Избранные произведения в одном томе — страница 213 из 825

Равик помолчал.

— Я вовсе не издеваюсь над тобой, — проговорил он наконец. — Я издеваюсь над собой, Жоан… Она прильнула к нему.

— Но зачем же? Откуда в тебе эта строптивость? Откуда?

— Строптивость тут ни при чем. Просто я не такой быстрый, как ты.

Она отрицательно покачала головой.

— Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я все время словно наталкиваюсь на какую-то стену.

— Этой стены нет, Жоан. Есть другое — я старше тебя на пятнадцать лет. Далеко не все люди могут распоряжаться собственной жизнью, как домом, который можно все роскошнее обставлять мебелью воспоминаний. Иной проводит жизнь в отелях, во многих отелях. Годы захлопываются за ним, как двери отдельных номеров… И единственное, что остается, — это крупица мужества. Сожалений не остается.

Она долго сидела молча. Равик не знал, слушала ли она его. Он глядел в окно и чувствовал, как в жилах переливается сверкающий кальвадос. Удары пульса смолкли, поглощенные просторной, емкой тишиной, в которой заглохли пулеметные очереди без устали тикающего времени. Над крышами взошла расплывчатая красная луна, напоминая купол мечети, наполовину окутанный облаками. Мечеть медленно поднималась, а земля тонула в снежном вихре.

— Я знаю, — сказала Жоан, положив руки ему на колени и уткнувшись в них подбородком, — глупо рассказывать тебе о прошлом. Я могла бы промолчать или солгать, но не хочу. Отчего не рассказать тебе всю мою жизнь? Рассказать ее без всяких прикрас? Ведь теперь она кажется мне только смешной, и я сама не понимаю ее. Хочешь — смейся над ней, хочешь — надо мной…

Равик посмотрел на Жоан. Она стояла перед ним на коленях, подмяв белые хризантемы вместе с подложенной под них газетой.

Странная ночь, подумал он. Где-то сейчас стреляют, где-то преследуют людей, бросают в тюрьмы, мучают, убивают, где-то растаптывают кусок мирной жизни, а ты сидишь здесь, знаешь обо всем и не в силах что-либо сделать… В ярко освещенных бистро бурлит жизнь, и никому ни до чего нет дела… Люди спокойно ложатся спать, а ты сидишь в этой комнате с женщиной, между бледными хризантемами и бутылкой кальвадоса… И встает тень любви, дрожащей, чужой, печальной, одинокой, изгнанной из садов беззаботного прошлого… И она, эта любовь, пуглива, дика и тороплива, будто ее объявили вне закона…

— Жоан, — медленно произнес он, словно желая сказать что-то совсем другое. — Как хорошо, что ты здесь.

Она посмотрела на него.

Он взял ее за руки.

— Понимаешь ли ты, что это значит? Больше, чем тысяча слов…

Она кивнула. Ее глаза вдруг наполнились слезами.

— Ничего это не значит, — сказала она. — Ровно ничего.

— Неправда, — возразил Равик, зная, что это правда.

— Нет. Ничего это не значит. Ты должен любить меня, любимый, вот и все.

Он помолчал.

— Ты должен меня любить, — повторила она. — Иначе я пропала.

Пропала, подумал он. Как легко она это говорит! Кто действительно пропал, тот молчит.

Глава 12

— Вы отняли ногу? — спросил Жанно.

Его узкое лицо было бескровным и серым, как стена старого дома. Резко проступавшие веснушки напоминали застывшие брызги темной краски. Культя находилась под проволочным каркасом, накрытым одеялом.

— Тебе больно? — спросил Равик.

— Да. Нога. Очень болит нога. Я спрашивал у сестры. Но эта старая ведьма ничего не говорит.

— Мы ампутировали тебе ногу, — сказал Равик.

— Выше или ниже колена?

— На десять сантиметров выше. Колено оказалось раздробленным. Его нельзя было спасти.

— Понимаю, — сказал Жанно. — Значит, и пособие по увечью будет больше. Процентов на десять. Очень хорошо. Выше колена, ниже колена — один черт. Деревяшка есть деревяшка. Но лишние пятнадцать процентов — это уже деньги. Особенно если они идут каждый месяц. — На мгновение он задумался. — Матери пока ничего не говорите. Через эту решетку она все равно ничего не разглядит.

— Мы ничего ей не скажем, Жанно.

— Страховая компания должна выплачивать мне пожизненную пенсию, верно?

— Думаю, что так.

Бледное лицо мальчика исказилось гримасой.

— Ну и вылупят же они глаза от удивления! Мне только тринадцать лет. Долго им придется платить. Кстати, вы уже узнали, какая компания?

— Нет еще. Но мы знаем номер машины. Ведь ты его запомнил. Утром приходили из полиции. Хотели тебя допросить, но ты еще спал. Вечером придут снова.

Жанно задумался.

— Свидетели, — сказал он. — Важно иметь свидетелей. Они есть?

— Как будто есть. Твоя мать записала два адреса. Я видел у нее в руке бумажку.

Мальчик забеспокоился.

— Она ее потеряет, если уже не потеряла. Сами знаете, старый человек. Где она сейчас?

— Мать просидела у твоей постели целую ночь и все утро. Мы с трудом уговорили ее пойти домой. Скоро она вернется.

— Только бы не потеряла бумажку с адресами. Полиция… — Жанно слабо шевельнул худенькой рукой. — Жулики, — пробормотал он. — Все жулики. Что полиция, что страховая компания — одна шайка. Но если иметь хороших свидетелей… Когда придет мать?

