Избранные произведения в одном томе — страница 218 из 477

[696] а в результате им пришлось увидеть, как все стабилизирующие общество религиозные и моральные ценности в стране рассеиваются как дым. Действительность вынудила их, может быть, именно потому, что их швырнуло в широкий мир с непреодолимой и ненасытной жаждой эфемерного, считать любую публичность, любую известность, любой кратковременный успех панацеей от бед, безвредным успокоительным средством. Мир, в котором обретался Барни, даже установил правила игры, облегчающие получение и выдачу этих жалких призов, и постарался тщательно прикрыть сговор, так что попытки критиковать восхваление бездарностей, вопиющее проституирование истинных ценностей, подмену истинных достижений рекламными успехами теперь неминуемо вызывали обвинения в элитарности и претенциозности, в утрате контакта с аудиторией. Болезнь поразила все недостаточно стойкие области культуры нашего общества, неся с собой ненужные осложнения и эксцессы капиталистической погони за наживой, поразила все эти податливые конструкции: телепланету, поп-планету, кинопланету, Флит-стрит и университетскую арену; сорт четвёртый воспевал третьесортное… Дэн удручённо припомнил киножаргон, выражение, услышанное им в Калифорнии: косметизация естественного процесса. Но ведь Барни именно так и сказал. Реальная функция — не развлекать, а освобождать от необходимости мыслить.

Теперь Барни утверждал, что единственным честным годом его профессиональной карьеры был тот год, что он работал в провинциальной газете, перед тем как переехал в Лондон. Ясно было — он считает, что перестал быть просто умным середнячком, но так и не сумел создать себе должную репутацию. Время. Страх смерти, боязнь, что путешествие паломника[697] приведёт в никуда; всё это отчасти объясняется тривиальным пуританским заблуждением: либо жизнь целенаправленна и ведёт к успешному достижению цели, либо игра не стоит свеч. Мыльный пузырь лопается, и, обернувшись назад, видишь за собой пустоту.

Дэн понимал, что у него снова так или иначе выманивают сочувствие, что хитрыми манёврами побуждают — и гораздо успешнее, чем он мог позволить Барни заметить это, — признаться в собственных разочарованиях, в том, что оба они действительно плывут в одной лодке, и не только из-за того, о чём Дэн сам говорил чуть раньше; однако, к его собственному немалому удивлению, когда они вышли из ресторана и прощались на людном перекрёстке Ковент Гардена, Дэн пожал руку Барни не просто из вежливости. Он знал, что никогда не станет относиться к Барни ни на йоту лучше, никогда не простит ему Каро, но вдруг почувствовал себя слишком старым, чтобы ненавидеть этого человека. Едва он отошёл, чтобы сесть в такси, как на память ему пришёл случай в Торнкуме: как-то вечером в поле ему попался погибающий от миксоматоза[698] кролик; он долго смотрел на зверька, потом пошёл дальше. Он тогда подумал, надо бы его прикончить, расшибить ему голову о ближайшую изгородь… но что, если и ты сам болен той же болезнью?

Остаток дня и весь вечер он провёл дома, в одиночестве. Каро прямо с работы собиралась отправиться с Барни в театр, на премьеру. Какое-то время Дэн работал над сценарием о Китченере, но без души: депрессия, охватившая его во время ленча, не уходила. Он хотел было позвонить Дженни, но помешала разница во времени, к тому же он знал, что на самом деле ему вовсе не хочется говорить с нею о Барни. У них был ещё один телефонный разговор, так что Дженни знала, что здесь происходит. Дэн подумывал позвонить Джейн в Оксфорд, но был почти уверен, что и тут вряд ли найдёт по этому поводу сочувствие. Он не мог ни работать, ни читать, ни смотреть телевизор. Кончилось тем, что он принялся бесцельно бродить по квартире, раздумывая, не продать ли её наконец. Возможно, Нэлл в своё время была права и в квартире действительно крылось что-то враждебное, отчуждающее и разъединяющее, какое-то висящее над ней смутное проклятие; а тут ещё предстоящий вскоре отъезд Каро… Исчезает последний резон сохранять за собой эту квартиру. Никто меня не любит, никому я не нужен.

Дэн прождал до полуночи, но Каро так и не появилась. Чуть позже он зачеркнул прошедший день как потерянный понапрасну (и был не прав, ведь чувствовать себя генетически, по самой сути своей детерминированным, обречённым на провал означало хотя бы, что он способен прямо взглянуть в то самое лицо, видеть которое упорно не желала культура, в которой он вырос) и отправился спать.

Дочь своего отца

Каро появилась в халате. Я уже закончил свой одинокий завтрак. Она посмотрела на меня с полувиноватой, полузастенчивой улыбкой и на этот раз не решилась с ходу взять препятствие: просто прошла мимо — налить себе кофе. Я спросил её про спектакль — я только что прочёл лишённую энтузиазма рецензию на него в «Таймс». Это была известная пьеса «Когда мёртвые пробуждаются»[699] — печальный, злой ответ норвежца на шекспировскую «Бурю».

— Мне очень понравилось. Было забавно. — Я скептически улыбнулся. Каро это заметила. — Мне вечер понравился. Не пьеса.

— А Бернарду?

