Глаза его раскрылись, но говорил он в потолок:
— Постоянная тема для разговоров.
— Я польщена. Но не поддамся.
— Обещаю не спорить. — Джейн вздохнула и мельком, полуобернувшись, взглянула в ту сторону, где сидел я. На ней была вечерняя блузка и длинная юбка более строгого покроя и приглушённых тонов, чем у сестры. — А Дэну ты сама сказала. Нечего делать вид, что это такой уж большой секрет.
— Именно потому, что я не «делаю вид», я и не хочу говорить об этом, Нэлл.
— Ты уже всё решила?
— Нет ещё.
Нэлл с минуту смотрела на неё, будто хотела сказать «меня не одурачишь», потом призвала на помощь меня:
— Дэн, ты не думаешь, что она сошла с ума?
— Я думаю, она должна поступать, как считает нужным.
— Ты говоришь точно как Эндрю. — Она опять недовольно взглянула на сестру: — Это же смехотворно. Ты же умнее нас всех, вместе взятых.
— В этом — вполне вероятно.
— Ты даже одеваешься не так, как эти марксистки. — Джейн улыбнулась. — И говоришь совсем не так.
— С таким багажом, как у них, путешествовать не очень удобно.
— Потому что ты всё это видишь насквозь.
— Кое-что.
— Тогда почему же?
— Потому что неудачно выраженная истина не перестаёт быть истиной.
— Прежде чем стать посмешищем всего Оксфорда, хоть бы подумала о своих несчастных детях.
— Я много думаю о детях. И о том мире, в котором им придётся жить.
— О милых сердцу соляных копях?
Джейн снова улыбнулась, но ничего не сказала. Я видел, как неотрывно она смотрит на тлеющие в камине угли, и почувствовал, что понимаю и до некоторой степени разделяю отчаяние Нэлл, вызванное этим уходом сестры в область афоризмов и пророчеств. Обвиняющий взгляд устремился теперь и на меня:
— Неужели ты можешь с ней соглашаться?
— Я понимаю её мотивы. Но не вполне — поступок, ими вызванный.
— Но ведь и мы — тоже. Никто не хочет повернуть общество вспять.
Джейн по-прежнему чуть улыбалась, глядя в огонь: не поддавалась искушению. Эндрю всхрапнул во сне. Нэлл сказала:
— Ладно, Джейн. Только знай, что ты хуже всех ужасных, увёртливых и скользких угрей на свете.
Капризное раздражение в её голосе, тон обиженного избалованного ребёнка не могли тем не менее скрыть сестринской любви, и я сразу же перенёсся в наши давние дни вместе… тогда Нэлл часто играла ту же роль в наших спорах… самая младшая из четверых, поощряемая всеми в этой роли, сознававшая, что разыгрывает клоунаду. Но — как ни парадоксально — при всём внешнем сходстве реальные взаимоотношения сестёр существенно изменились. Эмоционально и психологически младшей теперь каким-то образом стала Джейн — менее зрелой, менее определившейся. И, словно желая скрыть это, она вдруг спустила ноги с кресла, прошла к кушетке и, встав рядом с сестрой на колени, наклонилась к ней, чмокнула в щёку и поднялась на ноги.
— Замечательный был вечер. Иду спать.
Нэлл подняла на неё мрачный взгляд:
— Это тебе не поможет.
Но она и сама поднялась с табурета, упрекая и прощая одновременно, на миг сжала руку сестры, потом повернулась к Эндрю и потрясла мужа за плечо, чтобы разбудить. Мы с Джейн обменялись взглядом; на лице её появилась гримаска неуверенности, будто она была смущена тем, что я оказался свидетелем подобной сцены, а особенно — моим сочувствием к увиденному, о котором вдруг догадалась.
Тсанкави
Когда, сразу после того, как Мириам и Марджори ушли от меня, я уехал в Нью-Мексико[745], свободного времени у меня оказалось предостаточно. Режиссёр фильма был занят на съёмках какого-то вестерна, и обсуждение сценария всегда назначалось на вечер. Съёмочная группа базировалась в Санта-Фе: в порядке исключения они на сей раз отказались от пейзажа с крутым холмом посреди ровной долины и решили снимать главным образом среди южных отрогов Скалистых гор, протянувшихся через пустыню прямо на территорию штата. Я приехал сюда впервые в жизни и, как многие до меня — самым знаменитым среди моих предшественников был, разумеется, Д. Г. Лоуренс, — сразу же в эти места влюбился. Подобно Сан-Франциско и Новому Орлеану, Санта-Фе — один из самых человечных городов в Америке; каким-то чудом здесь ухитрились отказаться от строительства небоскрёбов, и в буквальном смысле нерезкий профиль города сказался и на многом другом. Кажется, Льюис Мамфорд[746] сказал, что архитектура деловых центров Америки — это попытка разъединить людей, установить между ними дистанцию, изгнав из поля зрения простую человечность и её нормальные критерии. Возможно, оттого, что Санта-Фе оказался в стороне от бешеной погони за богатством, избрав иную судьбу и приняв к себе бесчисленное множество людей искусства и ремёсел, это город удивительно спокойный, может быть, чуть слишком провинциальный, но это даже составляет предмет его гордости. Дома из необожжённого кирпича в колониальном испанском стиле с их прелестными внутренними двориками-патио, сладко-терпкий, словно дымок ладана, запах горящих сосновых поленьев, неизменно пропитывающий сумерки Нью-Мексико, поразительный свет и воздух высоко взобравшейся пустыни, тополиные рощи и старые, с колоннадами, здания магазинов вокруг сонной центральной площади, колокольный звон, плывущий сквозь ночь от собора, — всё это не похоже на Америку европейских мифов; в эту Америку я влюбился с первого взгляда и сохранил это чувство до сего дня.
