У них не только не было художественного кино, о котором стоило бы говорить, у них не было даже хорошего коммерческого кинематографа. Все их фильмы — сплошная макулатура для невежественной толпы, от традиционных тем и отношений никуда не денешься, плюс обязательная теперь политпропаганда, а с другого фронта — мусульманские священнослужители в роли весьма влиятельной Хейс-Офис[816]. Ассад уже не питал никаких надежд на создание серьёзного египетского кино, это и было одной из причин, почему он с таким восторгом отнёсся к предложению снимать фильм о Китченере. Казалось, он чувствовал, что — если повезёт — он сможет таким образом утереть нос собственной киноиндустрии, которая постоянно «ударяет в песок лицом» (он, разумеется, хотел сказать «в грязь лицом», но выразился именно так).
Впрочем, по поводу других видов художественного творчества он высказывался более оптимистично. У них есть несколько хороших писателей — он назвал одного-двух романистов, но Дэну пришлось признаться, что он о них никогда не слыхал, — и один очень интересный молодой драматург, с которым, как он надеется, Дэн сможет познакомиться сегодня вечером. Он пишет сатирические комедии, и во времена Насера его жизнь постоянно была под угрозой, впрочем, и теперь, при Садате, он перебивается кое-как и постоянно рискует. Они говорили обо всём этом за ленчем, в ливанском ресторане, куда отвёл Дэна Ассад; еда была много интереснее, чем в отеле, и Дэн пожалел, что с ними нет Джейн, ей бы понравилось. Драматурга звали Ахмед Сабри, в Каире он был широко известен, ведь он — великолепный комик, жаль, Дэн не сможет увидеть его в кабаре-мюзик-холле, где он время от времени выступает со своим номером. Ассад стремился всячески убедить Дэна, что не следует презирать Сабри за недостаточную, по английским стандартам, смелость. Он обвёл взглядом многолюдный зал, потом улыбнулся Дэну полными ленивой иронии глазами.
— Ахмед не говорит ничего такого, чего бы вы не могли услышать за любым из этих столиков. Но сказать такое публично… в нашей стране… это… — Он развёл руками.
— Нужно быть очень смелым.
— Или немного сумасшедшим.
Если говорить о практической стороне дела, то Дэн очень скоро понял, что Малевич нашёл человека что надо. Ассад моментально составлял примерную смету затрат по наиболее подходящим местам натурных съёмок; он часто останавливался и, состроив из рук режиссёрский кадроискатель, старался, чтобы Дэн увидел все визуальные возможности того или иного места предполагаемых съёмок. Здесь не допускали даже и мысли о том, чтобы проблемы и проколы, вечно сопровождающие натурные съёмки в чужих городах — трудности с разрешением на съёмки общих планов, неувязки с транспортом и всё такое прочее, — могли помешать сотворению фильма. Доллары — только это имело значение: министр распорядился, и всё тут. Дэн сделал несколько снимков: старые городские дома былых ханов и мамлюков[817], хотя на самом-то деле это была вовсе не его забота, и он не собирался переписывать сценарий, чтобы вставить туда интересную натуру. Правда, ему удалось найти то, что он искал: угол знаменитого соука Муски[818], который прекрасно подошёл бы для одного эпизода (где выявляется прямо-таки маниакальная, как у Геринга, страсть Китченера коллекционировать антиквариат) — эпизод ещё только предстояло написать. Но больше ничего дописывать он не будет.
Время от времени они могли видеть уменьшенные расстоянием пирамиды, невесомые, словно макеты из папье-маше; охряные холмы Муккатама, и тогда Дэн думал — а как там Джейн? Но он наслаждался поездкой, и чудесный день принёс свои результаты: Дэн обнаружил, что смог лучше почувствовать Каир… этот усталый, немытый и, кажется, без всякой цели заполненный солдатами и лопнувшими мешками с песком — печальным символом воинственных претензий страны, — но всё же великий город. А кроме того, он выпросил у Ассада список кое-каких выражений на арабском, которыми хотел приперчить некоторые диалоги в сценарии.
Ассад высадил его у отеля чуть позже шести и предложил заехать за ними в восемь. Но жил он всего в полумиле отсюда, и Дэн настоял на том, что они приедут сами — на такси. Дэн постучал в дверь Джейн, но ответа не последовало, что объяснилось чуть позже: под его собственную дверь была подсунута записка. День прошёл «восхитительно», а теперь она у парикмахера — моет голову. Он принял душ и надел костюм; потом сел за стол — сделать кое-какие заметки. Минуту или две спустя он услышал, как Джейн вошла в свою комнату, и окликнул её через дверь — сообщил, что он дома, и спросил, не хочет ли она выпить чего-нибудь, пока не начала переодеваться? Она сразу же вошла — в той же одежде, в которой была утром.
— Хорошо провела день?
— Нет слов! Было так интересно!
Он налил ей виски, и она опустилась в кресло у письменного стола. Улыбалась.
