве ветра, осталась бы мимолетным проявлением этой красоты, обреченной, вспыхнув лишь на миг, угаснуть от пагубного дыхания болезни, кормления ребенка или роковой узости коварного корсета. Наша эссенция Амазилли, созданная исключительно для дам, отвечает самым настоятельным требованиям их интимного туалета».
Гектор Горо подумал, что это — настоящая литература. Совершенство этого текста приводило его в замешательство. Он восхищался точностью вводных слов, прочной подгонкой относительных местоимений, точнейшей дозировкой прилагательных. «Роковая узость коварного корсета» — это было уже из области поэзии. Особенно его восхищала эта чудесная способность: столь долго описывать предмет, название которого впрямую не упоминалось. Маленький синтаксический храм, выросший из зерна стыдливости. Гениально.
Он, Гектор Горо, читал в своей жизни не много. Но никогда еще он не читал ничего более прекрасного. И тогда он принялся старательно вырезать этот прямоугольничек бумаги, чтобы спасти его от судьбы, уготованной иным печатным изданиям, — исчезнуть в забвении следующего дня. Итак, он старательно вырезал. И тогда, по неуловимой случайности, взгляд его упал на небольшой заголовок, объявляющий как бы вполголоса о событии действительно не особо знаменательном.
Решительный шаг вперед в производстве стекла.
И мелким шрифтом:
Революционный патент.
Гектор Горо отложил ножницы и принялся читать. Это было всего лишь несколько строчек. Они гласили, что на отмеченном премией Стекольном заводе Райла, уже прославившемся производством своего прекрасного тонкого стекла, разработали новый способ его обработки, и теперь там могут изготавливать листы тончайшего стекла (3 мм) размером с добрый квадратный метр. Способ был зарегистрирован под названием «Патент Андерсона со Стекольного завода Райла» и мог быть продемонстрирован любому, кого он мог бы заинтересовать по тем или иным причинам.
Как нетрудно догадаться, таких людей было немного. Но Гектор Горо оказался как раз одним из них. Он был архитектором и всю жизнь развивал одну очень конкретную идею: мир, несомненно, станет лучше, если дома и дворцы начать строить не из камня, не из кирпичей, не из мрамора, а из стекла. Он упорно развивал теорию прозрачных городов. По вечерам, в тиши своего кабинета, он отчетливо слышал звук дождя, стучавшего по огромным стеклянным аркам, которые, по его мнению, нужно было бы возвести над парижскими бульварами. Закрыв глаза, он представлял себе этот шум дождя и даже чувствовал его запах. На тысяче листов, разбросанных по его дому, — эскизах и аккуратных проектах — ждали своего часа, когда их смогут поместить под стекло, — разные части города: железнодорожные вокзалы, рынки, улицы, городские здания, соборы… Рядом с ними громоздились расчеты, с помощью которых Гектор Горо пытался утопию сделать реальностью: это были чрезвычайно сложные операции, подтверждавшие в конце концов основной тезис одного из трудов, казавшегося ему самым значительным за последние годы: Артур Виль, «О бессилии математики в обеспечении устойчивости зданий». Париж, 1805. Труд, который никто даже не счел достойным опровержения.
Итак, если и был на свете человек, которого могла бы заинтересовать новинка со Стекольного завода Райла, так это был именно Гектор Горо. Он снова взял ножницы и вырезал заметку, думая о том, что отсутствие какой-либо аннотации с адресом фирмы Райла лишний раз подтверждает бесполезность газет, и быстро вышел из дома в надежде собрать какую-нибудь дополнительную информацию.
Судьба посылает нам иногда странные встречи. Не прошел Гектор Горо и десяти шагов, как ему показалось, что все вокруг как-то едва заметно колеблется. Он остановился. Иному пришла бы в голову мысль о землетрясении. Он же подумал, что это снова тот трижды проклятый злой дух, который являлся ему в самые неожиданные минуты, — невозможный мерзавец, проклятый призрак, который всегда является неожиданно, без предупреждения и распространяет в душе запах смерти, коварный враг, ублюдок, выставлявший его на смех всему миру и себе самому. Он успел подумать, что вот опять, он снова явился. И рухнул на землю.
