— Да. Мне ужасно жаль.
Он снова опускается на кровать и надевает башмаки.
— Послушай, Эрато, я буду с тобой абсолютно искренен. Давай посмотрим фактам в глаза, это ведь не в первый раз, что мы с тобой зря тратим время на выяснение отношений. Не стану отрицать — порой ты мне очень помогаешь, когда речь идет об одном или даже двух элементарных аспектах так называемого женского интеллекта… поскольку фундаментальные задачи современного романа, к сожалению, должны осуществляться посредством создания разнообразных, довольно поверхностных масок и декораций — иначе говоря, образов женщин и мужчин. Но не думаю, что ты хоть когда-нибудь могла возвыситься до понимания интеллекта творческого. Ты, как какой-нибудь завзятый редактор, всегда кончаешь тем, что решаешь переписать всю книгу самостоятельно. Не выйдет. То есть я хочу сказать, если тебе так уж хочется писать книги, иди и пиши их сама. Это не так уж трудно — у тебя получится. Читательская аудитория, предпочитающая женские романы определенного сорта, в последнее время невероятно расширилась: «И он вонзил свои три буквы в мои пять букв». Что-нибудь в этом роде. — Он затягивает шнурки на башмаках. — Почитай-ка, что пишет Йонг{64}.
— Ты хочешь сказать — Юнг? Швейцарский психолог?
— Не существенно. Дело вот в чем. Ты должна наконец принять как данность, что для меня, для нас — для всех поистине серьезных писателей, ты можешь быть лишь советчицей по вопросам редактуры, да и то лишь в одной-двух вполне второстепенных областях. — Он встает и протягивает руку за пиджаком. — И скажу тебе со всей откровенностью, что и в этом на тебя уже нельзя полностью положиться. Ты продолжаешь действовать так, будто мир по-прежнему вполне приятное место для существования. Более вопиющей поверхностности в подходе к жизни вообще и представить себе невозможно. Все международно признанные и добившиеся настоящего успеха художники наших дней четко и безоговорочно доказали, что жизнь бесцельна, беспросветна и бессмысленна. Мир — это ад.
— Даже если ты международно признан и добился настоящего успеха? Неужели, Майлз?
Он стоит, разглядывая ее склоненную голову.
— Не остроумно, дешево и совсем по-детски.
— Прости, пожалуйста.
— Ты что, сомневаешься в искренности трагического восприятия у ключевых фигур современной культуры?
— Нет, Майлз. Разумеется, нет.
Он некоторое время молчит, чтобы она смогла в полной мере осознать его неодобрение, потом продолжает еще более критическим тоном:
— Ты вот тут придумываешь сомнительные шуточки по адресу женщин двадцатого века: они, мол, по определению должны испытывать отчаяние. На самом-то деле ты умереть готова, только бы быть настоящей женщиной. Наслаждаешься каждой минутой своего женского существования. Ты не способна узнать отчаяние в лицо, даже если бы оно вдруг свалилось тебе на голову с какой-нибудь крыши.
— Ну, Майлз, я же ничего с этим поделать не могу.
— Прекрасно. Тогда будь женщиной и получай от этого наслаждение. Но не пытайся при этом еще и мыслить. Просто прими как данность, что так уж выпали биологические карты. Не можешь же ты обладать мужским умом и интеллектом и быть в то же время всехней подружкой. Это что, по-твоему, звучит неразумно?
— Нет, Майлз. Раз ты так говоришь.
— Прекрасно. — Он надевает пиджак. — А теперь я предлагаю забыть весь этот неудачный эпизод. Пожмем друг другу руки. И я уйду. А ты останешься здесь. Как-нибудь в будущем, когда — и если — я почувствую, что мне нужен твой совет по какому-нибудь мелкому вопросу, я тебе позвоню. Не обижайся, я тебе обязательно позвоню. И я думаю, в следующий раз мы встретимся на людях. Я поведу тебя в кафе, где готовят прекрасные кебабы, за ланчем мы побеседуем, выпьем рецины{65}, будем вести себя как современные цивилизованные люди. Если будет время, провожу тебя в аэропорт, посажу в самолет, летящий в Грецию. И все. О’кей? — Она покорно кивает. — И последнее. Я подумал, что мне приятнее было бы, если бы в будущем наши отношения строились на материальной основе. Я буду выплачивать тебе небольшой гонорар за каждую использованную вещицу, идет? И налог не придется платить, я всегда могу сказать, что это просто исследование.
Она снова кивает. Он наблюдает за ней, потом протягивает ей руку, которую она вяло пожимает. Он некоторое время колеблется, потом наклоняется, целует ее в макушку и гладит обнаженное плечо.
— Не унывай, детка. Это у тебя пройдет. Надо же было все тебе сказать, верно?
— Спасибо за откровенность.
— Не стоит благодарности. Входит в обслуживание. Так. Может, тебе что-нибудь нужно? Пока я не ушел? Красивое платье? Журнал какой-нибудь? «Для вас, женщины»? «Хорошая хозяйка»? «Вог»?
— Да нет, все нормально. Обойдусь.
