Избранные произведения в одном томе — страница 344 из 477

Снаружи, в паре шагов от того места, где находилась дверь, стоит невозмутимая и грозная фигура очкастой старшей сестры, на ее лице не видно ни голода, ни похоти, лишь некий психологический эквивалент ее жестко накрахмаленной униформы. По обеим сторонам от нее — ряды лиц, но вокруг — пустота, словно в чашку с культурой бактерий капнули антисептик. Ничей взгляд не загипнотизирован происходящим так, как ее. Глаза ее следят за теми двумя с таким напряжением, что даже сверкают. Лишь однажды она отводит взор, чтобы обозреть зловещим молниеносным взглядом ряды молчащих лиц слева, справа и напротив собственного лица. Так могли бы, оценивая, взирать на посетителей своих заведений алчный директор театра или мадам — хозяйка борделя. Она УВИДЕЛА, как и угрожала, но пределы ее восприятия ограничены — она способна видеть, но не способна чувствовать.

Все кончено; ничего не замечающие двое теперь лежат, обессилев, бессознательно повторяя позу самого первого, строго клинического своего совокупления: пациент на спине, а врач у него на груди, уронив голову ему на плечо; однако на этот раз их руки нежно сжимают друг друга, пальцы тесно сплетены. Их немые зрители еще несколько мгновений наблюдают, но вдруг, словно наскучив ожиданием и недовольные их неподвижностью, прекращением действа, отворачиваются и, запинаясь и шаркая, исчезают, истаивают во тьме забвения. Только сестра не двигается с места. Скрестив на груди пухлые руки, она по-прежнему пристально смотрит в комнату: пусть более слабые души истаивают во тьме, но она — она никогда не изменит своему долгу, обязанности подглядывать, осуждать, ненавидеть и порицать все плотское.

Это оказывается слишком даже для стен. В сто раз быстрее, чем стали прозрачными, стены переживают обратную метаморфозу. Сестра поражена, от неожиданности она пытается сделать шаг вперед, с минуту еще можно видеть ее возмущенное, расстроенное лицо и ладони, прижатые к мутнеющему стеклу, словно она готова скорее проломить преграду, чем вот так лишиться своей добычи. Напрасно: не понадобилось и десяти секунд, чтобы после недолгого отклонения от нормы теплые стены из защищающих и поощряющих девичьих грудок, пусть даже несколько однообразных и не того цвета, возвратились на место. Все внешнее снова исчезает.

Часть IV

Deux beaux yeux n’ont qu’a parler.

Marivaux. La Colonie[956]

Богом клянусь, поговорить она умеет! Конечно, она побольше на свете повидала, чем ты да я, в том-то и секрет.

Флэнн О’Брайен. О водоплавающих (с небольшими изменениями){79}

Майлз Грин открывает глаза и устремляет взор вверх — на церебральный купол потолка, думая — если говорить правду и пытаться сохранить хотя бы малую толику подобия мужской психологии — вовсе не о юной греческой богине, покоящейся сейчас в его объятиях, вечно прекрасной, страстной, дарящей и принимающей дар, но о том, что, если попробовать осуществить немыслимое и описать этот потолок из нависающих над ними сереньких грудок, ради точности описания потребовалось бы употребить весьма редкое слово «мосарабский»{80}; это, в свою очередь, уводит его мысль в Альгамбру{81}, а оттуда — к исламу. Он целует волосы лежащей рядом с ним гурии.

— Дорогая, прекрасно сделано. Было очень интересно.

Она целует его в плечо:

— Мне тоже, дорогой.

— Пока еще не самый интересный вариант, но все же…

Она снова целует его в плечо.

— Тут есть определенные возможности.

— Сегодня ты просто превзошла себя в некоторых эпизодах.

— Так ведь и ты тоже, милый.

— Правда?

— Этот твой новый смэш слева… чтобы гонорары мне выплачивать.

— Просто рефлекс.

— Это было прелестно. — Она целует его в плечо. — Я была в восхищении. Могла бы прикончить тебя на месте.

Он улыбается, не сводя глаз с потолка, и привлекает ее к себе чуть ближе.

— Умненькая-разумненькая доктор Дельфи.

— Умненький-разумненький Майлз Грин.

— Идея была твоя.

— Но без тебя мне ее было никак не осуществить. Всю жизнь ждала кого-нибудь вроде тебя.

Он целует ее в волосы.

— Мне так ярко помнится тот вечер. Когда ты впервые появилась.

— Правда, милый?

— Я сидел, стучал на той идиотской пишущей машинке.

— Вычеркивая по девять слов из каждых десяти.

— Застряв на той чертовой героине.

— Дорогой, просто она ведь была не я. А я была жестокой, чтобы сделать доброе дело.

Он поглаживает ее по спине.

— И вдруг смотрю — ты! Во плоти! Сидишь себе на краешке моего стола.

— А ты чуть со стула не свалился от удивления.

— А кто бы удержался?! Когда такое ослепительное создание вдруг возникает ниоткуда. И заявляет, что явилась сделать мне предложение.