Однако, даже если бы Санта-Фе оказался менее привлекательным, это нисколько не уменьшило бы моего восхищения окружающими его ландшафтами. В Соединённых Штатах, несомненно, есть более яркие места, но ни одно из них не обладает такой истинно греческой гармоничностью, таким классическим совершенством и благородством линий, как пространства вдоль берегов Рио-Гранде, миль на пятьдесят к северу между Санта-Фе и Хаосом. На всю жизнь запоминаются некоторые силуэты на фоне неба; один из таких — родом из детства — южный край Дартмура. Эта линия горизонта до сих пор не уходит из моих снов, и глубинная матрица её очертаний всегда живёт в пейзажах, внешне ничем её не напоминающих. Долина Рио-Гранде между Санта-Фе и Хаосом, кроме того, — один из крупнейших центров индейских пуэбло[747], и, хотя меня не тронули современные их деревни внизу, в долине, я был очарован заброшенными «средневековыми» поселениями на плато столовых гор, что смотрят через ущелье прямо на Санта-Фе. Атмосфера их, как ни парадоксально это звучит, сродни атмосфере цивилизаций европейских, точнее говоря — этрусской или минойской. Она пронизана ощущением утраты и тайны, чувством некоей магической связи между человеком и природой, просматривающейся и в их искусстве, и в тех скудных сведениях, что дошли до нас, о жизни и быте обитателей этих поселений. Видимо, именно это так привлекало Лоуренса. К тому же поселения великолепно расположены, акрополь каждой деревни стоит, словно на пьедестале, на скале из вулканического розового туфа, над беспредельной зеленью сосновых лесов и широких равнин. Горизонты их иззубрены вершинами гор, заросших понизу хвойными лесами, которые постепенно — чем выше, тем заметнее — растворяются в янтарно-седых осиновых рощах, за ними идут снега, а ещё выше — ничем не замутнённая лазурь небес. Пространства здесь беспредельны, о существовании таких пейзажей многие горожане давно успели забыть; ты словно попадаешь на иную, ещё не заселённую людьми планету, она добрее, мягче и благороднее нашей. В Европе только одно место можно сравнить с этим: Фестос на Крите.
Однажды я привёз сюда Дженни — очень ненадолго. У неё два дня оказались свободными, и она меня уговорила — я как-то сильно расчувствовался, рассказывая ей о своей привязанности к этим местам. В один прекрасный вечер мы самолётом отправились из Лос-Анджелеса в Альбукерке, а ночью на машине добрались в Санта-Фе. Настроение было как у нашаливших детей: ведь только суперзвёздам позволено подвергать собственную судьбу и судьбу съёмок такому риску, но веселились мы вовсю. Дженни впервые попробовала мексиканскую еду, ей понравилась затрапезная старая posanda, которую я снял для нас, горьковатый ночной воздух, дымок горящих сосновых поленьев (аромат местных сосен — pinon — неповторим), бесконечные лавки индейских торговцев с национальной керамикой, коврами и ювелирными поделками; замечательно было почувствовать себя прогульщицей.
На следующий день я повёз её смотреть Пуйе и Фрихольский каньон в Бандельерском национальном заповеднике, на котором до сих пор лежит невидимая тень Лос-Аламоса. В Пуйе она с восторгом карабкалась то вверх, то вниз, осматривая ряды скальных жилищ, пыталась подманить бурундучков, задавала бесчисленные вопросы, облазила весь акрополь; я показал ей золотистого дятла и всяких других птиц, населяющих столовые горы; она без конца чмокала меня то в нос, то в щёку, как школьница: я такой замечательный — привёз её в такое чудесное место, и такой умный, что всё про всё знаю, и знаю такие места. В заповеднике всё продолжалось в том же духе, хотя Бандельер — это место совсем иное, укрытое на дне каньона: la bonne vaux, священная долина, превращённая в музей, сонная, лесистая, обращённая внутрь себя, невообразимо далёкая от привычного мифа о «краснокожих индейцах»… мирная земледельческая культура, не так уж далеко ушедшая от садов Эдема. Все ещё живущие здесь древние растения, юкка и колючая цилиндрическая груша, лечебные и красящие травы, казалось, наделены какой-то таинственной высшей силой, обладают равным статусом с людьми: именно это почувствовал когда-то юный Ретиф на другой стороне Земли. Они словно посмеиваются про себя, сказала Дженни, смотрите-ка, мы живём здесь гораздо дольше, чем ваши замшелые человеческие существа.
Мы ехали на восток, в Санта-Фе, сквозь великолепный, напоённый ароматами вечерний воздух, окрашенный в розовые, охряные и зелёные тона, а заросшие лесами горные складки лежали за городом, словно гигантское, небрежно брошенное бархатное покрывало; прозрачное и безоблачное зимнее небо стояло над нами, и свет, какого ни одна камера никогда не умела — и не сумеет! — передать, потому что суть его — в глубине, а не в красках или вертикальных планах… Перед обедом мы ещё побродили по старому городу, в магазинчике для тур