Придя в себя, он понял, что лежит на диване в магазине тканей («Пьер и Аннет Гайар», с 1804 г.), в окружении четырех лиц, которые внимательно за ним наблюдали. Первое лицо принадлежало Пьеру Гайару. Второе — Аннет Гайар. Третье — одному клиенту, оставшемуся неизвестным. Четвертое лицо было продавщицы по имени Моник Брэ. И за него — именно за него — зацепился взгляд Гектора Горо, и, можно сказать, зацепилась вся его жизнь, и, в общем-то, зацепилась его судьба. Впрочем, это лицо не было особенно уж красивым, как сам Гектор Горо без труда признавал в последующие годы. Но и корабли, случается, садятся на мель в самых неожиданных местах. Так и жизнь, бывает, зацепляется за чье-нибудь лицо.
Продавщица по имени Моник Брэ вызвалась проводить Горо до дома. Он машинально согласился. Они вышли из магазина вместе. Не подозревая, что в то же время начали совместный путь длиной в восемь лет — путь трагедий, мучительного счастья, жестоких пикировок, тихой мести, молчаливого отчаяния. Одним словом, им предстояло пожениться.
В истории этой женитьбы, итогом которой стало последовательное разрушение интеллектуального и духовного мира Гектора Горо, с последующим торжеством того злого духа, которому она обязана своим началом, — в истории этой имелись различные эпизоды, достойные упоминания. Первым ее непосредственным следствием явилось то, что вырезка из газеты о «Патенте Андерсона со Стекольного завода Райла» так и осталась лежать в кармане Гектора, отложив на неопределенный срок всякое последующее рассмотрение данного вопроса. Потом она оказалась в ящике, где и пролежала долгие годы. Одним словом, ее положили в долгий ящик.
За восемь лет — столько времени длилась история с Моник Брэ — Гектор Горо построил три здания: виллу в Шотландии (каменная кладка), почтамт в Париже (каменная кладка) и образец фермы в Британии (каменная кладка). В эти же годы он разработал сто двенадцать проектов, девяносто восемь из которых продолжали развивать его идею стеклянных построек. Не было практически ни одного конкурса, в котором бы он не участвовал. Жюри всегда поражала абсолютная гениальность его предложений, они одаривали его почестями и похвалами, а потом поручали работу более прагматичным архитекторам. Хотя он не сделал практически ничего достойного восхищения, в авторитетных кругах начала расти его слава. Он отвечал на этот сомнительный успех все новыми и новыми эскизами и проектами, растущими в геометрической прогрессии; он самоотверженно предавался работе, чему немало способствовало беспокойное желание найти тихую заводь, где можно было бы спастись от семейных бурь и в особенности — от психических и моральных штормов, которые мадемуазель Моник Брэ имела обыкновение ему устраивать. Это может показаться парадоксальным, но чем быстрее вышеназванная мадемуазель разрушала его здоровье, тем более гигантскими становились его проекты. Едва он закончил разработку проекта памятника Наполеону высотой в тридцать метров с переходами внутри и панорамной площадкой на огромном лавровом венке у него на голове, как она сообщила ему в третий, и не в последний, раз, что уходит от него и прекращает всяческие супружеские отношения. Не случайно поэтому за этим последовал бесчеловечный эпизод, в результате которого мадемуазель Моник Брэ оказалась в больнице с глубокой раной на голове, что прервало уже начатую им работу над проектом туннеля под Ла-Маншем, оснащенного революционной системой вентиляции и освещения, установленной в стеклянных башнях, стоящих на якорях на морском дне и триумфально вздымающихся над морской поверхностью, подобно «огромным факелам прогресса». Жизнь его была подобна ножницам, в которых гениальность его работ и эмоциональная бедность жизни были двумя острыми лезвиями, все сильнее расходящимися в стороны. Они ослепительно сверкали под лучами молчаливой болезни.
Ножницы закрылись неожиданно, сухим и решительным щелчком в один августовский день. В понедельник. В тот день, в 17.22, мадам Моник Брэ-Горо бросилась под поезд, который шестью минутами раньше выехал с Лионского вокзала в южном направлении. Поезд не успел затормозить. То, что осталось от мадам Горо, кроме воспоминаний о ее весьма неброской красоте, доставило немало проблем похоронному агентству «Небесное», на долю которого выпала деликатная задача соединить части тела.
