Избранные произведения в одном томе — страница 317 из 477

Безмолвный упрек на том лице, что поближе и потребовательнее; ОНО вынуждено волей-неволей сделать еще один вывод: по какой-то причине именно ОНО оказалось в центре их внимания и даже стало чем-то вроде «Я». Лицо улыбнулось, склонилось, на нем появилось выражение сочувственно-скептической встревоженности, чуть окрашенной подозрением, — а не симуляция ли все это?

— Дорогой?

Новый, болезненно быстрый и уничижительный всплеск интуиции, и ОНО осознает, что ОНО не просто «Я», но «Я» мужского рода. Вот откуда, по всей вероятности, явилось это заполонившее его чувство приниженности, бессилия, тупости. ОНО, «Я», то есть, скорее всего, — он, наблюдал, как губы плавно опустились, словно на парашюте, и приземлились прямо посреди его лба. Прикосновение и аромат — это уже не могло быть ни фильмом, ни сном. Теперь это лицо нависает над ним. Из ярко-красного овала исходят слова:

— Дорогой, ты знаешь, кто я?

Он молча смотрит.

— Я — Клер, разве неясно?

Вовсе не ясно.

— Я твоя жена, дорогой. Вспоминаешь?

— Жена?

Странное, тревожное чувство: он понимает, что что-то сказал, но лишь потому, что источник звука так близко. В карих глазах над ним — тень обиды: ужасающее предательство, супружеская неверность. Он пытается соотнести произнесенное слово с этой личностью, личность — с самим собой; не удается; тогда он переводит взгляд на лицо той, что помоложе и стоит подальше, с другой стороны кровати: она тоже улыбается, но равнодушно-профессионально. Эта другая личность — руки в карманах — наблюдает, явно в состоянии профессиональной готовности; на ней белый медицинский халат. Теперь и ее рот порождает слова:

— Вы можете назвать свое имя?

Ну разумеется! Имя! Никакого имени. Ничего. Ни прошлого, ни — где, ни — откуда. Пропасть осознана, и почти одновременно приходит сознание непоправимости. Он отчаянно напрягает силы, как падающий, что пытается удержаться, но того, за чем он тянется, за что хочет ухватиться, — этого просто нет. Он пристально смотрит в глаза женщины в белом халате в неожиданном приступе всепоглощающего страха. Она подходит чуть ближе:

— Я — врач. Это ваша жена. Будьте добры, посмотрите на нее. Вы ее помните? Помните, что видели ее раньше? Что-нибудь о ней помните?

Он смотрит. На лице жены — ожидание, надежда и в то же время боль, чуть ли не обида, будто владелица этого лица оскорблена и бессмысленностью процедуры, и его молчаливым пристальным взглядом. Она кажется изнервничавшейся и уставшей, она слишком ярко накрашена, и вид у нее такой, будто она надела маску, чтобы сдержать рвущийся наружу вопль. А кроме всего прочего, она требует от него того, чего он дать ей не в силах.

Рот ее начинает исторгать имена — имена людей, названия улиц, домов, городов, разрозненные фразы. Может, он и слышал их раньше, как и другие слова, но он и представления не имеет, с чем они должны соотноситься и почему; чем дальше, тем больше они звучат как свидетельство совершенных им преступлений. Наконец он качает головой. Ему хотелось бы закрыть глаза, обрести покой и — в покое — снова все забыть, снова слиться с чистой страницей забвения.

— Дорогой, ну пожалуйста, попробуй. Прошу тебя! Ну ради меня! — Она ждет секунду-другую, потом поднимает взгляд на врача: — Боюсь, это бесполезно.

Теперь над ним склоняется врач. Он чувствует, как ее пальцы осторожно раздвигают ему веки — она разглядывает что-то в его зрачках. Улыбается ему, будто он ребенок.

— Это — отдельная палата в больнице. Здесь вы в полной безопасности.

— В больнице?

— Вы знаете, что такое больница?

— Катастрофа?

— Перебой в подаче энергии. — Слабый намек на иронию оживляет ее темные глаза, благословенная соломинка утопающему — юмор. — Мы скоро включим вас снова.

— Не могу вспомнить, кто…

— Да, мы понимаем.

Другая женщина произносит:

— Майлз?

— Что такое «майлз»?

— Твое имя, дорогой. Твое имя — Майлз Грин.

Легкий промельк, незнакомый предмет, словно крыло летучей мыши во мгле, исчезает чуть ли не до того, как удается его заметить.

— А что случилось?

— Ничего особенного, дорогой. Все поправимо.

Он понимает — это неправда, и она понимает, что он понял.

Что-то слишком много получается понимания.

— Кто вы?

— Клер. Твоя жена.

Она опять произносит это имя, но теперь с вопросительной интонацией, словно и сама усомнилась — она ли это. Он отводит глаза, смотрит в потолок. Странный какой-то потолок, но успокаивает; серебристо-серый, как чайка; да, чайки… чаек он знает; потолок чуть изогнут, образуя неглубокий купол, весь в маленьких квадратиках, будто простеган или подбит ватой, каждый квадратик — выпуклый, навесной, с небольшой обтянутой мягкой материей пуговкой в центре. Впечатление такое, будто он состоит из бесконечных рядов кротовин или муравейников, перевернутых вверх дном. Где-то в воцарившейся на миг тишине раздается новый, навязчивый звук, не замеченное до сих пор тиканье часов. Врач снова склоняется над ним:

— Какого цвета у меня глаза?

