Избранные произведения в одном томе — страница 316 из 477

Его горе было много сильнее, чем он ожидал; он почти решил, что обманулся, считая, что наконец-то, в последние два месяца, пришёл к пониманию самого себя, к пониманию, которое только что пытался передать ей; что попался в собственные сети, стал кем-то, кем на самом деле вовсе не был. Словно он, высосав из её раны яд того настроения, в котором Дженни пришла в «пивнушку», сам отравился этим ядом. Наконец он встал, прошёл под грабами вдоль дома, но, дойдя до въездной аллеи, вместо того чтобы пойти вверх к выходу на Хэмпстед-лейн, последовал примеру двух других посетителей и, смутно припоминая, что здесь должна быть картинная галерея, вошёл в дверь. Он бродил по залам маленького дворца, фактически ни на что не глядя, пока, совершенно случайно, в самом последнем зале, не оказался перед знаменитым поздним автопортретом Рембрандта.

С полотна глядел печальный, гордый старик, и в его вечном взгляде виделось не только ясное понимание того, что он — гений, но и сознание, что всякий гений неадекватен человеческой реальности. Дэн смотрел ему в глаза. Казалось, портрету неловко здесь в этой уютной гостиной восемнадцатого века, возвещать истину, ради отрицания которой и создавалась подобная обстановка. Высшее благородство этого искусства, плебейская простота этой печали… бессмертный, угрюмый старый голландец… глубочайшее внутреннее одиночество, выставленное на всеобщее обозрение… дата под рамой, но — неизбывное присутствие, настоящесть, вопреки времени, моде, языку общения… оплывшее лицо, старческие глаза в покрасневших веках — и неутолимое зрение провидца.

Дэн почувствовал, что он мал, словно карлик, как мал его век, его личное существование, его искусство. Казалось, великая картина обвиняет, чуть ли не отвергает… И всё же она жила, была вне времени, говорила… о том, чего ему никогда не удавалось сказать и никогда не удастся… хотя на самом деле вряд ли он успел всерьёз подумать об этом до того момента, когда, неожиданно для себя самого, решится высказать эту мысль женщине, которая будет ждать его вечером на вокзальной платформе в Оксфорде; он расскажет ей и о том, что произошло раньше, — о девушке и о прошлом, что исчезли среди деревьев зимнего леса, — зная, что она всё поймёт. Он немножко солгал Дженни, чтобы облегчить ей разлуку. Но теперь он хранил это в секрете как свою личную разделённую тайну, свою загадку: это позволяло ему вообразить реальное и воплотить в реальность воображаемое. Стоя в зале музея, перед портретом Рембрандта, он испытал нечто вроде головокружения — от тех расстояний, на которые ему предстояло вернуться назад. Ему показалось устрашающим это самое последнее совпадение из тех, что выпали ему на долю за не такое уж долгое время, эта встреча, произошедшая сразу же вслед за прощанием со столь многим, не просто с одним девичьим лицом, одним выбором, одним будущим… встреча с этим грозным часовым, охраняющим путь назад.

Только одно утешение смог он разглядеть в безжалостных и отстранённых глазах старого голландца. В конечном счёте дело не в умении, не в знании, не в интеллекте; не в везении или невезении; но в том, чтобы предпочесть чувство и научиться чувствовать. Дэн в конце концов распознал это за внешними чертами портрета: за суровостью крылось провозглашение единственно мыслимого союза ума и души, дозволенного человечеству, главной максимы гуманизма. Нет истинного сострадания без воли, нет истинной воли без сострадания.

В зале появилась группа школьников, зазвучали детские голоса. Покой был нарушен, и Дэн двинулся прочь. Но, выходя из зала, он на миг обернулся на старика в углу. Школьники беспокойной стайкой собрались перед портретом, утомлённая и растерянная учительница пыталась что-то им объяснять. Но над юными головами глаза Рембрандта, казалось, не переставали неумолимо следить за Дэном… давным-давно, когда ему было столько же лет, сколько этим ребятишкам, его отец невольно перепугал сына: глаза Христа, утверждал он, следуют за тобой повсюду… куда бы ты ни пошёл, что бы ты ни делал — они следят.

В тот вечер, в Оксфорде, склонясь над Джейн, готовившей на кухне ужин, Дэн сообщил ей с подобающей случаю иронией, что нашёл последнюю фразу для романа, который не собирается писать. Она рассмеялась — типично ирландский парадокс; может быть, именно поэтому, в конце концов поняв, что этот роман никогда не будет прочитан, ибо весь целиком и навсегда существует лишь в будущем, плохо скрываемый призрак Дэна поставил его несуществующую последнюю фразу в несуществующее начало своего собственного романа.