Гектор Горо отреагировал на эту трагедию с чрезвычайной последовательностью. На следующий день в 11.05 утра он выбежал навстречу поезду, который шестью минутами раньше выехал с Лионского вокзала в южном направлении. Поезд, впрочем, успел затормозить. Гектор Горо, тяжело дыша, оказался лицом к лицу с невозмутимым черным локомотивом. Оба стояли не двигаясь. И молчали. Впрочем, им не о чем было особенно разговаривать.
Когда слухи о попытке самоубийства Гектора Горо разнеслись по парижским кругам, к которым он был близок, замешательство было сопоставимо лишь с общим мнением, что рано или поздно что-то подобное должно было произойти. В течение нескольких дней Гектора Горо ублажали письмами, приглашениями, мудрыми советами и доброжелательными предложениями работы. Все это было ему безразлично. Он закрылся в своем кабинете, маниакально приводя в порядок чертежи и вырезая из старых газет статьи, которые он складывал по темам в алфавитном порядке. Совершенная глупость этих двух занятий его успокаивала. При одной только мысли о том, чтобы выйти из дома, пробуждался его злой дух: лишь только он выглядывал из окна, как вновь ощущал, как все вокруг колеблется, и чувствовал тот запах смерти, который обычно предшествовал его беспричинным обморокам. Он ясно осознавал, что душа его изношена, как покинутая паутина. Один взгляд — один лишь взгляд — мог бы разорвать ее навсегда. Поэтому когда его богатый друг по имени Лагландьер сделал ему абсурдное предложение — поехать в Египет, он согласился. Он подумал, что так лучше всего порвать ее окончательно. В общем-то, это был просто иной способ выбежать навстречу несущемуся поезду.
Впрочем, это тоже не подействовало. Одним апрельским утром Гектор Горо сел на корабль, который за восемь дней довез его из Марселя в Александрию; а злой дух его, неожиданно, остался в Париже. Недели, проведенные в Египте, закончились спокойным, недолговечным, но ощутимым выздоровлением. Гектор Горо проводил время, рисуя памятники, города и пустыни, которые видел. Он чувствовал себя древним копиистом, призванным передать потомкам священные тексты, только что извлеченные из забвения. Каждый камень был для него словом. Он медленно перелистывал каменные страницы книги, написанной тысячи лет назад, и копировал их. На поверхность этого безмолвного произведения медленно ложились призраки его памяти, как ложится пыль на бездушные побрякушки сомнительного вкуса. В знойной жаре незнакомой страны он смог наконец вздохнуть спокойно. Когда он вернулся в Париж, чемоданы его были полны рисунков, мастерство которых пришлось бы по вкусу сотням горожан, для которых Египет оставался лишь чем-то умозрительным. Когда Горо снова вошел в свой кабинет, он отчетливо осознал, что совершенно не излечился и не стал счастливее. И все же он вновь почувствовал в себе способность к ясному восприятию. Паутина, которой была его душа, снова превратилась в западню для этих странных мух — идей.
И в результате он не остался в стороне от конкурса, объявленного лондонским Обществом изящных искусств под председательством принца Альберта. Речь шла о возведении огромного дворца, в котором должна будет разместиться знаменательная Всеобщая выставка достижений техники и промышленности. Дворец планировалось построить в Гайд-Парке, и проект должен был отвечать нескольким основным требованиям: площадь дворца должна быть не менее 65 тысяч квадратных метров, он должен быть двухэтажным, и конструкция его должна быть настолько простой, чтобы посетители могли за короткое время обойти всю выставку. Запрещено было превышать довольно незначительную сумму, выделенную на постройку, а также наносить ущерб сотням громадных вязов, растущих в центре парка. Конкурс был объявлен 13 марта 1849 года. Последний срок подачи проектов был назначен на 8 апреля.
Из 27 дней, бывших в его распоряжении, 18 дней Гектор Горо бесцельно бродил из угла в угол, и голова его была заполнена бог весть чем. Это было долгое, терпеливое вынашивание. Затем, в один из дней, который может показаться случайным, он рассеянно взял со стола использованную промокательную бумагу и черными чернилами начертил на ней две вещи: набросок фасада и название: «Кристалл-Палас». Отложил ручку. И у него возникло то же ощущение, что у паутины, когда она, после многочасового ожидания, видит наконец летящую в нее неосторожную муху.
