Избранные произведения в одном томе — страница 46 из 187

ени заметить это, но он воспламеняется, ему нравится борьба, он знает теперь, что такое — войти в аудиторию, читая восхищение в глазах группки студентов, он встречает уважение во взглядах обычных людей, ловит себя на том, что хотел бы вызвать к себе ненависть той или иной знаменитости, он домогается этой ненависти, находит ее, возможно, три строчки в комментариях к книге по совершенно другому поводу, но три строчки, пропитанные желчью, он умело цитирует их в интервью научному журналу, и несколько недель спустя, в ежедневной газете, ему приклеивают ярлык врага известного профессора, в газете есть даже фото — его фото — он видит свое фото в газете, и другие тоже видят, мало-помалу, день за днем, он и его искусственная идея становятся одним целым и вместе шествуют по миру, идея — топливо, он — двигатель, они вместе летят по дороге, и это, Гульд, то, чего он никак себе не воображал, пойми хорошенько, он не ждал, что с ним случится такое, точнее, не хотел, но такое случилось, и он существует в своей искусственной идее, все более и более далекой от изначального явления — явления бесконечности, — ведь она уже тысячу раз пересмотрена, чтобы отражать нападения, это искусственная идея, но прочная, постоянная, признанная, без которой ученый сразу же перестанет существовать и вновь канет в болото повседневности. Если говорить вот так, как я говорю, то это не кажется страшным — вновь кануть в болото повседневности, — и я много лет не мог понять, как это страшно, но секрет в том, чтобы снова приблизиться к его краю и заглянуть туда — это отвратительно, но ты должен сделать это вместе со мной, Гульд, зажми нос и посмотри на него вблизи, на ученого, у него ведь был отец, подойди еще ближе, строгий отец, тупой и строгий, годами заставлявший сына сгибаться под грузом своей незначительности, видной всем и каждому, и вот настает день, когда отец видит имя своего сына в газете — напечатанным в газете — неважно по какому поводу, все равно друзья начинают говорить: «Поздравляю, я видел твоего сына в газете» — это отвратительно, правда? — но он приятно удивлен, и сын находит то, чего не мог найти до того, — запоздалый шанс отомстить, а это штука огромной важности — посмотреть отцу прямо в глаза, это просто бесценная вещь, какая разница, что ты мастеришь там свои идеи, истоки которых совершенно забылись, разве это важно по сравнению с тем, что ты можешь теперь стать по праву сыном своего отца, по всем правилам признанным сыном? Можно заплатить любую цену за уважение со стороны отца, поверь мне, и даже — если как следует вдуматься — за свободу, которую наш ученый находит в своих первых деньгах, первых настоящих деньгах, кафедра, вырванная у какого-нибудь университета в пригороде, начинает наполнять его карманы, охраняя его от нищеты, направляя по наклонной плоскости, усеянной мелкими радостями жизни — вплоть до собственного домика на холме, с кабинетом и библиотекой, в теории это глупость, на практике — штука громадной важности, когда в журналистском репортаже домик вырастает в тихую гавань, прибежище интеллектуала от бурной действительности, на самом деле это более придуманная жизнь, чем какая-то еще, но выставленная напоказ, а значит — настоящая, навсегда запечатленная в сознании у публики, которая с этого момента смотрит на интеллектуала снизу вверх, и тот не сможет без этого обойтись, потому что такой взгляд, не предполагая никакой проверки, заранее несет почет, уважение и безнаказанность. Ты можешь обойтись без него, пока не знаешь, что это такое. Но потом? Когда ты встречаешь этот взгляд у соседа на пляже; у типа, продающего тебе машину; у издателя, о знакомстве с которым ты и мечтать не смел; у актрисы телесериала и даже — однажды, на вершине горы — у самого Министра? Тебя тошнит, правда? Ага, значит, мы подобрались к сути вещей. Никакой пощады, Гульд. Главное, не останавливаться. А подойти еще ближе. Его жена. Жена ученого, соседка по дому, когда им было только двенадцать лет, всегда любимая, она вышла замуж по инерции, в поисках защиты от ненадежной судьбы, незаметная и миловидная, без порывов страсти, хорошая супруга, теперь — жена уважаемого профессора и его жуткой искусственной идеи, в глубине души счастливая; посмотри-ка на нее. Когда она просыпается. Когда идет в ванную. Посмотри на нее. На ее халат, на все остальное. Посмотри на нее. А потом — на него, ученого: невысокий, на губах — грустная улыбка, в волосах — перхоть, ничего страшного, но все же она есть, красивые руки, о да, точеные бледные руки, четко собранные под подбородком на официальных фотографиях, красивые руки, в остальном — никакой пощады, небольшое усилие, Гульд, и ты увидишь его голым, этого человечка, непременно нужно увидеть его голым, поверь мне: вот он весь белый, мягкий, дряблые мышцы, мало что между ног, какие шансы могут быть у этого самца в повседневной борьбе за совокупление, его шансы совсем слабы, ничтожны, кто бы утверждал обратное, и так было бы, если бы искусственная идея не превратила это животное, обреченное стать падалью, в бойца, со временем даже в вожака, с кожаным портфелем и элегантной, нарочито прихрамывающей походкой, в животное, которое — посмотри! — сейчас спускается со ступенек университета, к нему подходит студентка, робко представляется, болтая, идет с ним по улице, а дальше по наклонной плоскости — все более тесная дружба, отвратительно думать об этом, но наблюдать очень полезно, до конца, как бы это ни казалось возмутительно, полезно наблюдать и учиться, до победного финала в ее квартирке, одна комната, широкая кровать, яркое перуанское покрывало, ему разрешают войти, с его портфелем и перхотью, под предлогом исправления библиографии, несколько часов изнуряющего, но негрубого флирта, щупальца и клыки его искусственной идеи, сопротивление девушки тает, и благодаря своей — недавней и небольшой — рубрике в еженедельном журнале он ощущает смелость, и в каком-то смысле право, положить руку, одну из своих красивых рук, на плечо девушки, плечо, которое судьба никогда не преподнесла бы ему, но которое теперь ему дарит искусственная идея, расстегнут лифчик, легкомысленный язык раздвигает его тонкие пепельные губы, самка дышит ему в ухо, и вот — ослепительное видение юной, бронзовой, прекрасной руки, сомкнувшей пальцы вокруг его органа, невероятно. Какова этому цена, Гульд? Этому нет цены. Подумай, что может заставить такого человека отказаться от всего этого ради желания быть честным, ради уважения к бесконечности своих идей, ради возможности снова задать себе вопрос: правильно это или нет? Подумай, может ли такой человек однажды спросить себя — хотя бы и втайне, хотя бы и в полнейшем, непроницаемом одиночестве — связана ли его идея с истиной, со своими истоками? Подумай, способен ли он стать честным хоть на мгновение? Нет. (Тезис номер пять: Люди используют идеи как оружие и поэтому навсегда предают их.) Он так далек сейчас от себя самого, от места, где начался его путь, и он давно не живет со своими идеями в честности, простоте и мире. Ты не можешь возродить честность, если, предав ее, ты начал существовать, полноценно существовать, а ведь мог бы и не существовать, года напролет, пока не сдох бы. Ты не захочешь отказаться от целой жизни, вырванной у судьбы, только потому, что, посмотрев в зеркало, ты вдруг стал сам себе противен. Он умрет бесчестным, наш профессор, но умрет хотя бы во имя какой-то жизни.