МАНТИССА(роман)

Тогда, тщательно исследовав свое «Я», я понял, что могу вообразить, что у меня нет тела, что внешнего мира не существует и не существует места, где я нахожусь, но, несмотря на это, я не могу вообразить, что я не существую; напротив, самый тот факт, что я могу подвергнуть сомнению реальность других предметов, заставляет сделать ясный и четкий вывод, что я существую; в то время как, если бы только я перестал мыслить, даже в том случае, если бы все, о чем я когда бы то ни было успел помыслить, соответствовало действительности, у меня не было бы основания полагать, что я существую: отсюда я заключил, что я есть существо, чья суть, или природа, заключается в мышлении и не только не нуждается в месте существования, но и не зависит в своем существовании от каких бы то ни было материальных предметов. Следовательно, это «Я», то есть душа, благодаря которой я есть то, что я есть, совершенно отлична от тела, легче познается, чем тело, и, более того, не перестанет быть тем, что она есть, даже если бы тела не существовало.

René Descartes. Discours de la méthode{1}

СИЛЬВИЯ. А теперь будем серьезны. Звезды предрекают, что я выйду замуж за человека выдающегося, и я ни на кого другого и смотреть не стану.

ДОРАНТ. Если бы речь шла обо мне, я чувствовал бы себя в опасности: вечно боялся бы, вдруг ваш гороскоп сбудется — с моей помощью. В астрологии я абсолютный атеист… зато в личико ваше верю свято.

СИЛЬВИЯ (себе под нос). Вот назола! (Доранту.) Прекратите-ка эти ваши штучки! Вы к моей судьбе касательства не имеете. Вам-то что за дело до моего гороскопа?

ДОРАНТ. А то, что там не предсказано, что я не влюблюсь в вас.

СИЛЬВИЯ. Ну и что? Зато там предсказано, что на пользу это вам нисколечко не пойдет, и слово даю — это уж точно. Полагаю, вы окажетесь способны говорить о чем-нибудь, помимо любви?

ДОРАНТ. Если только вы окажетесь способны ее не пробуждать.

СИЛЬВИЯ. Ну в самом деле, это возмутительно! Я вот-вот выйду из себя. Раз и навсегда приказываю вам перестать быть в меня влюбленным!

ДОРАНТ. Как только вы перестанете быть!

Marivaux. Le Jeu de l’amour et du hasard{2}

В каждом своем творении непохожий на себя прежнего, автор тем не менее всегда остается самим собой — романтическим и загадочным, шокирующим и в то же время влекущим своей необузданной эротикой. «Мантисса» — это роман о романе, звучное эхо написанного и лишь едва угадываемые звуки того, что еще будет написано… И главный герой — писатель, творец, чья чувственная фантазия создает особый мир; в нем бушуют страсти, из плена которых не может вырваться и он сам.

Часть I

Их обычно изображали в виде юных, прекрасных, застенчивых дев, любивших уединение; они чаще всего являлись в разных одеждах, соответствовавших тем искусствам либо наукам, которым покровительствовали.

Lemprière. Under «Musae»{3}

ОНО сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и омега{4} сущего, над океаном легких облаков, и смотрит вниз; потом, после неопределенно долгого перерыва, уже не испытывая такого блаженства, ОНО восприняло чуть слышимые звуки, размытые тени где-то на периферии сознания… Это резко уменьшило ощущение бесконечности пространства, витания в эмпиреях, создав впечатление чего-то гораздо более тесного, вовсе не такого вместительного и дружелюбного. Оттуда, словно в неотвратимом стремительном падении, ОНО услышало, как тихие звуки нарастают, обращаясь в голоса, увидело, что размытые тени фокусируются, превращаясь в лица. Будто в неизвестном иностранном фильме — ничто не казалось знакомым: ни язык, ни место действия, ни состав исполнителей. Образы и эмблемы проплывали, то сливаясь на миг, то разделяясь вновь, как мириады амеб в озерной воде, в деловитой, но бесцельной суете. Эти сочетания форм и ощущений, соединения морфем и фонем возвращались теперь, как алгебраические формулы школьных дней, когда-то бессмысленно заученные наизусть и навсегда отложившиеся в мозгу, хотя к чему их можно было бы теперь применить, зачем они вообще существуют — давным-давно накрепко забыто. ОНО явно обладало сознанием, но не обладало ни местоимением — тем, что позволяет отличить одну личность от другой, ни временем, что позволяет отличить настоящее от прошлого и будущего.

Еще некоторое время блаженное ощущение превосходства, сознание, что каким-то образом удалось взобраться на самый верх некоего нагромождения, сосуществовало с этим чувством безличности. Но вскоре и это ощущение было жесточайшим образом рассеяно неумолимым демоном реальности. Головоломный психологический кувырок, и ОНО оказалось вынужденным сделать неминуемый вывод, что вместо величественного парения в стратосфере, на ложе из ямбических пятистиший, ОНО на самом деле лежит на спине в обыкновенной кровати. Над головой — настенная лампа: аккуратный прямоугольник, перламутрово-белый пластмассовый плафон. Свет. Ночь. Небольшая серая комната — светло-серая, такого цвета бывают крылья у серебристой чайки. Лимб, где никогда ничего не происходит, терпимое ничто. Если бы не две женщины, пристально глядящие сверху вниз — на него.