— Ну что, доктор, это всё? — воскликнула дама, когда я вернулся в кабинет.
Тяжело было смотреть на эту женщину, сосредоточившую на маленьком неуклюжем животном всю ту любовь, которая, будь она замужем, принадлежала бы её мужу и детям. Она оставила мой кабинет в полном отчаянии.
Только после того, как она уехала, я заметил на своём столе конверт, запечатанный большою красною печатью. На конверте карандашом было написано следующее: «Я не сомневаюсь, что вы охотно сделали бы это и даром, но всё-таки прошу вас принять содержимое этого конверта». Я стал распечатывать конверт со смутным предчувствием, что дама, только что бывшая у меня, какая-нибудь эксцентричная миллионерша и что я найду в конверте по крайней мере банковский билет в пятьдесят фунтов. Каково же было моё удивление, когда я нашёл в нём вместо ожидаемого билета почтовый перевод на четыре шиллинга и шесть пенсов! Это показалось мне таким забавным, что я хохотал до упаду. Вы убедитесь на собственном опыте, мой друг, в жизни врача так много трагического, что, если бы не эти случайные комические эпизоды, она была бы прямо невыносима.
Но всё-таки врач не может жаловаться на свою профессию. Разве возможность облегчать чужие страдания не есть уже само по себе такое благо, что человек сам должен был бы платить за право пользоваться этою привилегией, вместо того чтобы брать с других деньги? Но, разумеется, ему нужны средства, чтобы содержать жену и детей. Тем не менее его пациенты — друзья ему или, по крайней мере, должны быть его друзьями. Когда он приходит куда-нибудь, уже один звук его голоса, кажется, даёт облегчение больным. Чего же ещё мог бы пожелать себе человек? Кроме того, врач не может быть эгоистом, поскольку ему постоянно приходится иметь дело с проявлениями человеческого героизма и самоотвержения. Медицина, мой юный друг, — благородная, возвышенная профессия, и вы, молодёжь, должны приложить все усилия, чтобы она и впредь таковой оставалась.
Плутовские кости[204]
Несколько лет назад мне довелось проехать по южным графствам Англии в компании одной своей хорошей знакомой. Мы путешествовали в открытом экипаже, останавливаясь лишь на несколько часов — иной раз ежедневно, а порой и не чаще раза в неделю — в местах, хоть чем-то заслуживавших внимания. При этом очередной этап своей поездки мы старались завершить утром, дабы дать лошадям возможность отдохнуть, а самим насладиться ржаным хлебом, парным молоком и свежими яйцами — завтраком, который всё ещё подают в наших сельских гостиницах, стремительно превращающихся в разновидность археологического реликта.
— Завтракать будем в Т***, — как-то вечером сообщила мне спутница. — Мне хотелось бы навести там справки о семействе Ловелл. Я познакомилась с ними — мужем, женой и двумя очаровательными детьми — однажды летом в Эксмауте. Мы сошлись очень близко, и Ловеллы показались мне людьми необычайно интересными, но с тех пор я их больше не видела.
Утро встретило нас солнышком — столь ослепительным, что сердцу грех было не возрадоваться, — и мы, в полной мере насладившись утренним отрезком маршрута, около девяти часов достигли окрестностей города.
— О, какая чýдная гостиница! — воскликнул я, когда мы подъехали к белому домику со знаком, раскачивавшимся у входа, и цветочной клумбой у боковой стены.
— Остановитесь, Джон! — крикнула моя попутчица. — Думаю, здесь нас ждёт завтрак куда здоровее и вкуснее любого городского. Если же в городе найдётся на что посмотреть, доберёмся туда пешком.
Мы спустились по ступенькам экипажа и были препровождены в уютную маленькую гостиную с белыми занавесками. Вскоре стол был накрыт, и мы сели за незатейливый деревенский завтрак.
— Скажите, известно ли вам что-нибудь о семействе Ловелл? — спросила моя знакомая (звали её миссис Маркхэм). — Мистер Ловелл, насколько мне известно, был священником.
— Известно, мэм, — ответила прислуживавшая нам девушка, судя по всему хозяйская дочка. — Он — настоятель нашего прихода.
— Вот как? И живёт неподалёку?
— Да, мэм, в доме викария. Это — вниз по той дорожке: отсюда будет около четверти мили. Можете, если хотите, пройтись полем, вон к той башенке, — пожалуй, так будет поближе.
— А какой путь приятнее? — поинтересовалась миссис Маркхэм.
— Думаю, полем, мэм, — если, конечно, вас не отвратит перспектива дважды подняться и спуститься по ступенькам вдоль живой изгороди. Кстати, пройдясь полем, вы сможете получше рассмотреть наше аббатство.
— Башенка, что там виднеется, — тоже его часть?
— Да, мэм, — отвечала девушка, — дом викария как раз за нею.
Получив все необходимые указания, сразу же после завтрака мы отправились по полю и после очень приятной двадцатиминутной прогулки оказались на церковном дворике среди развалин, которые по живописности могли бы поспорить с шедеврами самого буйного воображения. Кроме той самой башни, что видна была из гостиницы и, несомненно, служила колокольней, строений тут почти не осталось. Сохранилась внешняя стена алтаря и полуразрушенная ступенька, которая когда-то вела, очевидно, к престолу. Видны были останки церковных приделов и части аркады, изысканно убранные гирляндами из мха и плюща. То тут, то там среди поросших травой безвестных могил возвышались массивные гробницы здешних мадам Марджери и сэров Хильдебрандов, имевших счастье родиться и умереть в более романтические времена.