Все оставшееся время, денно и нощно, он работал над проектом. Он и представить себе не мог, что на свете может быть что-то более значительное и захватывающее. Тяжелый труд изнурял его мозг, сильное лихорадочное возбуждение проделывало подземные ходы в его чертежах и расчетах. Жизнь вокруг издавала свои звуки. Едва ли он их слышал. Он был окутан пространством обостренной тишины, где он жил наедине со своей фантазией и усталостью.
Он представил свой проект в самый последний день, 8 апреля. Комиссия получила 233 проекта из разных стран Европы. Потребовалось больше месяца, чтобы все их рассмотреть. В конце концов было названо два победителя. Первого звали Ричард Тернер, это был архитектор из Дублина. Второго звали Гектор Горо. Общество изящных искусств, впрочем, оставило за собой право «окончательно утвердить проект только после внесения в него добавлений и функциональных предложений, любезно предоставленных всеми уважаемыми участниками конкурса». Дословно так.
Горо не ожидал, что выйдет победителем. Обычно он участвовал в конкурсах не столько из желания выиграть, сколько из удовольствия, которое он получал, видя замешательство жюри. Тот факт, что на этот раз из стольких участников выбрали именно его, заставил его на мгновение усомниться в банальности своего проекта. Затем ему в голову пришла мысль, созревавшая в течение восьми лет, прожитых с мадемуазель Моник Брэ (впоследствии мадам Моник Горо), что жизнь, в общем-то, — вещь непоследовательная и предсказуемость некоторых фактов — иллюзорное утешение. Он понял, что «Кристалл-Палас» не завис, подобно другим его проектам, в пустом пространстве маловероятного завтрашнего дня: он балансировал между утопией и реальной действительностью, в одном шаге от вероятного воплощения.
Соперник в лице второго победителя, Ричарда Тернера, совсем его не волновал. В проекте старательного дублинского архитектора было столько несуразностей, что, только начав перечислять их в алфавитном порядке, Гектор Горо мог бы развлекать Общество изящных искусств в течение целой ночи. Что его волновало, так это непредсказуемая случайность событий, непостижимая иррациональность бюрократии и неведомые ему правила, принятые в Королевском доме. К этому добавились весьма противоречивые высказывания публики, появившиеся в известной столичной газете на следующий день после опубликования его проекта. Ввиду скандальной оригинальности дворца публика разделилась на три части, и мнение ее вылилось в такие три заключения: «Это восьмое чудо света», «Это будет стоить целое состояние» и «Представляешь, какой он будет, если его построят». Сидя в тиши своего кабинета, Гектор Горо был вынужден согласиться, что все три — абсолютно справедливы.
Он понял, что необходимо найти какую-нибудь дополнительную деталь: что-нибудь, что придало бы очарованию «Кристалл-Паласа» больше правдоподобия и сделало бы его внешний вид успокоительно-реалистическим. Он искал решение, и оно пришло к нему само, как это часто бывает, совершенно неожиданно, какими-то своими загадочными путями — путями памяти. Это было подобно легкому толчку. Порыв ветра, сломавший замки забвения. Пять слов: «Патент Андерсона со Стекольного завода Райла».
Есть поступки, которые мы осознаем много лет спустя: назовем это запоздалым благоразумием. Тупая каталогизация газетных вырезок, которой он занимался во времена полного своего поражения, с момента встречи с миссис Горо до отправления поезда в южном направлении в 17.16, неожиданно оказалась небесполезной. Вырезка с сообщением о «Патенте Андерсона» лежала себе спокойно в конверте с буквой С (Странности). Горо достал ее и начал собираться в дорогу. Он не имел ни малейшего понятия, где находится Стекольный завод Райла и, главное, — существует ли он по сей день. И тем не менее — в подтверждение того, что в реальной жизни существует какая-то своя последовательность, хоть и нелогичная, но весьма конкретная, — спустя несколько дней к единственной гостинице Квиннипака (Постоялый двор Берримера) подъехал человек с большим коричневым портфелем и растрепанными волосами. Разумеется, он искал комнату, и, разумеется, звали его Гектор Горо.
Это случилось в пятницу. Поэтому понятно, почему Горо, сильно уставший после весьма утомительного путешествия и рано легший спать, спал так мало и плохо.
— Вчера вечером, случайно, никто тут не играл на музыкальных инструментах или что-то вроде того? — спросил он на следующее утро, пытаясь заглушить головную боль чашкой кофе.
