Избранные произведения в одном томе — страница 47 из 187

остью, телефон священника не звонит, потому что жизнь его — пустыня, запланированная пустыня, что-то вроде национального парка под охраной, на который люди могут смотреть, но издали, священники — это животные в национальном парке, никто не смеет к ним прикоснуться, представь только, Гульд, дать коснуться себя — уже проблема для священника, разве ты видел священника, целующего ребенка или женщину? просто в знак приветствия, нормальный, обыкновенный жест, но он не может сделать его, вокруг сразу же воцарится атмосфера, как бы сказать, неловкости и открытой враждебности, и это одна из самых тяжелых условностей, которыми скован священник в нашем мире, ведь он мог бы стать таким, как другие, но предпочел это головокружительное одиночество, из которого нет выхода, никакого выхода, если только не уцепиться за идею, правильную, впрочем, идею, упавшую извне, чтобы изменить весь этот пейзаж, придать ему человеческую теплоту, и эта идея, если использовать ее как надо, отделать, пересмотреть, предохранить от губительного контакта с истиной, выведет священника из его одиночества, все просто, и превратится понемногу в человека, который перед нами, в свободном пуловере навыпуск и кроссовках «Рибок», он всегда с кем-то, передвигается в окружении дочерей и братьев, он уже не заблудится, потому что привязан к телефону и так далее, временами в толпе он ловит женский взгляд, пропитанный желанием, представь, что это для него значит, это головокружительное одиночество и эта жизнь, грохочущая вокруг него, нужно ли удивляться, что он готов умереть за свою идею? он существует в этой идее, а что такое тогда — умереть за эту идею? он умрет, если только ее у него отнимут, он спасается благодаря идее, и тот факт, что через него спасаются сотни, даже тысячи ему подобных, не меняет ни на йоту суть истории, иными словами, спасается-то прежде всего он, под случайным предлогом спасения других, чтобы украсть у судьбы необходимую дозу признательности, восхищения, желания, которая делает его живым, живым, Гульд, запомни как следует это слово, живым, все они хотят быть живыми, включая лучших, те, кто творит правосудие, прогресс, свободу, будущее, даже для них это лишь вопрос выживания, подойди к ним так близко, как можешь, если не веришь мне, посмотри, как они движутся, кто их окружает, посмотри и попробуй представить, что случится, если в один прекрасный день они проснутся и сменят свою идею, просто так, что тогда останется от них, попробуй вырвать у них ответ, который не был бы невольным самооправданием, посмотри, сумеешь ли ты хоть раз услышать, как они выражают свою идею с непосредственностью и колебаниями того, кто только что открыл ее, а не с уверенностью того, кто гордо показывает тебе разрушительную силу принадлежащего ему оружия, не дай себя обмануть ласковым голосом и умело подобранными словами, они дерутся, Гульд, они дерутся когтями и зубами, лишь бы только выжить, лишь бы только есть, любить самку, укрываться в берлоге, они звери, Гульд, и эти вот — лучшие из зверей, понимаешь? что же тогда ждать от остальных, от простых наемников разума, от рядовых в великой и всеобщей борьбе, от обычных солдат, что охотятся за остатками существования на краю огромного поля битвы, от жалких мусорщиков, которых ожидает смехотворное спасение, и у каждого — по искусственной идейке: профессор медицины ищет, чем заплатить за обучение сына; заматерелый критик подслащивает близкую старость сорока еженедельными строчками, выплюнутыми туда, где они наделают хоть сколько-нибудь шума; ученый со своим ванкуверским пюре, надувающим гордостью его супругу, детей, любовниц; душераздирающие телеявления писателя, который боится отойти в мир иной между двумя романами; журналист, рубящий направо и налево, лишь бы выжить в ближайшие двадцать четыре часа, — все они дерутся, понимаешь? дерутся с помощью идей, потому что не могут по-другому, но суть не меняется, это борьба, идеи — оружие, и как ни омерзительно признавать, но они в своем праве, их бесчестность — выражение первичных потребностей и, значит, необходима, их грязное ежедневное предательство истины — естественное следствие их первоначальной нищеты, надо примириться с этим, никто не заставит слепого ходить в кино, а интеллектуалов — быть честными, я не верю, по правде говоря, что можно требовать этого от них, как ни печально, но само понятие интеллектуальной честности противоречиво по определению.


6. Интеллектуальная честность — это противоречие в определении.


Или, во всяком случае — неподъемный, возможно, нечеловеческий груз, который никто на практике не сможет на себя взвалить, ограничиваясь в лучшем случае приданием всему известного стиля, известного достоинства, скажем так — хорошего вкуса, да, точным определением будет именно «хороший вкус», в конце концов, тебе захочется спасти тех, кто по крайней мере делает все со вкусом, с известной сдержанностью, тех, кто не гордится тем, что пребывает в дерьме, или не так сильно, не так чертовски, не так бессовестно, не так нагло гордится. Боже, как меня тошнит.

— Что-то не так, профессор?

— Я спрашиваю себя…

— Скажите что, профессор.

— Скажите точно, что вы мыли?

— Прицеп.

— Я имею в виду: скажите точно, какова роль этого желтого предмета в вашей экосистеме?

— В настоящее время роль этого желтого предмета в нашей экосистеме состоит в ожидании машины.

— Машины?

— Прицепы никуда не ездят сами, без машины.

