Избранные произведения в одном томе — страница 324 из 477

Теперь, в состоянии относительного покоя, в размеренно тикающей тишине, он принялся размышлять. Может быть, за этим фрейдистским жаргоном, в том, что говорила доктор Дельфи, все-таки кроется зернышко истины, какая-то строго клиническая правда? Если дать себе время подумать, может, лучше ему подождать с обличительно-разоблачительной речью в парламенте? Необходимо продолжить изучение вопроса. В конце концов, первейший долг каждого честного политика сегодня не столько разоблачать дурное, сколько не быть втянутым в это дурное — ни за что, ни при каких обстоятельствах.

Его взгляд снова устремляется в угол комнаты — туда, где виднеется затянутая в аккуратную униформу фигура сестры Кори, по-прежнему погруженной в изучение истории болезни. Изящные смуглые руки, стройные щиколотки и лодыжки под краем крахмальной голубой юбки… Если его болезнь действительно настолько тяжела — а именно такое предчувствие у него теперь возникло, — тогда ему придется смириться с тем, что лечение может оказаться весьма долгим, и принять эту неизбежность, как подобает мужчине. Он вдруг испытывает необычайно сильное желание прошептать несколько слов в этом смысле, зарывшись лицом в темные волосы у самой своей щеки, но удерживается — это было бы самую малость преждевременно. Надо прежде всего подумать о том, как это повлияет на дальнейшее. Тем не менее он осторожно гладит влажную спину доктора Дельфи, по-доброму, по-братски, как бы молчаливо кое за что извиняясь, просто чтобы дать понять: он признает — она сделала все, что в ее силах, хоть и не добилась успеха.

Доктор Дельфи не откликалась. Он заподозрил, что она на миг задремала. Что ж, он не против; наоборот, хоть и невольно, это его еще больше растрогало. Это доказывало, что ничто человеческое ей не чуждо. Вес ее стройного, изящного тела вовсе не был ему неприятен, формы у нее были почти столь же хороши, что и у сестры Кори. Вряд ли можно было при данных обстоятельствах считать, что, словно кошка, он сумел упасть на все лапы; но что-то подсказывало ему, что все могло бы быть гораздо хуже. Если подумать, он и сам ощущал приятную усталость во всем теле и потеря памяти тревожила его гораздо меньше, чем раньше.

Он закрыл глаза, но какой-то звук заставил его снова раскрыть их. Сестра Кори поднялась от стола и шуршала бумагами, постукивала ими по столу, складывая их вместе, выравнивая края. Она обернулась к нему, весело и живо, вполне оправившаяся от выволочки, и вернулась к кровати; глаза ее были устремлены на него, небольшая стопка листков прижата к груди.

— Ну, мистер Грин, ну молодец мальчик! И кому это тут удача привалила?

— Какая удача?

Она подошла на шаг ближе, встала совсем рядом и бросила взгляд на листки, перегнувшиеся через прижатую к груди правую руку; потом кокетливо и лукаво улыбнулась ему:

— Какой рассказ написал! И совсем один, без чужой помощи.

Ничего не понимая, он смотрел на ее глупо-сентиментальную улыбку. Сомнения, которые он так успешно отверг, охватили его с новой силой. Он в психиатрической больнице, девушка безумна, обе они безумны. Они наверняка знают, что он — значительная персона, почти наверняка член парламента. А теперь она пытается намекнуть, что он какой-то писака, жалкий новеллист или что-то вроде того. Это же абсурдно! Но дальше все стало еще абсурднее, так как сестра, явно пользуясь кажущимся забытьем доктора Дельфи и снова нарушив все правила поведения медперсонала, уселась на край кровати.

— Вот постойте-ка, мистер Грин. Послушайте. — Она склонила хорошенькую головку, увенчанную белой шапочкой, и принялась читать верхнюю страницу, осторожно ведя пальцем по словам, словно касалась носика новорожденного или его крохотных сморщенных губ: — «ОНО сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и о-ме-га…» — Она живо сверкнула улыбкой в его сторону. — Вы это так произносите, мистер Грин? Это греческое слово, да? — Не ожидая ответа, она продолжала читать: — «…сущего, над океаном легких облаков, и смотрит…»

ТР-РАХ!

Часть II

Мнемозина — дочь Урана и Геи{14}, мать девяти муз, рожденных от Зевса, который принял образ пастуха, чтобы насладиться сообществом; имя ее по-гречески означает «память». Мнемозине приписывается искусство рассуждения и наречения соответствующими именами всех вещей, с тем чтобы мы могли их описывать и беседовать о них, их не видя.

Lemprière. Under «Mnemosine»{15}

Эрато — покровительствовала лирике, нежной и любовной поэзии; изображалась в венце из роз и цветов мирта, с лирой в руке, с видом задумчивым, но иногда и весело оживленным; к ней обычно взывали влюбленные, особенно в апреле.