— Скоро. Не волнуйся, все будет в порядке.

Разговаривая, Жанно двигал челюстями, словно что-то жевал.

— Иногда они выплачивают все деньги сразу. Вроде отступного. Вместо пенсии. Тогда мы могли бы открыть молочную.

— Отдыхай, — сказал Равик. — Еще успеешь обо всем подумать.

Жанно покачал головой.

— Отдыхай, — сказал Равик. — Когда придут из полиции, у тебя должна быть ясная голова.

— Это верно. Что же мне делать?

— Спать.

— Но ведь тогда…

— Ничего, тебя разбудят.

— Красный свет… Это точно… Он ехал на красный свет…

— Да, да. А теперь попробуй немного поспать. Если что понадобится — звони сестре.

— Доктор…

Равик обернулся.

— Только бы все хорошо кончилось… — Жанно лежал на подушке, и на его старчески умном, сведенном судорогой лице промелькнуло подобие улыбки. — Должно же человеку повезти хоть раз в жизни, а?

Вечер был сырой и теплый. Рваные облака плыли низко над городом. Перед рестораном «Фуке» на тротуаре стояли круглые жаровни, стулья и столики. За одним из них сидел Морозов.

Он помахал Равику рукой.

— Садись, выпьем.

Равик подсел к нему.

— Мы слишком много торчим в комнатах, — заявил Морозов. — Как по-твоему?

— Про тебя этого не скажешь. Ты вечно торчишь на улице перед «Шехерезадой».

— Оставь свою жалкую логику, мальчик. По вечерам я представляю собой своего рода двуногую дверь в «Шехерезаду», но никак не человека на лоне природы. Повторяю: мы слишком много времени торчим в комнатах. Слишком много думаем в четырех стенах. Слишком много живем и отчаиваемся взаперти. А на лоне природы разве можно впасть в отчаяние?

— Еще как! — сказал Равик.

— Опять-таки потому, что мы очень привыкли к комнатам. А сольешься с природой — никогда не станешь отчаиваться. Да и само отчаяние среди лесов и полей выглядит куда приличнее, нежели в отдельной квартире с ванной и кухней. И даже как-то уютнее. Не возражай! Стремление противоречить свидетельствует об ограниченности духа, свойственной Западу. Скажи сам — разве я не прав? Сегодня у меня свободный вечер, и я хочу насладиться жизнью. Замечу кстати, мы и пьем слишком много в комнатах.

— И мочимся слишком много в комнатах.

— Убирайся к черту со своей иронией. Факты бытия просты и тривиальны. Лишь наша фантазия способна их оживить. Она превращает факты, эти шесты с веревками для сушки белья, во флагштоки, на которых развеваются полинялые знамена наших грез. Разве я не прав?

— Нисколько.

— Верно, не прав, да и не стремлюсь быть правым.

— Нет, ты конечно, прав.

— Ладно, хватит. Между прочим, добавлю, что мы и спим слишком много в комнатах. Превращаемся в мебель. Каменные громады домов переломили нам спинной хребет. Чем мы стали? Ходячей мебелью, сейфами, арендными договорами, получателями жалованья, кухонными горшками и ватерклозетами.

— Правильно, мы стали ходячими рупорами идей, военными заводами, приютами для слепых и сумасшедшими домами.

— Не прерывай меня. Пей, молчи и живи, убийца со скальпелем. Посмотри, что с нами стало? Насколько мне известно, только у древних греков были боги вина и веселья — Вакх и Дионис. А у нас вместо них — Фрейд, комплекс неполноценности и психоанализ, боязнь громких слов в любви и склонность к громким словам в политике. Скучная мы порода, не правда ли? — Морозов хитро подмигнул.

— Старый, черствый циник, обуреваемый мечтами, — сказал Равик.

Морозов ухмыльнулся.

— Жалкий романтик, лишенный иллюзий и временно именуемый в этой короткой жизни Равик.

— Весьма короткой. Под именем Равик я живу уже свою третью жизнь. Что это за водка? Польская?

— Латвийская. Из Риги. Лучше не найдешь. Налей себе… И давай-ка посидим, полюбуемся красивейшей в мире улицей, восславим этот мягкий вечер и хладнокровно плюнем отчаянию в морду.

В жаровнях потрескивал уголь. Уличный скрипач стал на краю тротуара и начал наигрывать «Auprès de ma blonde»[69] Прохожие толкали его, смычок царапал и дергал струны, но музыкант продолжал играть, словно кругом не было ни души. Скрипка звучала сухо и пусто. Казалось, она замерзает. Между столиками сновали два марокканца, предлагая ковры из яркого искусственного шелка.

Появились мальчишки-газетчики с вечерними выпусками. Морозов купил «Пари суар» и «Энтрансижан», просмотрел заголовки и отложил газеты в сторону.

— Фальшивомонетчики, — пробурчал он. — Тебе никогда не приходило в голову, что мы живем в век фальшивомонетчиков?

— Нет, мне кажется, мы живем в век консервов.

— Консервов? Почему?

Равик показал на газеты.

— Нам больше не нужно думать. Все за нас заранее продумано, разжевано и даже пережито. Консервы! Остается только открывать банки. Доставка на дом три раза в день. Ничего не надо сеять, выращивать, кипятить на огне раздумий, сомнений и тоски. Консервы. — Он усмехнулся. — Нелегко мы живем, Борис. Разве что дешево.