в дом… Вся эта тревога казалась Ковалевым смешной, и они едва удерживались от смеха.
— Какие курьезные рожи! — говорил Ковалев, переглядываясь с женой. — Они рассматривают нас, как дикарей.
Наконец из дома вышел маленький человечек с бритым старческим лицом и с взъерошенной прической… Он шаркнул своими рваными, шитыми золотом туфлями, кисло улыбнулся и уставил неподвижный взгляд на непрошеных гостей…
— Г-н Михайлов? — начал Ковалев, приподнимая шляпу. — Честь имею кланяться… Мы вот с женой прочли публикацию земельного банка о продаже вашего именья и теперь приехали познакомиться с ним. Быть может, купим… Будьте любезны, покажите нам его.
Михайлов еще раз кисло улыбнулся, сконфузился и замигал глазами. В замешательстве он еще больше взъерошил свою прическу, и на бритом лице его появилось такое смешное выражение стыда и ошалелости, что Ковалев и его Верочка переглянулись и не могли удержаться от улыбки.
— Очень приятно-с, — забормотал он. — К вашим услугам-с… Издалека изволили приехать-с?
— Из Конькова… Там мы живем на даче.
— На даче… Вона… Удивительное дело! Милости просим! А мы только что встали и, извините, не совсем в порядке.
Михайлов, кисло улыбаясь и потирая руки, повел гостей по другую сторону дома. Ковалев надел очки и с видом знатока-туриста, обозревающего достопримечательности, стал осматривать имение. Сначала он увидел большой каменный дом старинной тяжелой архитектуры с гербами, львами и с облупившейся штукатуркой. Крыша давно уже не была крашена, стекла отдавали радугой, из щелей между ступенями росла трава. Всё было ветхо, запущено, но в общем дом понравился. Он выглядывал поэтично, скромно и добродушно, как старая девствующая тетка. Перед ним в нескольких шагах от парадного крыльца блистал пруд, по которому плавали две утки и игрушечная лодка. Вокруг пруда стояли березы, все одного роста и одной толщины.
— Ага, и пруд есть! — сказал Ковалев, щурясь от солнца. — Это красиво. В нем есть караси?
— Да-с… Были когда-то и карпии, но потом, когда перестали пруд чистить, все карпии вымерли.
— Напрасно, — сказал менторским тоном Ковалев. — Пруд нужно как можно чаще чистить, тем более, что ил и водоросли служат прекрасным удобрением для полей. Знаешь что, Вера? Когда мы купим это имение, то построим на пруду на сваях беседку, а к ней мостик. Такую беседку я видел у князя Афронтова.
— В беседке чай пить… — сладко вздохнула Верочка.
— Да… А это что там за башня со шпилем?
— Это флигель для гостей, — ответил Михайлов.
— Как-то некстати он торчит. Мы его сломаем. Вообще тут многое придется сломать. Очень многое!
Вдруг ясно и отчетливо послышался женский плач. Ковалевы оглянулись на дом, но в это самое время хлопнуло одно из окон, и за радужными стеклами только на мгновение мелькнули два больших заплаканных глаза. Тот, кто плакал, видно, устыдился своего плача и, захлопнув окно, спрятался за занавеской.
— Не желаете ли сад посмотреть и постройки? — быстро заговорил Михайлов, морща свое и без того уж сморщенное лицо в кислую улыбку. — Пойдемте-с… Самое главное ведь не дом, а… а остальное…
Ковалевы отправились осматривать конюшни и сараи. Кандидат прав обходил каждый сарай, оглядывал, обнюхивал и рисовался своими познаниями по агрономической части. Он расспросил, сколько в имении десятин, сколько голов скота, побранил Россию за порубку лесов, упрекнул Михайлова в том, что у него пропадает даром много навоза, и т. д. Он говорил и то и дело взглядывал на свою Верочку, а та всё время не отрывала от него любящих глаз и думала: «Какой ты у меня умный!»
Во время осмотра скотного двора опять послышался плач.
— Послушайте, кто это там плачет? — спросила Верочка.
Михайлов махнул рукой и отвернулся.
— Странно, — пробормотала Верочка, когда всхлипывания обратились в нескончаемый истерический плач… — Точно бьют кого или режут.
— Это жена, бог с ней… — проговорил Михайлов.
— Чего же она плачет?
— Слабая женщина-с! Не может видеть, как родное гнездо продают.
— Зачем же вы продаете? — спросила Верочка.
— Не мы продаем, сударыня, а банк…
— Странно, зачем же вы допускаете?
Михайлов удивленно покосился на розовое лицо Верочки и пожал плечами.
— Проценты нужно платить… — сказал он. — 2100 рублей каждый год! А где их взять? Поневоле взвоешь. Женщины, известно, слабый народ. Ей вот и родного гнезда жалко, и детей, и меня… и от прислуги совестно… Вы изволили сейчас там около пруда сказать, что то нужно сломать, то построить, а для нее это словно нож в сердце.
Проходя обратно мимо дома, Ковалева видела в окнах стриженого гимназиста и двух девочек — детей Михайлова. О чем думали дети, глядя на покупателей? Верочка, вероятно, понимала их мысли… Когда она садилась в коляску, чтобы ехать обратно домой, для нее уже потеряли всякую прелесть и свежее утро и мечты о поэтическом уголке.
— Как всё это неприятно! — сказала она мужу. — Право, дать бы им 2100 рублей! Пусть бы жили в своем именье.
