Снова он изменил позу, потом покачал головой, словно я сделал плохой ход в шахматной партии. Внезапно он встал, отодвинул стул на место и начал открывать ящики комода. Осмотр выглядел самым беглым. Я положил на комод мои ключи и мелочь и теперь услышал, как он ее рассортировал. Но ничего в карман не опустил. А я тем временем мысленно возносил молитву, чтобы он не заметил отсутствие бумажника. Бумажник был у меня в куртке на вешалке за дверью, которая открывалась — и была сейчас открыта к стене, а потому она не была видна. Он снова повернулся ко мне.
— Ну, это вроде как если бы завтра все покончили с собой, так не было бы проблемы с перенаселением.
— Боюсь, я не вижу параллели.
— Ты просто бормочешь слова, мужик. — Он отошел ближе к окну и уставился на себя в небольшое зеркало эпохи Регентства. — Если бы все делали это, если бы все делали то. Да ведь не делают, верно? Вроде: вот если бы система была другой, меня бы сейчас тут не было. А я тут. Верно?
И будто подчеркивая свою тутошность, он снял зеркало со стены, и я перестал играть Алису в этой Стране Чудес антилогики. Я то, что я есть, — очень уместно в своем наиболее знаменитом контексте, но это не основа для разумного разговора. Он, казалось, поверил, что отметание категорического императива заставило меня замолчать, и теперь отошел к двум акварелям на задней стене комнаты. Я увидел, как он по очереди сиял их и долго разглядывал, ну прямо как будущий покупатель на деревенском аукционе. В заключение он сунул их под мышку.
— Через площадку — там что-нибудь имеется?
Я выдохнул.
— Нет, насколько я знаю.
Но он уже исчез в соседней комнате со своей «добычей». Я услышал, как снова выдвигаются ящики. Гардероб. Сделать я ничего не мог. Бросок вниз к телефону даже в моих исчезнувших очках никаких шансов на успех не имел.
Я увидел, как он вышел и наклонился над чем-то на площадке — сумка или баул. Зашелестела бумага. Наконец он выпрямился и опять встал в дверях моей комнаты.
— Маловато, — сказал он. — Неважно. Еще только ваши деньги, и все.
— Мои деньги?
Он кивнул в сторону комода:
— Мелочь я вам оставлю.
— Но вы же взяли уже достаточно?
— Извините.
— У меня с собой очень мало.
— Значит, вы и не хватитесь. Верно?
Он не сделал никакого угрожающего жеста, в голосе не звучало явной угрозы — он просто стоял и смотрел на меня. Но дальнейшие увертки казались бесполезными.
— За дверью.
Он опять нацелил палец и закрыл дверь. Открылась моя спортивная куртка. Очень глупо, но я почувствовал смущение. Не желая тратить время на поиски банка в Дорсете, я перед тем, как уехать из Лондона, кассировал чек на пятьдесят фунтов. Конечно, бумажник и банкноты он нашел сразу же. Я увидел, как он вынул банкноты и быстро их пересчитал. Затем, к моему изумлению, он подошел к кровати и уронил одну на ее край.
— Пятерка за попытку. Лады?
Остальные деньги он засунул в карман брюк, затем лениво покопался в бумажнике. Наконец вытащил и оглядел мою банковскую карточку.
— Э-эй! Только сейчас дошло. Это же вы на столе внизу.
— На столе?
— Напечатанные листы и прочее.
Три первые напечатанные главы. Он, наверное, прочел титульный лист и запомнил мою фамилию,
— Я приехал сюда закончить книгу.
— Вы пишете книги?
— Когда меня не грабят.
Он продолжал осматривать бумажник.
— А какие книги?
Я не ответил.
— Ну, так о чем та, внизу?
— О ком-то, про кого вы не слышали, и, пожалуйста, нельзя ли нам покончить наконец с этим отвратительным делом?
Он закрыл бумажник и бросил его рядом с пятифунтовой купюрой.
— Почему вы так уверены, что я ничего не знаю?
— Я вовсе не имел этого в виду.
— Такие, как вы, ну совсем не понимаете таких, как я.
Я попытался подавить нарастающее раздражение.
— Тема моей книги — давно умерший романист по фамилии Пикок. Теперь его практически не читают. Я хотел сказать только это.
Он вглядывался в меня. Я нарушил еще какую-то новую заповедь и понял, что мне следует быть осторожнее.
— Лады. Так зачем же вы о нем пишете?
— Потому что восхищаюсь его творчеством.
— Почему?
— В нем есть качества, которых, на мой взгляд, очень не хватает нашему собственному веку,
— И какие же?
— Гуманизм. Воспитанность. Глубокая вера в… — я чуть было не сказал «порядочность», но успел поправиться, — …здравый смысл.
— А я так люблю Конрада. Лучший из лучших.
— Очень многие разделяют вашу точку зрения.
— А вы нет?
— Он прекрасный романист.
— Лучший из лучших.
— Бесспорно, один из лучших.
— У меня к морю что-то есть. Понимаете, о чем я? — Я кивнул, надеюсь, достаточно одобрительно, но он, видимо, все еще переживал мою шпильку о писателях, про которых он не мог слышать. — Иногда натыкаюсь на книги. Романы. Исторические. Книги по искусству. Беру их домой. Читаю их. Ну, как на спор, я про антиквариат знаю побольше тех, кто им торгует. Понимаешь, я хожу в музеи. Просто смотреть. Музея я никогда не сделаю. По-моему, сделать музей значит сделать каждого бедного дурака, который ходит туда и смотрит.