— Рад буду по дороге вызвать тебе такси. — Она качает головой. — Точно? — Она кивает. — Ты не обиделась? — Она снова качает головой. Он улыбается, почти добродушно. — Ведь на дворе восьмидесятые! Двадцатый век.
— Я знаю.
Он протягивает руку и ерошит волосы на греческой головке.
— Ну, тогда — чао!
— Чао.
Он отворачивается и направляется к двери. Идет твердым шагом, с видом человека, с нетерпением ожидающего нового делового свидания после успешного заключения выгодной сделки. Mann ist was er isst[953], a также — что на нем надето. В прекрасно сшитом костюме, с университетским галстуком Майлз Грин выглядит дважды, а может быть, и десятижды человеком светским, опытным, нисколько не смущающимся (ведь на дворе — восьмидесятые!) из-за того, что в этот до предела заполненный день выбрал пару часов, чтобы провести их с той, кто — по сути своей — всего лишь девица, вызываемая по телефону для определенного рода услуг; но теперь он, освеженный, собирается заняться более серьезными делами: может быть, встретиться с литагентом, или принять участие в литературоведческой конференции, или погрузиться в мужественно-мирную обстановку своего клуба. Впервые за все время в палате устанавливается атмосфера некоей правильности происходящего, некоей здравой реальности.
Увы, атмосфера эта рассеивается почти так же быстро, как возникла. На полпути к двери уверенные шаги замирают. Сразу же становится ясно, чем это вызвано: двери, полпути до которой уже пройдено, больше нет. Там, где она была, теперь тянется сплошная, серая, обитая стеганой тканью стена; исчез даже крючок. Майлз оглядывается на фигурку той, кого так сурово отчитывал, но она по-прежнему сидит на кровати с потупленным взором и явно не замечает изменения обстановки. Он снова смотрит туда, где была дверь; щелкает пальцами в направлении стены. Стена остается неизменной. Еще раз и еще: ничего. Помешкав немного, он решительно подходит к стене и ощупывает руками обивку, будто он — слепой, пытающийся отыскать ручку двери. Затем прекращает поиски, отступает на два-три шага, будто готовится пробить стену плечом. Вместо этого он вытягивает руки перед собой, как бы примериваясь к воображаемой двери, которую сейчас возьмет и насадит на петли. Снова раздается щелчок пальцами. И снова стена остается такой же точно гладкой и бездверной. Он мрачно взирает на то место в стене, где раньше была дверь. Потом отворачивается и решительно подходит к изножью кровати.
— Ты не имеешь права!
Она очень медленно поднимает на него взор:
— Конечно, Майлз.
— Я здесь главный.
— Конечно, Майлз.
— Если ты полагаешь, что кто-нибудь поверит в это хотя бы на миллионную долю секунды… Я приказываю тебе поставить дверь на место! — В ответ она лишь откидывается на подушки. — Ты слышала, что я сказал?
— Конечно, Майлз. Может, я и глупая, но вовсе не глухая.
— Тогда делай, что тебе говорят.
Она поднимает руки и подкладывает их под стройную шею. Халат запахнут уже не так плотно. Она усмехается.
— Обожаю, когда ты притворяешься сердитым.
— Предупреждаю, если эта дверь не будет возвращена на место в течение пяти секунд, я прибегну к физическому насилию!
— Как наш любимый маркиз?
Он набирает в грудь побольше воздуха.
— Ты ведешь себя как пятилетняя девчонка!
— Ну и что? Я же всего-навсего пятиразрядная богиня.
Он пристально смотрит на нее или скорее на ее ехидно прикушенную нижнюю губу.
— Ты не можешь держать меня здесь против моей воли.
— А ты не можешь выйти из собственного мозга.
— Еще как могу! Это же всего-навсего мой метафорический мозг! Ты ведешь себя совершенно абсурдно. Ты с таким же успехом могла бы попытаться отменить законы природы или повернуть время вспять.
— Но я же так и делаю, Майлз. И очень часто. Если помнишь.
Неожиданно вся одежда, которую он с таким тщанием надевал на себя, исчезает — до последней нитки. Подчиняясь инстинкту, он поспешно прикрывается руками. Она снова прикусывает губу.
— Этого я не потерплю! Не собираюсь в таком виде стоять здесь!
Она похлопывает ладонью по кровати рядом с собой:
— Тогда почему бы тебе не подойти и не присесть на краешек?
Он отворачивается и скрещивает руки на груди:
— Ни за что!
— Твой бедный малыш замерз. Так хочется его поцеловать!
Он устремляет мрачный взгляд в пространство — насколько это позволяет ограниченное пространство палаты. Она снимает пурпурный халат и легко бросает его Майлзу, стоящему у изножья кровати.
— Может, наденешь? Мне он больше не нужен.
Он с отвращением глядит на халат, потом хватает его с кровати. Халат слишком мал, но ему удается как-то натянуть его на себя, запахнуть полы и завязать пояс. Затем он решительно подходит к стулу, поднимает и несет в дальний угол — к столу; там он решительно ставит его на пол, спинкой к кровати. Садится, скрестив на груди руки и закинув ногу на ногу, упорно смотрит в угол простеганной палаты, футах в пяти от себя. В палате царит молчание. Наконец он произносит, едва повернув голову: