Избранные произведения в одном томе — страница 225 из 253

В Сент-Джонс-Вуд обитал и Зангвилл с семейством. Его брат Луис тоже писал книги, под псевдонимом «3. 3.». Самая известная из них на сегодняшний день — «Мир и человек». Зангвилла обзывали «новым юмористом». Он издавал юмористический журнал «Ариэль» и открыл английского «Шекспира». В то время на каждом шагу открывали Шекспиров. Театральный критик Джейкоб Томас Грейн открыл голландского Шекспира, другой критик, не желая отстать от коллеги, откопал бельгийского Шекспира… В конце концов каждой европейской стране досталось по Шекспиру, кроме Англии. Зангвилл отказывался понять, почему Англию обделили, и разыскал Шекспира в Брикстоне. Судя по опубликованным отрывкам, Шекспир был не хуже других. В то время также вовсю обсуждали тему Бэкона, и опять-таки Зангвилл сделал открытие, что пьесы Шекспира были написаны другим джентльменом с тем же именем. С миссис Зангвилл, тогда еще мисс Айртон, я познакомился на обеде. Она была дочерью профессора, и мне поручили ее развлекать. Нечасто случается задеть женщину, преуменьшив ее возраст, но в тот вечер я сильно обидел мисс Айртон. Выглядела она лет на пятнадцать, и я очень старался разговаривать с ней соответственно. В моем характере есть некоторое мальчишество, и я льстил себя надеждой, что у меня отлично получается. Вдруг она спросила, сколько мне лет. Растерявшись, я ответил.

— Тогда почему вы разговариваете, как четырнадцатилетний?

Она назвала свой возраст — видимо, считая его очень солидным. Во всяком случае, она оказалась старше, чем я подумал. После этого мы нашли множество общих интересов. Меня всегда поражало ее сходство с леди Форбс-Робертсон. Надеюсь, ни та ни другая не обидятся — тут никогда не угадаешь. Один общий друг уверял, что я ему невероятно напоминаю мистера Асквита, а потом задумался и добавил: «Только ему не говорите, что я так сказал!»

Зангвилл — яркая личность. Он или очень нравится, или его хочется как следует стукнуть по голове дубиной. Мне он всегда был симпатичен. Нас объединяет сочувствие к безнадежным затеям и к тем, кого несправедливо обижают. Он мне как-то признался, что полжизни потратил на сионизм. Я не хотел ему этого говорить, но мне всегда казалось, главная опасность для сионизма — что он может в один прекрасный день осуществиться. Иерусалим для еврейской расы всегда был прекрасной мечтой: огненный столп, направляющий их в пути через века преследований. Каждый еврей, как бы ни был он беден, загнан, презираем, лелеял в груди тайное право первородства, великое наследие, которое мог передать своим детям. А реальный захолустный городишко на боковой ветке Багдадской железной дороги — да кому он нужен? Уж точно не сионистам. Их Иерусалим должен оставаться в облаках — земля обетованная вдали, за горизонтом. Подарив Палестину евреям, британское правительство разрушило последнюю надежду Израиля. Теперь остается объявить конкурс подрядчиков для восстановления Храма.

Один раввин мне как-то сказал, что жизненный путь лондонского еврея отмечен тремя вехами: нищий Уайтчепел, зажиточный район Мэйда-Вейл и преуспевающая Парк-лейн. Еврей-бизнесмен ничем не лучше своего конкурента-христианина. Все знакомые мне художники-евреи простодушны, как дети. Многие из них сбежали из Мэйда-Вейл и поселились по ту сторону Эджвар-роуд, в Сент-Джонс-Вуд. Соломон Дж. Соломон, державший мастерскую в районе Мальборо-роуд, кажется, первым из художников стал работать при электрическом свете — весьма полезное достижение в нашем туманном Лондоне. Он начал мой портрет, когда гостил у нас в Пэнгбурне, но постоянно жаловался, что у меня слишком много лиц. По его словам, я похож то на убийцу, то на святого. Незаконченный портрет так и остался у меня.

Кого-то он мне напоминает — не знаю только кого. Та же проблема была недавно со мной у де Ласло, но он нашел выход: незаметно перевел разговор на меня, и я принялся рассказывать о себе. Мой портрет его кисти так и лучится энтузиазмом.

Композитор Фредерик Коуэн устраивал чудесные концерты в своем доме на Гамильтон-террас. Однажды весной Сара Бернар сняла дом поблизости. Она привезла с собой ручного леопарда: судя по рассказам местных торговцев, зверь был с характером. Целый день дремал в кухне у огня, и пока мальчишки-посыльные скромно передавали кухарке провизию, только поглядывал на них вполне благожелательно из-под полуопущенных век. Но стоило какому-нибудь из них вручить конверт, да еще и с намерением дожидаться ответа, леопард вскакивал с таким леденящим душу рыком, что мальчишки улепетывали со всех ног.

Впервые я увидел Сару Бернар на ужине после очередной премьеры у Ирвинга, на сцене «Лицеума»: одинокая неприметная фигурка в стороне от всех. Она не знала ни слова по-английски, и ее никто не знал. (Сборища были неформальные: вы просто показывали свою карточку и проходили на сцену.) Она ничего не ела, только взяла бокал с вином. Я хотел всем ее представить, но она, видимо, обиделась, что ее не узнали и не суетились вокруг, стала жаловаться на головную боль, и я поймал для нее кеб. Я заметил у нее на глазах слезы, когда закрывал дверцу.