Казалось, он ждал отклика. Я опять слегка кивнул. У меня разбаливалась спина. Так напряженно я сидел, пока он молол этот вздор. И дело было не в его манере, а в темпе, который он задал — andante[1019], хотя полагалось бы prestissimo[1020].
— Музей — это как всему следует быть. Никакого частного владения. Только в музеях. Куда может пойти каждый.
— Как в России?
— Верно.
Люди, причастные литературе, естественно, всегда податливы на эксцентричность. Прилагательное «обаятельный» вряд ли применимо к тому, кто только что разлучил вас с сорока пятью фунтами, потеря которых очень чувствительна. Но у меня есть небольшой талант подражать манере говорить — для анекдотов, соль которых зависит от этой довольно жестокой способности, — и под страхом и раздражением я начал смаковать умственные и лингвистические завихрения моего мучителя. Я улыбнулся ему, не разжимая губ.
— Несмотря на то, как они там поступают с ворами.
— Так я бы там этим не занимался. Только и всего. Надо ненавидеть, верно? А здесь есть много чего ненавидеть. Никаких трудностей. Ладно, ну они там много намудачили. Но по крайней мере они пытаются. Вот чего не терпят в этой стране люди вроде меня. Никто не пытается. Вы знаете, кто единственный здесь пытается? Дерьмовые тори. Вот это настоящие профи. Такие, как я, да мы рядом с ними — мелочишка.
— Мои друзья, владельцы этого коттеджа, не тори. Совсем наоборот. Как и я, если уж говорить об этом.
— Подумаешь!
Но сказано это было весело.
— Мы вряд ли подходим для наглядного удара по системе.
— Эй! Ты хочешь, чтобы я себя виноватым почувствовал или что?
— Только чуть яснее представили себе сложности жизни.
Он стоял и смотрел на меня сверху вниз очень долго, и я подумал, что мне предстоит новая порция его псевдомаркузианских — если это не тавтология — наивностей. Но внезапно он оттянул желтую перчатку и посмотрел на часы.
— Жаль-жаль. Было забавно. Верно. Ну, так. Предстоит мне длинный путь-путь-путь, а потому я сварю себе чашечку кофе. Лады? А ты, ты встанешь, не торопясь, оденешься. И поскачешь вниз.
Мои было убаюканные страхи мгновенно проснулись.
— Зачем мне одеваться?
— Мужик, я же должен тебя связать. А мы не хотим, чтобы ты простыл, пока будешь ждать, верно?
Я кивнул.
— Умница, мальчик. — Он направился к двери, но обернулся. — И, сэр, вам тоже кофе?
— Нет, благодарю вас.
— Чайку? Я запросто.
Я покачал головой, и он спустился по лестнице. Меня охватила слабость, шок оказался сильнее, чем мне казалось. И я понял, что пока вытерпел относительно приятную часть процедуры. Теперь мне предстояло сидеть связанным часы, и я не очень представлял себе, каким образом буду освобожден. Избегая отвлечений, я не переадресовал мою почту, и, значит, не стоит надеяться на появление почтальона. За молоком, как предупредила меня Джейн, я должен был ходить на ферму сам. И я не мог вообразить, зачем кому-нибудь понадобится заглянуть в коттедж.
Я встал и начал одеваться — и перебирать в уме заключения, к которым пришел относительно новоявленного Раффлса внизу. Его любовь к звучанию собственного голоса по крайней мере дала мне возможность составить впечатление о том, кто он и что он, хотя и довольно смутное. Где бы он ни родился, его средой обитания был Лондон — или, во всяком случае, очень большой город. Я не заметил никакого четкого намека на какой-либо местный диалект. Возможно, вопреки его гротескной манере выражаться это свидетельствовало. о происхождении отнюдь не из рабочего класса. Однако в целом мне казалось, что он вскарабкался выше, а не упал ниже. Он явно старался внушить мне, что имеет право претендовать на образованность. Я готов был поверить, что школу он кончил с отличием и, возможно даже, год проучился в каком-нибудь захолустном университете. Я подметил в нем много защитных механизмов, порождения разочарования, которые были мне знакомы по детям некоторых моих друзей.
Даже младший сын Мориса и Джейн (к крайнему огорчению его родителей, которые в характерной хэмпстедолиберальной манере были более чем терпимы к юношеской революционности) последнее время начал демонстрировать многие такие же выходки и ужимки. Бросив Кембридж и «полную бессмыслицу изучения права» (тот факт, что его отец — юрист, без сомнения, сделало такое отречение вдвойне приятным), он объявил, что будет сочинять фолк-музыку. После нескольких месяцев нараставшей обиды (насколько я понял от его родителей), что ему не выпал мгновенный успех на этом поприще, он удалился — если это подходящее слово — в Южный Кенсингтон в маоистскую коммуну, содержавшуюся упорхнувшей дочкой миллионера, разбогатевшего на недвижимости. Я пересказываю его карьеру не слишком серьезно, однако глубоко искреннее и понятное горе Мориса и Джейн из-за нелепого хаоса, в который Ричард превращал свою молодую жизнь, — не тема для смеха. Я выслушал рассказ о черном вечере, когда он, только-только бросив Кембридж, обличал их образ ж