— Это была репетиция оркестра, — ответил ему Ферри Берример, который, кроме обязанностей владельца гостиницы, исполнял еще и самую низкую фа-диез в гуманофоне.
— Оркестра?
— Ну да.
— Мне показалось, их было по крайней мере семь — этих оркестров.
— Нет, только один.
— И он всегда так играет?
— Как — так?
Горо выпил остатки кофе.
— Неважно.
Стекольный завод, как он узнал, — еще существовал. Он находился в двух километрах от города.
— Но он уже не тот, с тех пор как не стало Андерсона.
— Андерсон — это чей патент?
— Андерсон, старина Андерсон. Его уже нет. И все уже не так, как когда-то.
К дому мистера Райла, стоящему на холме, прямо над заводом, он подъехал на колымаге Гарольда. Гарольд проделывал этот путь каждый день.
— Послушайте, можно вас спросить одну вещь?
— Слушаю.
— А этот оркестр… который играет в городе… он всегда так играет?
— Как — так?
Гарольд высадил его у тропинки, ведущей к дому Райла. Горо хотел ему заплатить, но тот отказывался. Он проделывает этот путь каждый день. Правда. Ну ладно, спасибо. Не за что. Поднимаясь по каменной дорожке, петлявшей среди лугов, Горо подумал, как бы подумал любой человек на его месте, — как, должно быть, прекрасно здесь жить. Вокруг — чудная деревенская местность, живущая по своим заведенным правилам. Одна только вещь на мгновение заставила его задуматься, только одна: «Странное место для памятника локомотиву» — мелькнуло у него в голове, и он двинулся дальше.
Он подошел к воротам дома как раз в тот момент, когда они открывались и из них выходил человек. Ему было, должно быть, лет сорок. Высокий, темноволосый, со странным взглядом. Длинный шрам тянулся от левого виска к подбородку. Мистера Горо охватила паника: его застали врасплох. Он вынул из кармана газетную вырезку: как, черт возьми, его зовут, — Байл, Барл, Рал, нет, — Райл, вот-вот — Райл.
— Я ищу мистера Райла… мистера Райла со Стекольного завода Райла.
— Это я, — улыбаясь, ответил человек с длинным шрамом и странным взглядом.
Горо сунул вырезку в карман, поставил большой кожаный портфель на землю и, выпрямляясь, медленно поднял глаза на человека, стоящего перед ним. И прежде, чем его глаза встретились со странным взглядом мистера Райла, он произнес:
— Меня зовут Гектор Горо.
Сначала они поели. Овальный стол, тарелки с золотым ободком, льняная скатерть. Когда мистер Райл разговаривал, он вел себя весьма своеобразно. Он выравнивал ножом хлебные крошки, упавшие рядом с тарелкой, потом пальцем разбрасывал их и снова выравнивал, выстраивая более длинную линию. Кто знает, где он так научился. Рядом с ним сидела женщина, которую звали Джун. Горо подумал, что она одета как девочка. Он подумал также, что никогда прежде не видел такой красивой девочки. Ему нравилось смотреть, как она говорит: можно было смотреть на ее губы и не бояться показаться нескромным. Она расспрашивала его о Париже. Ей хотелось знать, большой ли он.
— Достаточно большой, чтобы заблудиться.
— А он красивый?
— Если в конце концов вы найдете дорогу обратно, то да… очень красивый.
Еще за столом сидел мальчик. Это был сын мистера Райла, его звали Морми. Он не произнес ни слова. Он ел медленно и аккуратно. Горо не понял до конца, как это у мальчика такая темная кожа, — ведь ни у мистера Райла, ни у Джун кожа не была черной. Зато он понял наконец, на миг встретившись с ним взглядом, что же такого странного было в глазах его отца: это было удивление. Глаза Морми выражали совершеннейшее изумление, которое отчасти присутствовало и во взгляде его отца. Должно быть, так всегда у детей, подумал Горо: они рождаются, неся в себе что-то, чем их отцов жизнь одарила лишь наполовину. Если у меня когда-нибудь будет сын, подумал Горо, аккуратно разрезая тонкий кусок мяса в черничном соусе, он родится сумасшедшим.
Поев, они поднялись из-за стола. Все, кроме Морми, который все еще хлебал бульон и неизвестно было, когда он закончит обед. Джун оставила их одних.
— Должно быть, вы приедете когда-нибудь в Париж… — сказал ей, прощаясь, Горо.