— Какая ты умная! — засмеялся Ковалев. — Конечно, жаль их, но ведь они сами виноваты. Кто им велел закладывать именье? Зачем они его так запустили? И жалеть их даже не следует. Если с умом эксплоатировать это именье, ввести рациональное хозяйство… заняться скотоводством и прочее, то тут отлично можно прожить… А они, свиньи, ничего не делали… Он, наверное, пьянчуга и картежник, — видала его рожу? — а она модница и мотовка. Знаю я этих гусей!
— Откуда же ты их знаешь, Степа?
— Знаю! Жалуется, что нечем проценты заплатить. И как это, не понимаю, двух тысяч не найти? Если ввести рациональное хозяйство… удобрять землю и заняться скотоводством… если вообще соображаться с климатическими и экономическими условиями, то и одной десятиной прожить можно!
До самого дома болтал Степа, а жена слушала его и верила каждому слову, но прежнее настроение не возвращалось к ней. Кислая улыбка Михайлова и два на мгновение мелькнувших заплаканных глаза не выходили из ее головы. Когда потом счастливый Степа два раза съездил на торги и на ее приданое купил Михалково, ей стало невыносимо скучно… Воображение ее не переставало рисовать, как Михайлов с семейством садится в экипаж и с плачем выезжает из насиженного гнезда. И чем мрачнее и сентиментальнее работало ее воображение, тем сильнее хорохорился Степа. С самым ожесточенным авторитетом толковал он о рациональном хозяйстве, выписывал пропасть книг и журналов, смеялся над Михайловым — и под конец его сельскохозяйственные мечты обратились в смелое, самое беззастенчивое хвастовство…
— Вот ты увидишь! — говорил он. — Я не Михайлов, я покажу, как нужно дело делать! Да!
Когда Ковалевы перебрались в опустевшее Михалково, то первое, что бросилось в глаза Верочке, были следы, оставленные прежними жильцами: расписание уроков, написанное детской рукой, кукла без головы, синица, прилетавшая за подачкой, надпись на стене: «Наташа дура» и проч. Многое нужно было окрасить, переклеить и сломать, чтобы забыть о чужой беде.
Ты и вы
Седьмой час утра. Кандидат на судебные должности Попиков, исправляющий должность судебного следователя в посаде N., спит сладким сном человека, получающего разъездные, квартирные и жалованье. Кровати он не успел завести себе, а потому спит на справках о судимости. Тишина. Даже за окнами нет звуков. Но вот в сенях за дверью начинает что-то скрести и шуршать, точно свинья вошла в сени и чешется боком о косяк. Немного погодя дверь с жалобным писком отворяется и опять закрывается. Минуты через три дверь вновь открывается и с таким страдальческим писком, что Попиков вздрагивает и открывает глаза.
— Кто там? — спрашивает он, встревоженно глядя на дверь.
В дверях показывается паукообразное тело — большая мохнатая голова с нависшими бровями и с густой, растрепанной бородой.
— Тут господин следователев живет, что ли? — хрипит голова.
— Тут. Чего тебе нужно?
— Поди скажи ему, что Иван Филаретов пришел. Нас сюда повестками вызывали.
— Зачем же ты так рано пришел? Я тебя к одиннадцати часам вызывал!
— А теперя сколько?
— Теперь еще и семи нет.
— Гм… И семи еще нет… У нас, вашескородие, нет часов… Стало быть, ты будешь следователь?
— Да, я… Ну, ступай отсюда, погоди там… Я еще сплю…
— Спи, спи… Я погожу. Погодить можно.
Голова Филаретова скрывается. Попиков поворачивается на другой бок, закрывает глаза, но сон уже больше не возвращается к нему. Повалявшись еще с полчаса, он с чувством потягивается и выкуривает папиросу, потом медленно, чтобы растянуть время, один за другим выпивает три стакана молока…
— Разбудил, каналья! — ворчит он. — Нужно будет сказать хозяйке, чтобы запирала на ночь дверь. — Ну что я буду делать спозаранку? Чёрт его подери… Допрошу его сейчас, потом не нужно будет допрашивать.
Попиков сует ноги в туфли, накидывает поверх нижнего белья крылатку и, зевая до боли в скулах, садится за стол.
— Поди сюда! — кричит он.
Дверь снова пищит, и на пороге показывается Иван Филаретов. Попиков раскрывает перед собой «Дело по обвинению запасного рядового Алексея Алексеева Дрыхунова в истязании жены своей Марфы Андреевой», берет перо и начинает быстро судейским разгонистым почерком писать протокол допроса.
— Подойди поближе, — говорит он, треща по бумаге пером. — Отвечай на вопросы… Ты Иван Филаретов, крестьянин села Дунькина, Пустыревской волости, 42 лет?
— Точно так…
— Чем занимаешься?
— Мы пастухи… Мирской скот пасем…
— Под судом был?
— Точно так, был…
— За что и когда?
— Перед Святой из нашей волости троих в присяжные заседатели вызывали…
— Это не значит быть под судом…
— А кто его знает! Почитай, пять суток продержали…
Следователь запахивается в крылатку и, понизив тон, говорит:
— Вы вызваны в качестве свидетеля по делу об истязании запасным рядовым Алексеем Дрыхуновым своей жены. Предупреждаю вас, что вы должны говорить одну только сущую правду и что всё, сказанное здесь, вы должны будете подтвердить на суде присягой. Ну, что вы знаете по этому делу?