Повсюду царили упадок и тлен. Но сколь поэтичен был этот упадок… и как живописен тлен!
Из-за высокой серой башни выглядывал необычайно красивый, словно улыбающийся, садик; там же виден был и милейший коттеджик — трудно было даже поверить, что он настоящий. День искрился яркими красками: изумрудная трава, весёленькие цветочки, воздух, напоённый сладкими ароматами, и птицы, щебечущие в листве яблонь и вишен, — всё, казалось, пришло вдруг в неописуемый восторг от самой радости жизни.
— Ну что же, — заговорила моя спутница, устраиваясь на обломке колонны и оглядываясь по сторонам, — теперь, всё это увидев, я начинаю лучше понимать, что за люди были Ловеллы.
— И что же это были за люди? — поинтересовался я.
— Ну, прежде всего, как я уже сказала, они были интересны тем, что являли собой необычайно привлекательный супружеский дуэт.
— Вряд ли особенности здешней местности могли иметь к этому непосредственное отношение, — заметил я.
— Не думаю, что вы правы, — возразила миссис Маркхэм. — Душа человека, хотя бы отчасти наделённого вкусом и интеллектом, невольно гармонирует с окружающей средой. Столь божественная красота не может не наложить на душу свой отпечаток: невольно, но явно — она подчёркивает красоту, сглаживая любое уродство. Ловеллы поразили меня не только внешне: от них исходило ощущение чистоты и благородства в лучшем смысле этого слова, я бы даже сказала, аристократизма, хоть о происхождении обоих мне ровным счётом ничего не известно. Совершенно очевидно было, что люди эти бедны, но при этом и довольны своей судьбой! Теперь я понимаю, почему счастливец, поселившийся среди таких красот, обретает способность радоваться малому, — разве не тут воплощаются в жизнь грёзы поэтов, воспевших рай в шалаше? Даже бедность кажется здесь такой романтичной… Кстати, и ренты платить не нужно…
— Верно подмечено, — согласился я. — Особенно если предположить, что у этой парочки шестнадцать детей — как было у одного офицерика на половинном окладе, которого я однажды повстречал на борту пакетбота.
— Да, это могло бы действительно слегка подпортить идиллию, — согласилась миссис Маркхэм. — Но давайте же надеяться, что это не так. У Ловеллов, когда я познакомилась с ними, было двое детей: Чарльз и Эмили — более очаровательных созданий я в жизни своей не встречала!
Поскольку время для визита (так решила моя спутница) было раннее, мы ещё около часа продолжали беседовать в том же духе, то присаживаясь на могильные камни и рухнувшие колонны, то рассматривая россыпи резных обломков, то заглядывая через зелёную изгородь в маленький садик, воротца которого виднелись за колокольней. Погода стояла тёплая, так что большинство окон в домике викария были распахнуты с опущенными шторами.
За всё это время мы не увидели там ни души и теперь подумывали уже о том, чтобы предстать-таки перед хозяевами на пороге, как вдруг откуда-то донеслись звуки музыки.
— Послушайте, какая изысканность! — в восторге воскликнул я. — Для полноты идиллии на хватало только этой детали.
— Кажется, это военный оркестр, — заметила миссис Маркхэм. — Вы обратили внимание, что по пути к гостинице мы прошли мимо казарм?
Звуки музыки, торжественной и медлительной, подплывали всё ближе; похоже, оркестр приближался к той самой дорожке, окаймлявшей поле, по которой пришли сюда мы. Вдруг в сердце моём словно что-то оборвалось.
— Тише! — Я опустил ладонь на руку собеседнице. — Они играют похоронный марш. Слышите приглушённую дробь барабана? Это похоронная процессия… но где же могила?
— Вот! — Миссис Маркхэм указала на вскопанную землю прямо под зелёной оградой; свежевырытая яма была прикрыта доской, вероятно, чтобы избежать несчастного случая.
Есть ли на свете что-либо более трогательное и впечатляющее, печальное и вместе с тем прекрасное, чем церемония воинского погребения? Обычные похороны, с их неуклюжими катафалками, безвкусными венками, тупыми статистами в чёрном и нанятыми плакальщицами, всегда казались мне насмешкой над памятью усопшего. Всё в них неискренне, всё на грани гротеска, и совсем не ощущается острого дыхания смерти — того внезапного напоминания, что само по себе способно заставить самого несчастного человека вдруг ощутить радость бытия. Над всем тут витает дух какого-то преувеличенного уныния, громоздкой скорби. Лишь тот, кого трагедия затронула лично, может не заметить всей абсурдности этого ужасающего бурлеска.
Но на военных похоронах всё не так! Это — смерть, царящая на празднике жизни, но вместе с тем и жизнь, обретённая в вечности. Без переигрывающих актёров и всеобщей натужности церемония эта — скромная и тихая, сдержанная и красочная — несёт в себе что-то жизнеутверждающее. Слёзы здесь — знак глубокой печали, и очень легко представить себе, как — пока люди, лишившиеся брата, с которым «ещё вчера делили хлеб да соль», под звуки торжественной музыки тихо обмениваются воспоминаниями о проведённых вместе счастливых днях — душа умершего, освобождённая и умиротворённая, плывёт, подгоняемая дыханием ожившей Гармонии, к своему небесному пристанищу. Сердца человеческие смягчаются, фантазия воспаряет ввысь, вера оживает — и мы покидаем кладбище, облагороженные сим возвышенным зрелищем.