— Темно-карие.

— А волосы?

— Темные.

— Цвет лица?

— Бледный. Гладкая кожа.

— Сколько мне лет, по-вашему? — Он молча смотрит. — Попробуйте угадать.

— Двадцать семь. Восемь.

— Отлично. — Она одобрительно улыбается, потом продолжает — деловым, нейтральным тоном: — Так. Кто написал «Записки Пиквикского клуба»?

— Диккенс.

— «Сон в зимнюю ночь»? — Он опять молча смотрит. — Не знаете?

— «В летнюю».

— Прекрасно. Кто?

— Шекспир.

— Какое-нибудь действующее лицо в пьесе помните?

— Боттом. — Подумав, добавляет: — Титания.

— Почему вам запомнились именно эти двое?

— Бог его знает.

— Когда в последний раз вы видели ее на сцене?

Он закрывает глаза — думает; потом опять открывает их и качает головой.

— Не существенно. Ну-ка, восемью восемь?

— Шестьдесят четыре.

— От тридцати — девятнадцать?

— Одиннадцать.

— Очень хорошо. Высший балл.

Она выпрямляется. Он хотел бы объяснить, что все ответы взялись ниоткуда и то, что он загадочным образом оказался способен отвечать правильно, только усилило непонимание. Он делает слабую попытку сесть, но что-то его удерживает… он плотно закутан в простыню, одеяло тщательно подоткнуто под матрас да к тому же — слабость, которой нет желания противиться, словно в ночных кошмарах, когда между желанием двинуться и самим движением лежит бесконечность… бесконечное пространство детской кроватки.

— Лежите спокойно, мистер Грин. Вам ввели успокоительное.

Тайная тревога возрастала. И все же, видимо, можно было доверять этим настороженным, настойчивым темным глазам. В них виделась приглушенная ирония давнего друга — друга противоположного пола; сейчас взгляд был совершенно отстраненным, но в нем можно было заметить слабую тень более нежной заинтересованности. Другая женщина погладила его по плечу, снова претендуя на свою долю внимания.

— Нам надо перестать волноваться. Отдохнуть. Всего несколько дней.

Он неохотно переводит взгляд на ее лицо; это «нам» вызывает инстинктивное желание противоречить.

— Я вас никогда раньше не видел.

Женщина издает смешок, короткий и почти беззвучный, будто это кажется ей забавным: какая нелепость!

— Боюсь, все-таки видел, дорогой. Каждый день на протяжении последних десяти лет. Мы ведь муж и жена. У нас — дети. Ты должен это помнить!

— Я ничего не помню.

Она глубоко вздыхает и опускает голову; потом снова поднимает глаза на женщину-врача, стоящую по ту сторону кровати; но теперь он ощущает, что, укрывшись за профессионально сдержанной манерой, врач разделяет его возрастающую неприязнь к этому стремлению — пусть и не выраженному словами — обвинить, связать моральным императивом. Женщина слишком уж настаивает на своем праве обладания им, а ведь человеку необходимо прежде всего знать, кто он, только тогда он может захотеть, чтобы им обладали. Его охватывает непреодолимое желание остаться в неприкосновенности: пусть он — объект, на обладание которым она, может, и претендует, с этим бороться он не в силах, но он не ручной зверек, чтобы так легко поддаться этим ее претензиям. Лучше всего снова погрузиться в ничто, в лимб, в серебристо-серую, чуть слышно тикающую тишину. Он медленно опускает веки. Но почти в тот же момент раздается голос врача:

— Я хотела бы начать кое-какие предварительные процедуры, миссис Грин.

— Конечно, конечно. — Он замечает умильную улыбку на женолице, взгляд устремлен на противоположную сторону кровати, женщины смотрят друг на друга. — Такое облегчение — знать, что он в хороших руках. — Молчание. Потом она продолжает: — Вы ведь сразу же дадите мне знать, если…

— Сразу же. Не волнуйтесь. Неспособность ориентироваться в первое время — явление совершенно нормальное.

Женщина — его предполагаемая жена — снова смотрит вниз, на него, все еще не убежденная, все еще молча обвиняющая. Он вдруг понимает, впрочем, испытывая не сочувствие, а раздражение, что она ужасно взволнована: рецепта, как справляться с подобными ситуациями, у нее нет.

— Майлз, я завтра опять приду. — Он не отвечает. — Пожалуйста, постарайся помочь доктору. Все будет хорошо. Дети по тебе страшно скучают. — Она делает последнюю отчаянную попытку: — Джейн? Том? Дэвид?

Льстивый голос, слова гораздо больше похожи на давно просроченные счета за былые бессмысленные траты, чем на имена детей. Она опять вздыхает, наклоняется, быстро, словно клюет, целует его в губы: я водружаю здесь свой флаг. Это моя земля.

Он не стал смотреть, как она уходит, лежал, глядя в потолок; руки под простыней спокойно вытянуты вдоль боков. Обе женщины, тихонько беседуя, остановились у двери — вне его поля зрения. Успокоительное. Перебой в подаче энергии. Операция. Он пошевелил ступнями, потом провел ладонью по внешней стороне бедер. Голая кожа. А выше? Тоже голая кожа. Дверь закрылась. Женщина-врач снова оказалась рядом с ним. Протянула руку, нажала кнопку звонка у кровати и с минуту пристально разглядывала лежащего.