Lemprière. Under «Erato»{16}

Дверь палаты распахивается от яростного пинка ногой. В проеме возникает невообразимо злобное привидение, прямиком из ночного кошмара… или, точнее, прямо с рок-фестиваля панков… Черные сапоги, черные джинсы, черная кожаная куртка. Пол привидения не сразу становится очевиден: более всего оно наводит на мысль о гермафродитизме. Единственное, что можно сказать совершенно определенно, — это что оно в ужасающем гневе. Под черной курткой, увешанной невероятного размера английскими булавками (еще одна такая булавка свисает с мочки левого уха) и значками с изображением свастики, виднеется белая футболка с намалеванным на груди пистолетом. Торчащие иглами во все стороны волосы на голове тоже белые, абсолютно белые, как у альбиноса, невозможно понять, от чего — от краски, от перекиси или от ужаса при виде лица, над которым растут.

Глаза пугающе обведены внушительными кругами черной туши, заставляя думать не столько о косметике, сколько о недавно проигранной кулачной схватке; это вполне сочетается с тем, как выглядит рот: губы, по всей видимости, начищены той же ваксой, что и сапоги на ногах, только что пинком распахнувших дверь. Левая рука с тесно сжатыми в кулак пальцами покоится на бедре, в то время как правая стиснула шею почти бестелесной электрогитары. За гитарой тянется недлинный хвост — обрывок разлохмаченного на конце шнура, выдранного из звукоусилителя с такой яростью, что шнур оборвался посредине.

Но запредельный ужас оставлен напоследок. Как ни трудно поверить, и в позе, и в строении лица кошмарного привидения, несмотря на отвратительную маскировку, видится что-то явно знакомое. Постепенно становится ясно, что это вовсе не гермафродит, не оно, а она, и не просто она, а абсолютный двойник доктора Дельфи, лежащей на кровати. Это можно определить по обведенным черными кругами глазам. А еще — по реакции того, на кого направлен злобный и обвиняющий взгляд этого жуткого клона. По некоторым признакам предполагаемый член парламента, хоть и явно потрясенный, не так уж удивлен. Высвободившись — с быстротой и энергией, до тех пор вовсе не характерных для его поведения, — он садится, опираясь на одну руку, бросает мимолетный взгляд на все еще лежащую ничком партнершу и снова всматривается в невероятную фигуру, торчащую в дверях; потом решается заговорить с ней:

— Вы… — Он сглатывает комок в горле. — Я… — Он снова сглатывает.

Единственная реакция дьявольского двойника заключается в том, чтобы прошагать на середину комнаты и резко там остановиться, широко расставив ноги. Гриф гитары теперь угрожающе выставлен вперед, словно дуло пулемета, и нацелен на бедную беззащитную докторицу. Рука с грязными ногтями поднимается и резко ударяет по струнам — так мог бы какой-нибудь головорез в Глазго полоснуть бритвой по лицу. В палате раздается неописуемо громкий звон истерзанного арпеджио. Миг — и на кровати уже нет доктора Дельфи, лишь чуть заметная вмятина на подушке, где покоилась ее голова.

Сестра Кори, в испуге вскочившая на ноги, открывает рот, пытаясь закричать, но безжалостная гитара уже рывком направлена в ее сторону, и грязные пальцы успевают злобно полоснуть по стальным струнам. И вот сестра — изящные смуглые руки, бело-голубая униформа, испуганные глаза — мгновенно, как не бывало, растворяется в воздухе, оставив за собой лишь трепетание рассыпающихся машинописных листков. Бам-трам-блям — гремит кошмарная гитара… в ничто бесследно уходит каждый листок.

Завершив безжалостную и молниеносную бойню в честь Дня святого Валентина, Немезида{17} устремляет взор пылающих гневом глаз на пациента: словно менада{18}, она все еще пребывает во власти испепеляющей ярости. Она говорит, и речь ее звучит словно взрыв:

— Ах ты, ублюдок!

Майлз Грин выбирается из постели, торопливо стягивая за собой резиновую подстилку и используя ее как импровизированный передник.

— Минуточку! Вы, кажется, перепутали палату. Забыли, куда шли. И что хотели сказать.

— Женофоб гребаный! Шовинист!

— Спокойно, спокойно!

— Вот я покажу тебе «спокойно»! Дерьмец занюханный!

— Но не можете же вы…

— Чего это я не могу?

— Как вы выражаетесь?!

Ее черные как смоль губы искривляются в яростной издевательской ухмылке.

— Я, блин, могу выражопываться как захочу. И буду, будь спок.

Он отступает, плотно прижимая к животу резиновую подстилку.

— И этот наряд. Вы же на себя не похожи.

Она угрожающе наступает — один шаг, другой…

— Но нам ведь удалось как-то распознать, кто я. — Губы снова презрительно искривляются. — Несмотря на наряд. Не так, что ли?

Он отступил бы еще дальше, но обнаруживает, что стоит у обитой мягкой тканью стены.

— Просто мне пришла в голову эта мысль.

— Ни хрена тебе не пришло. Нечего лапшу на уши вешать.

— Маленький тест. Первые наметки.

— Катись в зад.

— Я думал, больше никогда вас не увижу.