— Он сказал, что постановка уж очень заковыристая.

— «Таймс» примерно того же мнения.

— Да? На самом-то деле мы с ним хорошо выпили в антракте.

Тут уж мне пришлось спрятать улыбку — дочь хотела, чтобы я почувствовал себя отсталым провинциалом, но я чувствовал себя глупцом, не сумевшим понять, что мои былые попытки уберечь её от фальшивого блеска моей профессиональной среды неминуемо заставят её лететь на любой другой огонёк… что совершенно естественно. Каро подошла к столу, села напротив меня, держа в ладонях свою кружку, потом всё-таки ринулась брать препятствие:

— Есть слух, что до драки дело не дошло?

— Всё прошло весьма цивилизованно.

— Он очень тебе благодарен. — Она смотрела в стол. — Едой ты доволен?

— Да. Всё великолепно.

— Пришлось здорово нажать, чтобы дали столик. Там всегда полно.

Тут она снова застеснялась, не знала, как продолжать.

— Знаешь, Каро, отношения моего он не изменил. Мы остались на прежних позициях… впрочем, он тебе, видимо, рассказал. Только бы тебе было хорошо…

— Он сказал, что слишком разговорился.

— Да нет. Мне было интересно.

Она фыркнула:

— Вижу, с тобой тоже каши не сваришь, как и с ним.

— Мне просто нечего добавить — ты и так всё знаешь.

— Ну да.

— Вот те крест!

— А потом ты весь вечер рвал на себе волосы, скажешь — нет?

— Самую малость. Не из-за тебя. Из-за квартиры. — Она устремила на меня вопрошающий взгляд. — Понадобится ли она тебе когда-нибудь? Может, стоит её продать и найти что-нибудь поменьше?

— Из-за того, что я…

— Вовсе нет. Я собираюсь удалиться от дел, Каро. На годик. Вот только кончу этот сценарий. Буду жить в Торнкуме.

— В Торнкуме? — Она вскинула голову. — Что происходит?

— Ничего. Просто хочу выяснить, что ты думаешь: стоит сохранять за нами квартиру или нет? А то можно её подсдать кому-нибудь, пока она тебе не нужна.

Теперь она что-то заподозрила.

— А это не потому, что я сбежала, как крыса с корабля? Ты уверен?

— Не глупи.

Она глянула на меня исподлобья:

— С ума сойдёшь от скуки.

— Вполне возможно.

— Что-то случилось в Оксфорде?

— Эта мысль меня уже давно увлекает. Ну и Оксфорд сыграл свою роль — небольшую. И даже Бернард — чуть-чуть.

— А Бернард при чём?

— Мечта о творческом отпуске? Мы выяснили, что оба именно в этом завидуем университетским профессорам.

— Абсурд какой-то. Он же помрёт без своей работы.

— Вот я и почувствовал, что надо поторопиться, пока ещё остаётся шанс не помереть. Тем более что ты у нас теперь такая изысканная и эмансипированная молодая женщина.

Она пристально меня разглядывала.

— Знаешь, это хамство. Ты что-то от меня скрываешь.

— Я не уеду, если ты не позволишь.

Она всё смотрела на меня, потом встала и налила в кружку ещё кофе; потом решила подогреть себе тосты. И произнесла, нарезая хлеб:

— Не понимаю, как Дженни Макнил тебя терпит.

— И Дженни Макнил не терпит. Иногда.

Она положила ломтик хлеба в тостер.

— С меня вполне хватает, когда один из родителей стонет, что вынужден жить в сибирской глуши.

— Обещаю не стонать.

Из-за стойки, отделяющей рабочую часть кухни, она состроила мне рожицу:

— Ты, кажется, не видишь, какие вы все странные. Ходите, ноете, притворяетесь ужасными неудачниками. Честно, эта пьеса вчера — просто кошмар. Мне она показалась ужасно глупой. Все эти разговоры о том, что они по-настоящему и не жили вовсе. В депрессию загоняет. — Она продолжала, прежде чем я успел ответить: — А твой отец, из его слов тоже можно было заключить, что вся его жизнь — сплошная ошибка?

— Нет.

— Вот тебе, пожалуйста..

— Но первым его правилом было никогда не выражать своих истинных чувств. Ты это предпочитаешь?

— Нет, если это единственная альтернатива. — Она рассматривала тостер. — Вот почему я так люблю тётю Джейн. Единственная из взрослых в моей жизни, которая хоть что-то сделала по этому поводу.

— По какому поводу?

Горячий хлебец выскочил из тостера, и Каро вернулась с ним к столу.

— Про что ты сам только что говорил. — Она намазала хлебец маслом, я подтолкнул к ней джем. — Она мне на днях кое-что про тебя сказала. Когда она меня на ленч пригласила. Я тогда ей рассказывала, как ты всегда хотел убедить меня, чтоб я стыдилась твоей работы.

— И что же она сказала?

— Она сказала, ей кажется, ты всегда уходил от прошлого, отрезал себя от него гораздо резче, чем кто бы то ни было. Даже когда ещё в университете был.

— Видишь ли, Каро, у меня было типично викторианское детство. Необходимо было от него избавиться.

— Ещё она сказала, что ты так же поступил и с Оксфордом. Когда окончил университет.