Избранные произведения в одном томе — страница 339 из 477

— Ты, конечно, можешь отобрать у меня одежду, можешь помешать мне уйти. Но чувств моих изменить ты не можешь.

— Я понимаю. Глупый ты, глупый!

— Тогда мы до смешного зря тратим время.

— Если ты сам их не изменишь.

— Никогда.

— Майлз!

— Как ты сама говоришь, чтобы существовать, нужно обладать определенной степенью элементарной свободы.

Она некоторое время наблюдает за ним, потом вдруг встает с кровати, наклоняется и извлекает из-под нее венок из розовых бутонов и листьев мирта. Поворачивается лицом к стене, будто там зеркало, и надевает венок на голову; слегка поправив его, она принимается, как бы играючи, приводить в порядок волосы, высвобождая то одну, то другую вьющуюся прядь; наконец, удовлетворенная тем, как теперь выглядит, обращается к сидящему в противоположной стороне комнаты мужчине:

— Можно, я подойду к тебе и посижу у тебя на коленях, а, Майлз?

— Нет, нельзя.

— Ну пожалуйста.

— Нет.

— Если хочешь, мне будет всего пятнадцать.

Он резко поворачивается вместе со стулом и предостерегающе поднимает палец:

— Не подходи!

Но она направляется к нему. Однако, не дойдя нескольких шагов до того места, где он сидит напрягшись, видимо, готовый броситься на нее, если она ступит хоть чуть-чуть ближе, она опускается на колени на истертом ковре и присаживается на пятки, покорно сложив на коленях руки. Несколько мгновений он выдерживает устремленный на него взгляд, затем отводит глаза.

— Ведь я дала тебе только малое зернышко. Всю настоящую работу ты сделал совершенно самостоятельно.

Некоторое время он сидит молча, потом взрывается:

— Господи, да стоит мне подумать про всю эту бодягу про пластилин, про пашу, про гаремы! Да еще про Гитлера к тому же! — Он резко к ней поворачивается: — Знаешь, что я тебе скажу? Ты — самая фашистская маленькая фашистка за всю историю человечества! И не думай, что, стоя на коленках и глядя на меня глазами издыхающего спаниеля, ты хоть на миг сможешь меня одурачить.

— Майлз, фашисты ненавидят секс.

Его улыбка похожа скорее на карикатурную гримасу.

— Даже в самых отвратительных философских доктринах можно отыскать что-нибудь положительное.

— И любовь ненавидят.

— В данных обстоятельствах это слово звучит непристойно.

— И нежность тоже.

— Нежности в тебе — как в том долбаном кактусе.

— И они совершенно не способны смеяться над собой.

— О, я ясно вижу, что тебе может представляться в высшей степени забавным лишать человека всяческой веры в собственные силы, весьма эффективно кастрировать его на всю оставшуюся жизнь. Ты проявляешь невероятную выдержку, не катаясь по полу от смеха, — так это все весело и забавно. Извини, я не могу участвовать в твоем веселье.

— И все это только из-за того, что приходится признать: ты все-таки во мне немножко нуждаешься?

— Я в тебе не нуждаюсь. Нуждаешься в этом — ты. Это тебе надо меня унижать.

— Майлз!

— Я сказал именно то, что хотел, и именно теми словами. Ты с самого начала разрушала все, что я делал, своими абсолютно банальными, пустяковыми, пригодными только для повестушек идеями. Когда я начинал, у меня не было ни малейшего желания быть таким, как теперь. Я собирался идти по стопам Джойса и Беккета. Но нет — пришлось семенить за тобой! Каждый женский персонаж следовало изменить до неузнаваемости. Она должна непременно делать то-то, поступать так-то. И каждый раз надо было ее раздувать так, чтобы она заполонила собой все, превратила бурный поток в стоячее болото. А в конце — всегда одно и то же. То есть ты, черт бы тебя взял совсем. Ты постоянно вынуждаешь меня вырезать самые лучшие эпизоды. Помнишь тот мой текст — с двенадцатью разными концами? Это было само совершенство, никто раньше до такого не додумался. И тут ты принимаешься за дело, и у меня остается их всего три! Вещь утратила главный смысл. Пропала даром. — Он сверлит ее гневным взглядом. Она закусывает губы, чтобы сдержать смех. — Могу сообщить тебе, где будет происходить действие новой книги. На горе Афон{66}.

Улыбка ее становится еще шире. Он отворачивается и продолжает проповедь:

— Все, на что ты способна, — это диктовать. У меня столько же прав на собственные высказывания, как у пишущей машинки. Господи, подумать только, сколько бесконечных страниц французы потратили, пытаясь решить, написан ли сам писатель или нет… Да десяти секунд, проведенных с тобой, хватило бы, чтобы раз и навсегда этот факт доказать.

— Ты прекрасно знаешь, что это неправда.

— Тогда почему нельзя вернуть эту дверь? Почему, хотя бы один раз, я не могу закончить сцену так, как я считаю нужным? Почему тебе всегда должно принадлежать последнее слово?

— Майлз, но ведь сейчас именно ты ведешь себя не очень последовательно. Ты же сам только что объяснил, что между автором и текстом не существует абсолютно никакой связи. Так какое значение все это может иметь?