— Нет… не думаю, что это случится. Правда.
Но произнесла она эти слова весело. Надо было слышать, с какой радостью она произнесла: «Нет… не думаю, что это случится. Правда». Вот так.
— Триста пятьдесят метров?
— Да.
— Пять нефов триста пятьдесят метров длиной и тридцать высотой?
— Именно так.
— И все это… все это из стекла.
— Из стекла. Из железа и стекла. Ни грамма камня или цемента, ни грамма.
— И вы всерьез полагаете, что это будет держаться?
— Ну, в некотором смысле это будет зависеть от вас.
Гектор Горо и мистер Райл сидят за столом друг перед другом. На столе — лист бумаги метр на шестьдесят сантиметров. На листе — эскиз «Кристалл-Паласа».
— От меня?
— Скажем, от «Патента Андерсона со Стекольного завода Райла»… Видите ли, разумеется, есть проблемы при построении такого огромного… скажем, собора из стекла. Проблемы архитектурные и экономические. Стекло должно быть очень легким, чтобы его могли выдержать несущие конструкции. И чем оно будет тоньше, тем меньше понадобится сырья и тем меньше оно будет стоить. Вот почему ваш патент так важен. Если вы действительно в состоянии сделать листы стекла как сказано в этой газетной вырезке, я смогу построить этот «Кристалл-Палас»…
Мистер Райл бросил взгляд на пожелтевший листок.
— Толщиной три миллиметра и площадью в квадратный метр… да, более или менее так… Андерсон думал, что можно делать их еще больше… но это значило, что нужно было сделать четыре, даже пять листов, чтобы получился один хороший. Мы же сможем в конце концов из двух делать одно… более-менее…
— Кто это Андерсон?
— Ну, сейчас его уже нет. Но когда-то он был моим другом. Это был замечательный человек, и он знал о стекле все. Все. Он мог бы сделать все что угодно… он мог бы делать даже огромные бокалы, если бы только захотел или если бы у него было время…
— Бокалы?
— Да, стеклянные бокалы… огромные… но это отдельная история, она касалась только нас двоих… она не имеет ничего общего с… листами стекла и всем остальным… впрочем, неважно.
Гектор Горо замолчал. И мистер Райл тоже. Над эскизом «Кристалл-Паласа» нависла тишина. Он был похож на неподвижную оранжерею, внутри которой росли три огромных вяза. Он казался прекрасной нелепостью. Но нужно было представить его с тысячами посетителей внутри, с огромным органом в глубине, с фонтанами, деревянными эскалаторами и разными предметами, привезенными со всех концов света: деталями кораблей, необычными изобретениями, египетскими статуями, локомотивами, подводными лодками, тканями различных цветов, новейшим оружием, невиданными животными, музыкальными инструментами, картинами — величиной во всю стену, разнообразными флагами, стеклянной посудой, украшениями, летающими аппаратами, могильными плитами, маленькими озерцами, плутами, глобусами, лебедками, шестеренками, башенными часами. Нужно было представить шум, голоса, звуки, запахи, тысячу запахов. И самое главное: свет. Свет, который должен бы быть там, внутри, — такого света нет нигде.
Горо склонился над эскизом.
— Знаете что… вот о чем я постоянно думаю… я думаю, что когда постройка будет закончена и последний рабочий нанесет окончательный штрих, я попрошу всех выйти… всех… я войду туда один и попрошу закрыть все двери. И наступит тишина, полная тишина. Будут слышны только мои шаги. Я медленно пройду к центру «Кристалл-Паласа». Медленно-медленно. И если только вокруг не начнутся колебания, я дойду в конце концов до этих вязов и там остановлюсь. И тогда… да, именно к этому месту я в конце концов должен буду прийти, я это точно знаю. Уже давно, бог знает сколько времени, я только и делаю, что иду к этому месту: к этому деревянному квадрату размером метр на метр, установленному на дне огромного стеклянного бокала. И в этот день, в этот момент я дойду до конца своего пути. А потом… все, что будет потом… мне будет безразлично.
Мистер Райл не отрываясь смотрел на эту точку, под тремя огромными вязами. Он молчал и представлял себе человека, стоящего в этом месте, с растрепанными волосами, бесконечно усталого и которому некуда больше идти. Впрочем, кое-что он все-таки сказал.
— Прекрасное название.
— Что?
— «Кристалл-Палас»… Прекрасное название… старику Андерсону бы понравилось… Старику Андерсону все это бы понравилось… он бы изготовил для него самое лучшее стекло, какое только можно сделать… в этих делах он был настоящий гений…
— Вы хотите сказать, что без него вы мне не сделаете такое стекло?
— О, нет, я не это хочу сказать… конечно же, мы сможем его сделать… толщиной три миллиметра, может быть, даже и тоньше… Да, думаю, мы сможем его сделать, я хотел сказать только… с Андерсоном было бы по-другому, все было бы по-другому… но… не это важно. Вы можете на нас рассчитывать. Если вам нужны такие стекла, у вас они будут. Я вот только хотел бы знать… где тут на эскизе они заканчиваются, я не вижу?
— Где они заканчиваются? Да им конца нет.
— Как это — конца нет?
— Видите ли… он весь из стекла, понимаете? Стены, крыша, поперечный неф, все четыре входа… все сплошное стекло…
— Вы хотите сказать, что все это будет держаться на трехмиллиметровом стекле?
— Не все. Дворец держится на железных основах. А все остальное — из стекла.
— Остальное?
— Да… это просто… волшебство. Стекло придает ему волшебство, очарование… Ты входишь в помещение, а у тебя полное впечатление, что ты — под открытым небом… Ты чувствуешь себя защищенным стенами, сквозь которые можно смотреть вокруг и видеть далеко-далеко… Быть в помещении и вне его одновременно… чувствовать себя в надежном укрытии и в то же время — свободным… это и есть волшебство, и создать его может только стекло, только стекло.
— Но его понадобятся тонны… чтобы покрыть такое пространство, потребуется сумасшедшее количество стекла…
— Девять тысяч. Примерно девять тысяч тонн. И, как я понял, вам придется сделать в два раза больше, ведь так?
— Да, примерно. Чтобы получилось девять тысяч, понадобится, по крайней мере, тысяч двадцать.
— Никто еще не делал такого, понимаете?
— Никому никогда не приходила в голову такая сумасбродная идея, знаете ли.
И они замолчали, глядя друг на друга, — эти двое, и у каждого из них была за плечами жизнь, — у каждого — своя.
— Вы сделаете это, мистер Райл?
— Я — да. А вы?
Горо улыбнулся:
— Кто знает…
Они спустились вниз, на завод, чтобы осмотреть печи, стекло и все остальное. И вдруг Гектор Горо сильно побледнел и стал искать, за что бы ухватиться. Мистер Райл увидел, что его лицо покрылось потом. Глухой стон вырвался из его груди, такой тихий, будто он шел откуда-то издалека.
Но стон этот не взывал о помощи. Он был похож на отзвук какой-то внутренней борьбы. Таинственной борьбы. И поэтому никому и в голову не пришло подбежать к нему. Несколько рабочих остановились. Остановился и мистер Райл: но все они стояли неподвижно в нескольких шагах от этого человека, который, очевидно, вел какую-то невероятную внутреннюю борьбу, понятную ему одному. Эта борьба шла между ним и чем-то еще, что съедало его изнутри. И никого другого это не касалось. Где бы Гектор Горо в этот момент ни находился, он был наедине с самим собой.
Это длилось несколько секунд. Очень долгих.
Потом глухой стон, исходящий из груди Гектора Горо, прекратился и из его глаз исчез страх. Он вынул из кармана большой смешной носовой платок и вытер пот со лба.
— Я не потерял сознание, нет?
— Нет, — ответил мистер Райл, подходя к нему и предлагая руку.
— Сейчас мне гораздо лучше, не беспокойтесь… сейчас все пройдет… мне гораздо лучше.
Вокруг воцарилось молчание, — оно висело в воздухе как мыльный пузырь.
— Мне так неудобно… простите меня… простите.
Гектор Горо не соглашался, но в конце концов его убедили остаться на ночь. Было решено, что лучше ему будет уехать на следующий день, не стоило отправляться в такое тяжелое путешествие после того, что с ним случилось. Ему отвели комнату, окна которой выходили во фруктовый сад. Обои в бело-желтую полосочку, небольшая кровать под кружевным балдахином. Ковер, зеркало. Прямо из окна можно было любоваться занимающейся зарей. Это была прекрасная комната. Джун поставила на столик цветы. Белые. Цветы.
Вечером, сидя на веранде и поеживаясь от холода, мистер Райл слушал рассказы Гектора Горо о безмятежном Египте.
Рассказывал он медленным голосом, неторопливо. Но вдруг замолчал и, повернувшись к мистеру Райлу, прошептал:
— Какое у меня было лицо?
— Когда?
— Там, на заводе, сегодня днем.
— Ужасно испуганное.
Он и сам это знал, Гектор Горо. Он прекрасно знал, какое у него было лицо. В тот раз, на заводе, и все остальные разы.
— Я часто думаю, что вся эта история со стеклом… с «Кристалл-Паласом» и всеми прочими этими моими проектами… знаете, я часто думаю, что только у такого напуганного человека, как я, могла появиться такая мания. В глубине души — только один страх, — только он один, и ничего другого… понимаете? Это магическое свойство стекла… закрывать, не скрывая… можно находиться внутри замкнутого пространства и иметь возможность видеть все вокруг, иметь крышу над головой и видеть небо… чувствовать себя в помещении и вне его, одновременно… это хитрость, всего лишь хитрость… если вы чего-то хотите, и боитесь этого, вам нужно только поставить посередине стекло, — между вами и этим… и тогда вы сможете пройти совсем рядом с ним и все же быть в безопасности… Вот и все… я помещаю разные вещи под стекло, потому что так можно спастись… там, под ним, могут укрыться желания… это убежище от страха… удивительная прозрачная пещера… Вы понимаете?
Может быть, он и понимал, мистер Райл. Он подумал, что окна в поездах — тоже из стекла. И неважно, имеет ли это какое-то отношение к делу, это просто — факт. Он думал о том единственном разе в своей жизни, когда он действительно испугался. Еще он думал, что ему и в голову никогда не приходило искать убежище для своих желаний. Они появлялись у него, вот и все. Они были с ним. При нем. И все же он понимал все это, да, конечно, по-своему он все это хорошо понимал, потому что вместо ответа он сказал наконец очень просто:
— Знаете что, мистер Горо? Я счастлив, что для того, чтобы прийти в конце концов в то место под вязами, в центре «Кристалл-Паласа», вы оказались именно здесь. И стекло здесь ни при чем, и деньги — тоже… важно, что вы это сделали. Вы делаете очень большие и очень странные стеклянные бокалы. И смотреть в них — одно удовольствие. Правда.
На следующий день рано утром Гектор Горо уехал. У него снова был вид преуспевающего, уверенного в себе архитектора, он снова владел собой. Он еще раз понял, что душа его может находиться лишь в двух состояниях — триумфа или поражения. Они с мистером Райлом согласовали все детали поставок для «Кристалл-Паласа»: количество, цены, сроки доставки. Он возвращался в Париж с козырем, которым можно было играть против общего скептицизма.
Мистер Райл проводил его до дороги, до того места, где ждал Гарольд. Он там проезжал каждый день, Гарольд. Ему ничего не стоило остановиться на минутку и подвезти этого странного господина с растрепанными волосами. Правда-правда. Ну что ж, спасибо. За что?
— Комитет, должно быть, решит все в течение шестидесяти дней. Может быть, немного больше. Но максимум — через три месяца будет ответ. И я сразу же вам телеграфирую.
Они стояли друг против друга, а Гарольд сидел на своей колымаге, и вид у него был, как всегда, совершенно отсутствующий.
— Послушайте, Горо, можно вам задать один вопрос?
— Конечно.
— Насколько у нас велика вероятность выиграть… то есть… я хочу сказать… Вы думаете, что выиграете?
Горо улыбнулся:
— Я думаю, что не должен проиграть.
Он поставил портфель в коляску, сел рядом с Гарольдом и, немного поколебавшись, повернулся к мистеру Райлу:
— А можно и мне задать вам один вопрос?
— Конечно, можно, — ответил мистер Райл, машинально поднося руку к шраму, идущему вдоль лица.
— Кому это в голову пришла идея поставить здесь памятник локомотиву?
— Это не памятник.
— Нет?
— Это настоящий локомотив, самый настоящий.
— Настоящий локомотив? А что он там делает?
Мистер Райл провел бессонную ночь, умножая горы цифр на ряды из двадцати тысяч стекол.
— Разве вы не видите? Скоро он отправится в путь.