У Джозефа Хаттона был на Гроув-Энд-роуд дом с огромным садом, где он устраивал приемы по воскресеньям. Там можно было встретить самых разных людей — лордов и художников, актеров и телепатов, африканских царьков, беглых заключенных, журналистов и социалистов. Там я впервые услышал пророчества о правительстве рабочих и праве голоса для женщин. Там часто бывал неистовый русский нигилист Степняк[193] с мрачным лицом и ангельской улыбкой. Как-то в воскресенье я его встретил в омнибусе. Мы вместе прошлись от Аксбридж-роуд до Бедфорд-парка — оказалось, что мы идем в один и тот же дом. Дорога вела через пустырь и пересекала железнодорожное полотно. Миновали турникет; Степняк, увлеченный разговором, не заметил приближающегося поезда. Я еле успел поймать его за рукав. Несколько секунд он стоял, растерянно глядя вслед поезду, и остаток пути был непривычно молчалив. На следующее воскресенье его сбил насмерть тот же самый поезд на том же самом переезде. Говорили, что он выдал российской полиции какую-то тайну и ему предложили выбор: самоубийство или публичное разоблачение. Правды никто не знает до сих пор.

У нас была замечательная кухарка по фамилии Айзекс; она утверждала, будто состоит в родстве с какими-то важными людьми с той же фамилией. Не знаю, насколько это соответствовало действительности. Она подбивала нас совершать безумства и устраивать многолюдные обеды. У. Ш. Гилберт был прекрасным собеседником. Позднее в нем появилась какая-то горечь или озлобленность, но в девяностых он еще был добродушен. Помню, как актриса Мэй Фортескью стала рассказывать, что у древних греков был обычай вырезать застольные речи на сиденьях. Для этих надписей было какое-то специальное название, но она его забыла и обратилась к Гилберту:

— Как они назывались?

— Задним умом, надо полагать, — ответил Гилберт.

Они с Кроссом (или с Блэкуэллом, не помню точно) вели тяжбу о праве на отстрел дичи. Гилберт начал письмо так: «Возьму на себя смелость возразить Вам, общепризнанному специалисту по сохранению природных богатств»… В другой раз он рассказывал, как обедал вместе с американским антрепренером, который недавно открыл молодого талантливого драматурга. У американца не хватало слов, чтобы описать блестящие способности своего подопечного. Наконец он воскликнул:

— Я вам скажу, что он такое! Он как мистер Барри… — Последовала выразительная пауза. — Только с чувством юмора!

Барри, пожалуй, был самым молчаливым человеком из всех, кого я знал. Он мог просидеть весь обед, не произнеся ни слова. А потом, когда гости разойдутся и останутся один или два — или вовсе ни одного, — проговорить больше часа, заложив руки за спину и расхаживая по комнате. Однажды его соседкой по столу оказалась очаровательная, но очень пугливая барышня. Когда подали камбалу на гриле, Барри нарушил молчание:

— Вы бывали в Египте?

Барышня от неожиданности растерялась и не сразу смогла ответить. В ожидании следующей перемены блюд она повернулась к Барри и произнесла:

— Нет.

Барри продолжал спокойно есть. Приканчивая жаркое, барышня не выдержала.

— А вы? — спросила она с любопытством.

В серьезных глазах Барри возникло мечтательное выражение.

— Нет, — ответил он.

После чего оба вновь погрузились в молчание.

Барри, как и моя жена, бесконечно восхищался животными и птицами. Помню, он ей рассказывал, что ягнята гораздо умнее, чем принято думать. Однажды он, присев на перелазе, стал набрасывать будущий сюжет на старом конверте. Барри в тот период почти никогда не выбрасывал конверты. Джон Хэр, распорядитель театра «Гаррик», объясняя, почему отклонил пьесу «Любовная история профессора», упомянул, что половина ее была записана на оборотной стороне старых конвертов. Вряд ли половина, но от одной восьмой до одной шестнадцатой — могу поверить. Барри в то время был никому не известным юнцом.

— Откуда я мог знать, что этот балбес — гений? — ворчал Хэр. — Конечно, я принял его за помешанного!

Но вернемся к нашим баранам.

На лугу, возле которого сидел Барри, паслись ягнята. Один отбился от матери, повернулся туда-сюда и потерялся. Он блеял так жалобно, что Барри отложил рукопись и отвел ягненка к маме. Не успел он вернуться на свой насест, как другой ягненок поднял крик. Делать нечего — Барри снова отложил работу и отвел ягненка к матери. Так оно и продолжалось, но самое удивительное, что ягнята, потерявшись, уже не пробовали искать маму, а бежали сразу к Барри. Они-то экономили время, зато Барри поработать так и не дали.

Барри был самым непритязательным человеком, хотя иногда обидчивым. Как-то раз некая высокородная дама пригласила его в свой замок. Гостей собралось много — лорды и государственные деятели, миллионеры и магнаты. Барри отвели крохотную комнатенку в башенке, ведущей к помещениям для прислуги. Возможно, у бедной леди просто не нашлось других комнат. Барри промолчал, а к утру исчез. Никто не видел, как он уходил, и входная дверь была закрыта на засов еще с вечера. Барри собрал сумку и вылез в окно.