Избранные произведения в одном томе — страница 198 из 477

— На прошлой неделе я целый день провела в Лондоне. Посидели вместе за ленчем. — Она тщательно выбирала ложечкой дынную плоть. — Каро всегда стремилась рассказывать мне всё, чего не решалась рассказывать матери.

Я понимал — она пытается извиниться за как бы вытянутую из моей дочери исповедь, но углядел в её словах и скрытый упрёк.

— Ты рассказала Нэлл?

— Каро просила ей не говорить. А как ты прореагировал?

— Спокойно. Насколько сумел.

— Я бы не стала беспокоиться. Каро — разумная девочка.

— Не можешь же ты одобрять это?

Она замешкалась с ответом.

— Ты бы посмотрел, с кем Розамунд якшается. А они все — молодые. Я уже выучила — неодобрение ничему не помогает.

— Да он же весь насквозь фальшивый. Просто слов нет. — Я рассказал Джейн, как мы летели из Нью-Йорка, о встрече в Хитроу, о его неискренности.

— А я его сто лет уже не встречала.

— Ну по телику ты же его видела?

— Изредка. У него вроде бы неплохо получается. По сравнению с другими. — Она покончила с дыней. — Это было восхитительно.

Я был уверен — Джейн не может так о нём думать, если только она и вправду неузнаваемо не изменилась и слова о нём сказаны с той же долей искренности, что и это «восхитительно» о дыне. Она просто использовала известный оксфордский приём, чтобы меня осадить: непременно возражать тем, кто открыто проявляет свои чувства, — это заставит их ещё больше выйти из себя и выставит на посмешище. Но она, видимо, поняла, что со мной этот номер не пройдёт, потому что просто сказала:

— Если им действительно нужна помощь, они сами к нам приходят.

— Если бы только я мог понять, что она в нём нашла.

— Она вовсе не дурочка, Дэн. Несмотря на все старания Нэлл сделать из неё идиотку.

Между блюдами я закурил сигарету — дурная привычка, от которой Дженни, пока мы были вместе, успела меня отучить.

— Теперь я начинаю по крайней мере понимать, почему она так любит тебя.

— Это взаимно.

Возможно, в ней говорил холодный здравый смысл; и всё же казалось — она подразумевает, что не стоит приписывать Барни мои собственные черты и обвинять в моих собственных грехах и преступлениях. Я перевёл разговор на её детей. Розамунд закончила Кембридж и теперь работает ассистентом-исследователем на Би-би-си, приезжает в Оксфорд на выходные. Её младшая сестра Энн сейчас в Италии на практике, она ведь изучает итальянский; Энтони настоял, чтобы она не прерывала занятий. А сын и наследник Пол, которого я так никогда и не видел, учится в Дартингтоне[640], ему уже пятнадцать. От Каро я знал, что с мальчиком не всё так просто: «никогда и слова не промолвит» — так она его охарактеризовала, и это застряло у меня в памяти. Ясного представления о нём я от его матери не получил: да, у него проблемы — академические и эмоциональные, но Джейн вроде бы полагала, что у мальчика переходный период… а может быть, просто воспользовалась случаем, чтобы ещё раз показать мне, что я чужак, а не друг семьи. Затем мы поговорили о Комптоне, об Оксфорде, о том, как тут всё переменилось. Мне даже удалось вытянуть из неё кое-что о её собственной жизни — об участии во всяческих комитетах и комиссиях ради правых дел, но ни слова об Энтони — разве что походя, — ни слова об их семейной жизни. Подчёркнутое нежелание полюбопытствовать, о чём же мы с Энтони говорили, замораживало.

Чувство, что меня терпят ради Энтони, из чистой любезности, овладевало мной всё больше и больше. Чем дольше мы беседовали, тем яснее становилось, что между нами нет ничего общего, даже наш давний «грех» и невозможность его простить уже не были общими. «Завещание» обретало смехотворный характер, оказывалось основанным если и не на неверной концепции вообще, то на грубейшей ошибке в оценке отношения Джейн ко мне. Вся эта сцена достойна была того, чтобы сохранить её в памяти и рассказать о ней Дженни, когда мы снова встретимся. Допустить, чтобы она ушла из моей жизни, представлялось всё более невозможным. И эту сцену, и ту, что ей предшествовала, следовало описать в красках, а Дженни оказалась единственной, кто способен понимать мой язык. Здешний диалект был безнадёжно архаичен.

Во всяком случае, таков был мой вывод к тому времени, как принесли кофе; и наступило молчание, говорящее гораздо больше, чем любые слова. Я сделал ещё одну — последнюю — попытку:

— Ты собираешься остаться жить здесь, в Оксфорде, Джейн?

— Я не уверена. Мои друзья ведь все здесь. Эндрю предлагает переехать в Комптон, но я… Нэлл и я — мы обе против. Он ведь даже не представляет, как велика наша с ней способность действовать друг другу на нервы. — Джейн курила; теперь она тушила в пепельнице сигарету и, казалось, обращалась именно к пепельнице. — А ещё — я думаю вступить в компартию.