— Но ведь должен же я иметь право по-своему решать, каким образом быть абсолютно не связанным с моим собственным текстом!

— Я сознаю, что я всего-навсего твоя ни на что не годная безмозглая подружка, но даже мне видно, что сказанное тобой не выдерживает логического обсуждения.

— А я не собираюсь обсуждать с тобой вещи, которые гораздо выше твоего разумения.

Она разглядывает его повернутую к ней вполоборота спину.

— Мне не хотелось бы прекращать разговор, пока мы снова не станем друзьями. Пока ты не позволишь мне сесть к тебе на колени и немножко тебя приласкать. И поцеловать.

— Ох, ради всего святого!

— Я очень тебя люблю. И больше не смеюсь над тобой.

— Ты вечно надо мной смеешься.

— Майлз, ну посмотри же на меня!

Он бросает на нее полный подозрения взгляд: она действительно не смеется. Но он снова отворачивается, будто увидел в ее глазах что-то похуже смеха. Она сидит, молча за ним наблюдая. Потом произносит:

— Ну хорошо. Вот тебе твоя дверь.

Он бросает быстрый взгляд туда, где раньше была дверь, — она действительно там. Эрато поднимается, направляется к двери, открывает ее.

— Ну, давай. Иди сюда, посмотри, что там, с другой стороны. — Она протягивает ему руку. — Ну иди же. Ничего страшного.

Он сердито поднимается со стула, идет к открытой двери, не обращая внимания на ее руку, и заглядывает в дверной проем. Он смотрит на мужчину в пурпурного цвета халате, который ему слишком мал, на изящную нагую девушку с венком из розовых бутонов на волосах, на ее классической формы лоно, видит кровать на заднем плане, часы с кукушкой и висящий на них призрачно-белый хитон, стеганые серые стены. Все это встает перед ним, словно отраженное в зеркале или у Магритта{67}. Она делает жест рукой, приглашая его пройти а дверь.

— Нелепость какая!

Он сердито отворачивается. Она закрывает дверь, задумчиво разглядывает его спину, делает несколько шагов в его сторону, приближаясь к нему сзади.

— Слушай, не будь таким вредным. Полежи рядышком со мной.

— Нет.

— Мы не будем больше разговаривать. Будем просто любить друг друга.

— Ни за что. Никогда.

Она закладывает руки за спину.

— Ну просто как друзья.

— Какие друзья?! Мы просто двое арестантов, запертых в одной камере. Из-за непереносимой мелкотравчатости твоего типично женского умишки.

— Я чувствую, что очень многим тебе обязана за то, что ты только что мне объяснил. А ты не даешь мне вознаградить тебя по достоинству.

— Нет уж, спасибо большое.

И так уже достаточно мягкий, тон ее становится просто умоляющим:

— Майлз, я ведь чувствую — ты втайне этого хочешь.

— Ничего ты не чувствуешь.

— Я буду с тобой такой же, какими были критские жены, когда их мужья вернулись после осады Трои. Они делали все, чтобы показать, как они соскучились. Это описание было в Ur-тексте[954], но в сохранившихся памятниках в этом месте сплошь лакуны.

— Ты просто невозможна.

— Это жестоко!

— Я категорически заявляю, что меня не интересуют сексуальные извращения Древней Греции.

— А я чувствую, что на самом деле — интересуют. — Она на несколько мгновений замолкает. — Иначе ты не боялся бы посмотреть мне в глаза.

Он резко оборачивается:

— Да я нисколько не бо…

Кулачок у нее очень маленький, но правый апперкот нанесен снизу, от пояса, и не просто молодой женщиной, которая хоть и не атлетического сложения в прямом смысле слова, но может вполне гордиться своей физической подготовкой. Удар нанесен с удивительным профессионализмом, время точно рассчитано, так же точно рассчитано и попадание — прямо в подбородок. Можно заподозрить, что она наносит такой удар не впервые. Совершенно очевидно, что наибольший эффект достигается именно хорошо рассчитанной неожиданностью, ведь известно, что ее папаша предпочитал, чтобы его целенаправленные удары сыпались как гром с ясного неба. Голова мистера Майлза Грина резко откидывается назад. Рот широко раскрывается, глаза стекленеют, зрачки не фокусируются; он покачивается и медленно опускается на колени; с минуту пытается снова подняться, но затем, в результате весьма умелого и твердого толчка босой пяткой прелестной левой ноги, опрокидывается на изношенный ковер цвета увядающей розы. И лежит без движения.

Часть III

Вот что, однако, рождает у многих убеждение, что существование Бога трудно доказуемо. Они не способны подняться мыслями над предметами, воспринимаемыми посредством чувств; они настолько не привыкли рассматривать что бы то ни было без того, чтобы прежде не вообразить его себе — а ведь это есть способ мышления, применимый лишь к материальным объектам, — что все невообразимое кажется им непостижимым. Об этом явственно свидетельствует тот факт, что даже философы преподносят своим ученикам как максиму, что ничто не может быть воспринято умом, не будучи прежде воспринято чувствами… из чего, однако, следует, что концепции Бога здесь вовсе нет места. Мне представляется, что те, кто пытается использовать воображение, чтобы постичь эту концепцию, ведут себя так, словно хотят воспользоваться зрением, чтобы слышать звуки или ощущать запахи.