Он говорил это, почти не волнуясь. Он не плакал по-настоящему. Но все же глаза блестели, в горле застрял комок и все такое. Именно так.

Однажды Пумеранг спросил у профессора Мондриана Килроя, почему он не публикует свои «Заметки об интеллектуальной честности». Он не сказал, что могла бы получиться прекрасная толстая книга. Чистые страницы и разбросанные по ним наугад шесть тезисов. Профессор Мондриан Килрой ответил, что идея неплоха, но он все же не намерен их публиковать, потому что, погрузившись в «Заметки» еще раз, он нашел их безумно наивными. Ребяческими. Он сказал, что все же страшно любит их, потому что ему отчасти свойственна безумная наивность, а также некоторое ребячество, но тем не менее в целом он не такой и выступает, так сказать, в пользу гармоничности, что, по его подозрению, есть идея в полном смысле слова. В честном смысле слова. Потом он сказал, что на деле, если уж начистоту, он ни хрена в этом не понимает. И спросил, не осталось ли еще кусочка пиццы.

Что было несомненно — тошнило его все чаще и чаще. Не из-за пиццы. А когда рядом оказывался ученый или вообще интеллектуал. Порой достаточно было прочесть статью в газете, надпись на корешке книги. В день приезда английского профессора, например, — того самого, созерцавшего пустоту, — он был бы рад остаться и послушать, но это оказалось невозможным, его начало тошнить, вышел большой скандал, так что пришлось извиняться перед ректором, и он отыскал в свое оправдание одну только фразу, которую и твердил: «Вы знаете, он замечательный человек, я уверен, он замечательный человек». Речь шла об английском ученом. Ректор Болдер глядел на него с обалделым видом. Вы знаете, он замечательный человек, я уверен, он замечательный человек. Даже на следующий день, при помывке прицепа, он то и дело вставлял: замечательный человек. Гульд находил это идиотским.

— Если он замечательный, то не вызвал бы тошноты.

— Все не так просто, Гульд.

— Ах вот что.

— Нет, совсем не просто.

Гульд мыл колеса. Больше всего ему нравилось мыть колеса. Черный блестящий намыленный каучук. Удовольствие, да и только.

Я размышлял об этом, я долго размышлял об этом, Гульд, со всей жесткостью, на какую способен, каким бы бесстыдным образом люди ни расставались с истиной, посвящая себя обслуживанию искусственных идей и впиваясь друг другу в глотку ради них, какой бы тошнотворной ни казалась мне вонь от идей, как бы ни рвало меня каждодневно при виде первобытной борьбы за существование, замаскированной под честный поиск истины, — каким бы безмерным ни было мое отвращение, я вынужден сказать, это правильно, до тошноты правильно, это просто по-человечески, так и должно быть, мы заслужили это дерьмо, это единственная высота, до которой мы дотягиваемся. Я понял это, вглядываясь в лучших из нас. Вблизи, Гульд, ты должен набраться храбрости и посмотреть на них поближе. Я видел их: они невыносимы, они правильны, понимаешь? невыносимы, но неумолимо невиновны, они только желали существовать, как можешь ты отнять у них это право? они желали существовать. Возьми кого-нибудь с высокими идеалами, с благородными идеями, кто сделал призвание из своих идей, кто выше всяких подозрений. Священник. Возьми священника. Но не любого. Не того, кто среди бедняков, слабых, отверженных, а вот этого, в пуловере и кроссовках «Рибок», да, вот этого, он начинал с видения, ослепительного и беспорядочного видения бесконечности, которое в потемках юности нашептало ему о необходимости принять чью-то сторону и подсказало, чью именно, все началось, как обычно начинается, самым честным образом, но потом, черт побери, он становится взрослым и знаменитым, ей-богу, знаменитым, одно это звучит как песня, знаменитым, в газетах его имя и фото, телефон звонит без конца, журналисты спрашивают его о том и о сем, он отвечает, мать его, он отвечает, он участвует в манифестациях, идет во главе колонны, телефон священника не звонит, Гульд, я должен сказать тебе это со всей жестокой откровенн