На меня она не смотрела, но, должно быть, сознавала, каким глупо-удивлённым стало на миг моё лицо. В следующее мгновение я решил, что это какая-то метафора, шутка по поводу Нэлл и Эндрю. Но тут Джейн вдруг взглянула мне прямо в глаза, с чуть тронувшей твёрдые губы улыбкой, будто знала, что я понимаю — нельзя вот так, походя, как ни в чём не бывало, сообщать о таких вещах, если ты долго не вынашивал решения и не выбирал время, чтобы заговорить о нём.

— Ты это всерьёз?

— Я сейчас заигрываю сразу с двумя марксистскими группами: с маоистами и с интернационалистами. Эти последние сейчас, как известно, гораздо больше в моде. — Помолчав, она добавила: — Кстати, не нужно, чтобы Энтони знал. Я ещё не решила. Это… я думаю, это побуждение в той же мере интуитивное, что и интеллектуальное.

— Тебе подумалось, что так будет правильно?

— Просто в меньшей степени «неправильно», чем всё другое.

— Это, конечно, что-то совсем иное по сравнению с обычным порядком обращения в другую веру.

— Я понимаю — здесь это выглядит ирреально. Это же Оксфорд. Они значительно больше мудрят и теоретизируют, чем в Англии вообще.

— И в России?

Она натянуто улыбнулась;

— Ты о людях в концлагерях?

— Но… Я хочу сказать — это прекрасно, если живёшь в отсталом обществе крестьянского типа. Но мы сейчас вряд ли подпадаем под эту категорию.

— А мы всего лишь отсталое общество капиталистического типа?

— Всего лишь привыкшее к определённым свободам, нет?

Она взяла ещё сигарету и наклонилась ко мне через стол — прикурить.

— Я не Жанна д'Арк и не питаю её иллюзий. Я ненавижу насилие. И догмы. Я знаю — они считают их необходимым условием перемен. Но я не могла следовать даже католической «партийной линии», я и не пытаюсь делать вид, что в этом плане у меня всё в порядке.

— И всё же?

Она провела кончиком пальца по ободку кофейного блюдечка.

— Знаешь, у меня есть одна, наверное, совсем наивная, мечта — о разумном, интеллигентном марксистском обществе. О таком строе, который в один прекрасный день воплотил бы теорию в нечто конкретное, жизнеспособное, вроде того, что Мао сделал с Китаем. — Она оторвала взгляд от блюдечка и смотрела теперь в противоположный конец зала. — Отчасти всё это — из-за пустоты и бесполезности университетской жизни. Этого самодовольства и чопорности. Непрактичности. — Она виновато улыбнулась. — На самом деле я ни в чём не уверена. Может быть, это просто глупая иллюзия, что левым нужны люди, умеющие не только мыслить, но и чувствовать.

Я наблюдал за ней; она снова опустила голову, а мне вспомнилось, какой прекрасной самодеятельной актрисой она была в наши студенческие дни. Она играла — с того самого момента, как я появился; играла и теперь, хотя роль изменилась. Правда, я подозревал, что не изменилось её отношение ко мне, хотя казалось, что наметилось взаимопонимание, что она пытается объяснить, что скрыто за её маской. Но на деле возникала лишь новая преграда, некий вариант персонального железного занавеса.

— Это теперь что же, всеобщее увлечение здесь у вас?

— Я не гонюсь за модой, если ты это имеешь в виду.

— Интересно, насколько она за тобой гонится?

— Ну, я знакома с четырьмя… нет, с пятью закоренелыми марксистами, одного из них я просто терпеть не могу.

— А Энтони что же, и представления об этом не имеет?

— Он знает, что я весьма симпатизирую левым. Даже разделяет некоторые мои симпатии. Не думаю, что он был бы так уж сильно поражён.

— Тогда зачем скрывать?

— Боюсь, это причинило бы ему боль.

— Нэлл в курсе?

Её губы сжались в узкую полоску.

— Мы провели с ней пару-тройку матчей — кто кого перекричит — на эту тему. Последний — всего три дня назад. Она ухитрилась позаимствовать у Эндрю все его идиотские взгляды на жизнь. Только без его юмора и терпимости. Он-то всё это воспринимает как шутку. А Нэлл — как личное оскорбление. Боюсь, дело именно в этом.

— Вот тут я полностью тебе сочувствую.

Это её совсем не тронуло или, может быть, чуть задело по касательной.

— Наш дом — ты увидишь — очень большой, весь он мне не понадобится. Мне хотелось бы, чтобы от него какая-то польза была, когда всё это кончится. — Она снова окинула зал невесёлым взглядом. — Может, примусь — как твоя ленинская вдовица когда-то — комнаты сдавать. Стану, как она, притчей во языцех. Листовка на завтрак, пропаганда на ужин.

— Прекрасно. Оксфорд всегда этим славился.

— Я-то полагаю, что это дело считается пропащим только среди интеллигентов-конъюнктурщиков. У полчищ университетских выпускников, ушедших в журналистику. — Она помолчала. — Боюсь, я даже на либерализм нашего ТВ и газетчиков с Флит-стрит начинаю смотреть как на хитроумнейший заговор правых сил.

— Массовая аудитория развращает. Ещё больше, чем власть.

— А я не понимаю, почему самые умные оказываются и самыми развращёнными. И зачем столько ума тратят на то, чтобы увековечить социальные и генетические преимущества.

— Тебе бы почаще ездить за границу, Джейн. Они же просто карлики. Бентамские петухи на навозной куче.

— Но я-то живу не за границей. И эта навозная куча приходится мне родиной.