— Знаешь, я совсем с тобой не согласна. Нас провели по одной мастабе[819] в Саккаре. По-моему, я ничего красивее в жизни не видала. Такое изящество! Словно Ренессанс — за три тысячелетия до Ренессанса. И все эти замечательные птицы и звери.
— А сфинкс?
Она вскинула голову:
— Малость поизносился, пожалуй, а? Но музей! Я могла бы бродить там часами.
Дэн спросил, что ещё ей удалось посмотреть: соук, мечеть Эль Азар с очень важными шишками от ислама («так и вижу Мориса Боура и Дэвида Сесила…[820]»), сидящими каждый у своей колонны, каждый в кругу своих учеников. В тринадцатом веке и в Оксфорде тоже, наверное, было что-то вроде этого; коптскую церковь, мавзолей султана Мохаммеда Али… да, а что это за огромные коричневые птицы парят над Нилом?
— Коршуны. Когда-то они и в Европе были птицами городскими.
— Рядом со мной сидела американка, так она утверждала, что это — стервятники. Я так и знала, что ничего подобного. — Она скорчила рожицу. — Между прочим, она выдала мне обширный список всяческих медицинских ужасов. Теперь мне на каждой тарелке будет мерещиться бильгарциоз[821] и ещё всякие болезни пострашнее. Каркала, как старая ворона.
Дэн усмехнулся:
— Ты ей так и сказала?
— Разумеется, нет. Мой отец мог бы мною гордиться.
Лицо её уже не было таким бледным — немного загорело на солнце.
— И много их было на экскурсии?
— Американцев? Да нет, почти никого. Ещё две пары. Гораздо больше французов и русских.
— Мне надо было предупредить тебя про нищих. Они — как пираньи, стоит им увидеть, что ты даёшь слабину.
— Нас предупредили в автобусе. Знаешь, любопытно — видно, из-за пальто они принимали меня за русскую. Почти и не приставали. Не то что к моей подсинённой старушке соседке. Я и не поняла сначала. Была оскорблена до глубины души.
— Просто они распознали твердокаменную социалистку, как только тебя увидели.
— Я подала что-то одной довольно симпатичной девчушке. Она так удивилась, что забыла попросить ещё.
— Скорее всего потому, что ты и так дала ей слишком много.
Джейн улыбнулась и принялась рассматривать свой бокал.
— Купила в музее книжечку. О феллахах[822].
— Потрясена?
— Да. Думаю, именно это мне больше всего и запомнится.
Он подумал — интересно, а что творится в её голове на самом деле, как теория и интеллект соотносятся с ситуацией, на которую ни один политический строй явно не может дать ответа? Или она опять играет в вежливость, скрывая под туристским интересом своё истинное отношение — тайное возмущение? А она спросила о том, как прошёл его день, и Дэн так и остался в недоумении. Вскоре Джейн ушла — готовиться к званому обеду.
Хотя на обеде действительно присутствовали двое друзей Ассада из мира кино, опасения Дэна, что у него будут выпрашивать работу, не оправдались, и вечер оказался на удивление удачным. Квартира — не очень большая — была обставлена в смешанном стиле, Европа здесь искусно сочеталась с Востоком, что создавало весьма приятное впечатление. Жена Ассада, ливанка, чуть полноватая, но сохранившая привлекательность женщина лет под сорок, была одной из самых известных в арабском мире переводчиц с французского. По словам Джейн, по-французски она говорила безупречно, но вот английским владела гораздо хуже, чем муж. Их познакомили с остальными гостями. Кроме двух киношников с жёнами присутствовала ещё одна пара — египетский романист (он писал ещё и сценарии) с женой-турчанкой и двое одиноких мужчин. Один — профессор истории в каирском Американском университете, о котором Ассад с улыбкой сказал: «Приходится его терпеть, ведь он знает об исламе больше, чем любой из нас». А в ходе вечера Дэну пришлось убедиться, что он к тому же знает ещё и всё о китченеровском периоде истории Египта. Профессор оказался техасцем, правда, совершенно нетипичным: техасское происхождение сказывалось только в его протяжной манере говорить; он был так же ироничен, как Ассад, коллекционировал исламскую керамику и с воинственным безразличием относился к античной культуре. Вторым одиноким гостем был обещанный драматург-сатирик, Ахмед Сабри.
Он, единственный из всех, не счёл нужным явиться в вечернем костюме; крупный, похожий на тюленя человек с маловыразительным, жёстким лицом и печальным взглядом припухших глаз, он сразу же напомнил Дэну помолодевшего и несколько пожелтевшего Вальтера Маттхау[823]. На нём была старая куртка и чёрный, с открытым воротом джемпер: сразу можно было догадаться, что перед тобой — прирождённый анархист, хотя до обеда он почти ни слова не проронил. Ассад извинился перед Дэном — ведь еда снова была ливанская; но обед был просто великолепен: бесчисленные маленькие блюда, пикантные закуски и лакомства заполняли круглый медный стол. Неформальность обстановки вполне соответствовала той мешанине из разных биографий и национальностей, которую представляла собой эта компания. Гости разошлись по разным углам комнаты свободным группками, разговоры шли на трёх великих языках Леванта