— Это правда.

— А у вас есть машина, профессор?

— Была.

— Как жаль.

— Точнее, у моего брата была.

— И такое случается.

— В смысле иметь брата?

— И брата тоже.

— Да, со мной такое случалось целых три раза. А с вами?

— Нет, никогда.

— Увы-увы.

— Почему?

— Передайте губку, если вам не трудно.

Они разговаривали. Профессору это нравилось.

Однажды Гульд, Дизель и Пумеранг смылись на футбольный матч неподалеку.

Остались профессор Мондриан Килрой и Шатци. Они тщательно все вымыли, потом сели на ступеньки парадной и принялись разглядывать прицеп.

Они много чего сказали друг другу.

В какой— то момент профессор Мондриан Килрой признался: странно, но этого мальчишки мне чертовски не хватает. То есть он хотел сказать, что ему чертовски не хватает Гульда. Тогда Шатци ответила, что если профессор согласен, то они могут взять его с собой, прицеп крошечный, но как-нибудь выкрутимся. Профессор Мондриан Килрой обернулся, чтобы посмотреть на него, затем спросил, правда ли, что они хотят поехать в Коверни на машине с прицепом и вчетвером. На что Шатци спросила:

— В Коверни?

— В Коверни.

— При чем тут Коверни?

— Как это при чем?

— Профессор, мы о чем сейчас говорим?

— О Гульде.

— Тогда при чем тут Коверни?

— Это ведь университет Гульда, так? Новый университет Гульда. Настоящая морозилка, замечу в скобках.

— Они спросили, хочет ли он ехать в Коверни, они только спросили его.

— Они спросили, и он поедет.

— Насколько мне известно, он ничего об этом не знает.

— Насколько мне известно, он все прекрасно знает.

— С каких это пор?

— Он сам сказал мне. Он решил поехать туда. В начале сентября.

— Когда он сказал вам об этом?

Профессор Мондриан Килрой поразмыслил.

— Не знаю. Несколько недель назад, что-то вроде. У меня плохо с чувством времени. А у вас по-другому?

— …

— Шатци…

— …

— Вы всегда знаете, когда что произошло? -…

— Я полюбопытствовал, вот и все.

— Гульд действительно сказал, что едет в Коверни?

— Да, я совершенно уверен, он сказал это и ректору Болдеру, тот хочет устроить прощальную вечеринку или что-то вроде, а Гульду затея не по душе, он говорит, что это будет…

— Какая еще, на хрен, прощальная вечеринка?

— Это идея ректора Болдера, пока ничего больше, ректор кажется жестким и сухим, но у него золотое сердце, я сказал бы, что…

— Да у вас что, размягчение мозгов?

— … я сказал бы, что…

— Бог ты мой, мальчику пятнадцать лет, профессор, Коверни — место для взрослых, в пятнадцать лет нельзя быть взрослым, только в двадцать, в двадцать человек уже взрослый, и если он хочет послать свою жизнь коту под хвост, он может рассмотреть интересную возможность заживо похоронить себя в…

— Шатци, я хотел бы напомнить, что этот мальчик — гений, а не…

— Какой еще, на хрен, гений? кто знает, что такое гений? как это вы умудрились посоветоваться и решить, что этот мальчик — гений, мальчик, который не видел ничего, кроме ваших хреновых аудиторий и дороги к ним, гений, который мочится в постель и боится, если его спрашивают, сколько сейчас времени, который годами не видел свою мать и говорит с отцом по телефону каждую пятницу, и не подойдет к девушке, даже если упрашивать его по-арабски, сколько это будет очков, по-вашему? Представьте, что есть специальная шкала гениальности и мы считаем очки, жаль, что он не заикается, а то был бы совсем непобедим…

— Это не тот случай…

— Это именно тот случай, и если профессора вроде вас упорно продолжают полоскать свои мозги…

— …это абсолютно не тот случай…

— …в самодовольстве, считая, что набрели на курицу, несущую золотые яйца, совершенно офигевшие от…

— …я просил бы вас…

— …этой истории с Нобелевской премией, давайте начистоту, вы ведь к этому клоните, вы и…

— ВЫ НЕ ЗАТКНЕТЕ СВОЮ ГРЯЗНУЮ ВОНЮЧУЮ ПАСТЬ?

— Простите?

— Я спросил, не хотели бы вы случайно заткнуть свою грязную вонючую пасть?

— Да, конечно.

— Спасибо.

— К вашим услугам.

— …

— …

— …

— …

— Вышла неприятность, я признаю, но этот мальчик — гений. Поверьте мне.

— …

— Я хотел бы добавить еще вот что. Птицы улетают на юг. Гении слетаются в университет. Как ни банально, но это правда. Я закончил.

Несколько месяцев спустя, перед отъездом, Шатци пришла попрощаться с профессором Мондрианом Килроем. Гульд уже уехал. Профессор ходил в домашних тапочках, его все еще тошнило. Видно было, что он жалеет об их отъезде, но профессору было несвойственно поддаваться обстоятельствам. Он обладал потрясающей способностью признавать неизбежность происходящего, когда оно происходило. Он наговорил Шатци кучу глупостей, кое-какие звучали даже смешно. Наконец он достал что-то из ящика стола и протянул Шатци. Это оказался буклет с тарифами «контактного зала». На обороте были «Заметки об интеллектуальной честности».