Она приподнимается на локте и сверху вниз усмехается ему:

— На что ты отвечаешь: «Какого черта! Что это такое вы о себе вообразили?»

— Я был несколько ошарашен.

— А когда я тебе все объяснила, ты сказал: «Не говорите ерунды, я вас в жизни не видел». — Она склоняется к нему и легонько касается губами его носа. — Ты такой был смешной!

— Да я и вправду не мог этому поверить. Пока ты не сказала, что тебе до смерти надоело прятаться за спинами всех выдуманных женщин. Вот тогда я и начал понимать, что мы работаем на одной волне.

— Потому что тебе самому до смерти надоело их выдумывать.

Он улыбается ей — снизу вверх.

— Ты по-прежнему здорово это делаешь. Невероятно убедительно.

— Ведь это от всего сердца.

Он целует ей запястье.

— Так чудесно — наконец обрести кого-то, кто понимает.

Она с притворной застенчивостью опускает взор долу.

— Дорогой, ну кто же, как не я?

— Как надоедает писать… а еще больше — публиковать написанное!

Она нежно улыбается ему и задает наводящий вопрос:

— И следовательно…

— Вот если бы мы могли отыскать совершенно невозможный…

— Не поддающийся написанию…

— Не поддающийся окончанию…

— Не поддающийся воображению…

— Но поддающийся бесконечным исправлениям…

— Текст без слов…

— Тогда наконец-то мы оба могли бы стать самими собой!

Она наклоняется и целует его.

— И что же в конце концов?

Он смотрит в потолок, словно на него снова снизошел прекрасный миг абсолютного озарения.

— Проклятие художественной литературы.

— А именно?

— Все эти нудные куски текста меж эротическими сценами. — Он вглядывается в ее глаза. — Это был решающий довод. Тут-то я и понял, что мы созданы друг для друга.

Она снова роняет голову ему на плечо.

— А я забыла, что я тогда сделала.

— Ты сказала: «Господи, так чего же мы ждем?»

— О, Майлз, я не могла быть настолько бесстыдной!

— Очень даже могла!

— Мой милый, я ни с кем не была вот так, по-настоящему, самой собой, чуть ли не целых семнадцать веков. С тех самых пор, как появились эти кошмарные христиане. Все другие писатели, которых я тебе успела назвать… да они и на милю ко мне — настоящей — приблизиться не смогли. Ты — первый, правда-правда, знаешь, с каких пор… после этого… как его… не могу вспомнить, как его звали. Просто я не могла ждать ни минуты дольше. — Она вздыхает. — А ты починил ту несчастную узенькую оттоманку?

— Так и оставил ее со сломанными ножками — как сувенир.

— Дорогой мой, как мило с твоей стороны!

— Это самое малое, что я мог сделать.

Она целует его в плечо.

Минуту-другую они лежат молча, тесно прижавшись друг к другу на ковре цвета увядающей розы. Потом он проводит рукой вдоль ее спины — шелковистая гладкая кожа, словно теплая слоновая кость, — и прижимает ее к себе еще теснее.

— Пари держу, что все-таки смогли.

Она отрицательно качает головой:

— Я же всегда пряталась за кем-нибудь другим!

— Вроде Смуглой леди сонетов. — Он целует ее волосы. — Ты раньше никогда об этом не упоминала.

— Ну… на самом деле эти отношения были не очень-то счастливыми.

— Будь хорошей девочкой. Выкладывай!

Полусмеясь-полусмущенно она шепчет:

— Майлз, это же очень личное.

— Да я ни одной живой душе не скажу.

Она с минуту колеблется.

— Ну… Одно могу сказать. Кем бы он ни был на самом деле, но Лебедем Эйвона{82} он не был никогда.

Он поворачивается к ней, взволнованно и удивленно:

— Ты что, хочешь сказать, что все это написал-таки Бэкон{83}?

— Вовсе нет, дорогой. Я хочу сказать, что единственное воспоминание о прошлом, которое ему так никогда и не удалось вызвать в собственной памяти в часы молчаливого раздумья, было о такой элементарной вещи, как ванна. Вот я и вышла из всего этого такой отстраненной. Откровенно говоря, я только и могла выдержать все это, если находилась на таком расстоянии от него, чтобы перекрикиваться можно было. Помню, я как-то встретила его на Старом Чипсайде{84}, он шел, похлопывая себя ладонью по лысине и без конца повторяя одну и ту же строку… просто не мог придумать следующую. Пришлось просто прокричать ему новую с другой стороны улицы… Я остановилась около девчонки, торговавшей лавандой, — надо же мне было как-то оберечь себя.

— Какая же это была строка?

— «Не знаю я, как шествуют богини…»{85}

— И что же ты ему крикнула?

— «От вас несет, как от свиньи в мякине?» Или как там выражались в елизаветинские времена.

Он улыбается:

— С тобой не соскучишься!

— Да все они одинаковые! Если бы историки литературы не были такими злыднями, они давным-давно поняли бы, что у меня был ужасно тяжелый период между Римской империей и изобретением внутреннего водоснабжения.